От золота волос до седины...

«Всезрящему Оку доверив свой путь»

Жизнь Глеба Горбовского, несмотря на все ее тяготы, лишения, горести, кажется, промыслительно, сберегается в наши времена, когда сокрушаются традиционно-нравственные устои, когда размываются этические и эстетические критерии, определяющие процесс творчества, когда в писателях иссякает сила, необходимая для крестного ношения непреходящих истин. Сегодня Глеб Горбовский является эталоном поэтической школы, примером писателя, который в ледяных пластах богоборческих времен пробил свой поэтический путь к неиссякаемому свету духовной традиции. В жестком современном мире он остается примером того, как горячей любовью, смелым словом в обманно-ценностной круговерти, в ослепляющем окружении зла можно осилить дорогу ДОМОЙ.

Она была сырой, пологой,
неразличимой в снег, зимой,
и, ко всему, была дорогой,
вернувшей странника домой.

О каком доме говорит в своем стремлении поэт, у которого это понятие менее всего имеет материальный образ? Известна история скитальческой, страннической жизни Глеба Горбовского, не скрывавшего реальную фатальную свою бездомность и более болезненную душевную бесприютность своего существования во всех социальных системах, в которых проистекала его жизнь. Не оказалось таких времен, где счастливо бы жилось душе поэта, тонко чувствующей ложь, несправедливость, безобразность. Поискам этого счастья, не коррелирующего с эвдемоническими стремлениями, он посвятил свою жизнь. История этих поисков отражена во всей поэзии мастера. Она состоит из множества щемящих своей откровенностью, привлекающих сердечной мудростью, разнообразием психологических состояний стихотворений, и являет собой неделимую целостность, эпиграфом которой могут быть слова:

...Прочь от себя, от средоточья тьмы — на свет любви, как будто от чумы...

В покаянном иноческом стремлении уйти от себя реального, многогрешного, больше всего на свете любящего свою Родину — Россию, как объективную реальность, не зависимую ни от какой злодейской власти, поэт, как евангельский блудный сын, идя на свет любви, возвращается к Отцу в своих покаянных, исполненных христианских смыслов стихах, особенно нового периода — периода переосмысления многих жизненных этапов:

Слежу зигзаги и ужимки венозно вздувшейся тропы.

Но это слежение возможно только с очами, поднятыми к небу.

Читаю небо, точно книгу,
и Божью милость — между строк.

Видение поэтом этой милости позволяет с надеждой сегодня говорить о будущих стихах нашего выдающегося современника, о новых прозрениях его просветленной светом любви души, так убежденной в правильности выбранного направления:

Ступив на дорогу,
к терпенью прильнуть,
Всезрящему Оку
доверив свой путь.

Поэтический путь Глеба Горбовского ценен не только показательным преодолением «зигзагов и ужимок» этого пути, не только его направлением на свет любви, но особенно тем, что за поэтом на этот свет духовно следуют неравнодушные читатели. Слава Богу, что в России не перевелись художники, не только призывающие, но примером своей жизни, убедительностью художественного слова доказывающие возможность и необходимость Всезрящему Оку доверить свой путь.

 

* * *

                             Р. Р.
Ругать Россию модно —
дозволено в верхах!
...На сцену выйдет морда
и роется в грехах.
Тот стихотворец светский
сегодня кроет Русь,
кричит, что он — советский!
Не русский! Ну и... пусть.
Не всякий может — сыном
остаться в пляске дней.
За что же он — Россию?
За то, что дышит в ней?
Для нас Россия — это
как в сердце — жизни гул.
Кто из больших поэтов
хоть раз ее лягнул?
Державин, Пушкин, Тютчев?
Есенин или Блок?
Лишь — борзописцы сучьи,
что лают под шумок.
Они земли не делят
на гнезда... Шар, и — ша!
Но даже в бренном теле
есть мясо — и душа,
седалище и очи,
слеза и пот... Не счесть.
И хочешь иль не хочешь,
но и Россия — есть!
Пусть — в обновленье, в ломке,
но Русь — как свет в заре!
И что ей те болонки,
что лают при дворе?!

 

* * *

Смиренно, а не пламенно
рифмую с грустью — Русь.
Как за подолец маменькин,
я за нее держусь.
Гулял с душою выгнутой,
как хвост! — рычал, как зверь.
Но мать меня не выгнала
в январь — пинком — за дверь.
В глаза ее уставшие
смотрел, как пришлый князь,
на грусть ее
бесстрашную,
что вечною звалась.

 

* * *

Не расплескать... Не воду, не вино,
не молоко, шипящее в кувшине,
не мед, что вызревает в магазине, —
а то, что свыше каждому дано:
 
огонь любви, свет истины благой.
И так идти — с улыбкой скопидома,
давясь добром, и — не подать другому!
Храни нас, Бог, от мудрости такой.

 

* * *

Не убежденным, мудрым, ярым,
не знаменитым, не святым, —
однажды я проснулся... старым
и улыбнулся — молодым!
 
В овраге пели птицы мая,
рассада прела в парнике,
и за деревней — не прямая —
текла дорога вниз, к реке.
 
Она была сырой, пологой,
неразличимой в снег, зимой,
и, ко всему, была дорогой,
вернувшей странника домой.

 

НОЧЬ ПОД РОЖДЕСТВО

Край неба и звезда
в углу, как на конверте.
Рождение Христа —
спасение от смерти.
 
Снег. Прошлое. Мороз.
Мир распрямляет спину.
Нельзя смотреть без слез
на русскую равнину.
 
В сугробе, как пенек,
избушка в платье белом.
Но вспыхнул огонек
в окне заиндевелом!
 
Живи, земля, живи.
Добра сияйте знаки.
Рождение Любви —
прозрение во мраке.
 
...Ему — с твоей тоской —
быть на кресте распяту.
Тебе — Его рукой —
возжечь в ночи лампаду.

 

* * *

                   Человек мыслящий уже понял, что
                     на этом берегу у него ничего нет.
                                               П. Флоренский
Нет ничего на этом берегу.
Зато на том — ромашки на лугу,
душистый стог, сторожка лесника,
слепой полет ночного ветерка.
...Нет ничего на этом берегу.
Любовь, ты — мост. Я по тебе бегу.
Не оглянусь! Что я оставил там?
Тоску-печаль по вымерзшим садам?
Плач по друзьям, истаявшим в огне
земных борений? Но друзья — во мне,
как я — в сиянье этих вечных звезд,
что образуют в триединство мост.
Не оглянусь! Метель в затылок мой.
То дышит мир, что был моей тюрьмой.
Не я ли сам — песчинка в снах горы —
себя в себе захлопнул до поры?
...Прочь от себя, от средоточья тьмы —
на свет любви, как будто от чумы,
перед единой истиной в долгу...
Нет ничего на этом берегу.

 

* * *

Вдали от глаз людских, от бренного труда
на кладбище людей есть статуя Христа.
Деревья пышные и птичий всплеск рулад, —
не скорбная юдоль, а Гефсиманский сад!
 
В ногах у статуи цветов живых не счесть.
И, шустрые, шуршат песком старушки здесь.
Не у фабричных же Ему стоять ворот:
Он там, где никого... Где — все, но в свой черед.
 
Он там, где тучно громоздится тишина,
где правда от мечты стеной отделена,
где ветры кроткие в листве... И тень листвы
на бронзовых устах — как Жизнь, а не «увы».

 

НА ПУСТЫРЕ

Благословенна отчая земля,
любой пустырь, где яснолико
восходит одуванчик, земляника —
сквозь мусор века взгляд мой веселя!
 
Не созерцать, но трепетно любить
меня зовут бетонные торосы,
и эти анемичные березы,
и эти травы, стонущие: пи-ить!
 
Блуждая в лабиринте вещих книг,
нет, я не в них, а там, где слезы зреют,
ту истину, что истин всех добрее,
на пустыре излюбленном постиг.
 
Во зле животрепещущем тесны
границы счастья бытия людского,
как счастья одуванчика простого —
от золота волос до седины...

 

* * *

Присутствую при снегопаде —
последнем, может быть, в судьбе.
Не отвлекайте, Бога ради,
забыть позвольте о себе.
 
Ловлю холодную снежинку
горячим выступом губы.
Слежу зигзаги и ужимки
венозно вздувшейся тропы.
 
Очаровательное иго —
снеговращенья краткий срок...
Читаю небо, точно книгу,
и Божью милость — между строк.

 

ЕЩЕ

Глаза в синеве поднебесной купаю,
остатки любви из груди выскребаю.
Еще мне милы — и река, и дорога,
береза и тень от нее до порога.
 
Еще меня птицы волнуют и травы,
и люди, особенно — отчей державы.
Еще меня мысли тревожат средь нощи,
но мягче душа моя с миром и проще.
 
Еще меня трогают взоры иные,
но я в них читаю права неземные.
Еще меня манят в просторы тропинки,
но что они знают — пески и суглинки?
 
И песни терзают мне ласкою грудь.
Но я уже вижу единственный Путь.

 

* * *

В сознанье недужном,
в судьбе, как в толпе,
всего-то и нужно —
забыть о себе.
 
Ступив на дорогу,
к терпенью прильнуть,
Всезрящему Оку
доверив свой путь.