Лермонтов и Вл. Соловьёв: затмение критика
1.
Лермонтов, может быть, как ни один из русских поэтов заставляет задуматься о взаимоотношениях Неба и Земли, Бога и Человека — и о поэте, как о творце космоса. И это не потому, что много у него стихотворений-молитв — все его творчество пронизано осознанием и узнаванием Творца, так что от избытка чувств и глаголют уста поэта. Лермонтов христианин, а потом уже поэт. И как всякий гений, созидающий свой космос, он лишь на время выходит из своего творения — и тогда вступает в конфликты, угрюмо молчит или раздраженно досадует, потому что «звуков небес заменить не могли... скучные песни земли».
Литературная критика и по сей день судит о Лермонтове, прежде всего, как о продолжателе Пушкина: тут и «Кавказский пленник», и стихотворные размеры, строфы и строки. Право же, о таком продолжательстве допустимо говорить, когда и вовсе нечего сказать. Ведь только литературные шизофреники никого не продолжают, оставаясь каждый сам по себе непревзойденным классиком. А уж если с кем и связывать Лермонтова, так это с Гоголем. Иногда так представляется, что нет в русской литературной классике более родственных натур, чем Гоголь и Лермонтов. Только один пришел к завершению, другой — сражен на полпути.
* * *
Напряженное созидание, вера и сомнения, падения и поиски до последнего часа — таково мятущееся достоинство творческой личности, даже если эта личность гениальна. Гений — творец, стихийно он и подражает Творцу. От сотворения мира духовное творчество не прекращается — а иначе и жизнь, воссозданная волей Всевышнего, омертвеет. Человек потому и сотворен по образу и подобию Божию, чтобы продолжать и возвеличивать творение Бога. Творческая личность, прежде всего, духовная личность — и творчество ее должно рассматриваться и оцениваться непременно с позиций духовно-нравственного начала, что и является базовым в обществе здравомыслящих людей.
Просматриваются три типа творческой личности: первые приходят к Божественному или духовному завершению /исходу/; вторые — соблазняются, завершая свой путь нередко богоборчеством или нравственным помешательством; третьи не успевают завершить предопределенного пути. Ограничиваясь количественно, к первым можно отнести Пушкина, Гоголя, Достоевского; ко вторым — Белинского, Л. Толстого, Маяковского; к третьим — Лермонтова, Чехова, Есенина.
Иногда мы забываем, не помним или вовсе не подозреваем, что имеем дело с творцами, которым от Бога дана способность созидать. Мир вокруг человека и сам человек призваны совершенствоваться — и не малая роль в этом отводится писателю, поэту, творцу. В идеале, одаренный словом человек должен бы завершать земную жизнь святым, каковыми ее завершили святители Игнатий (Брянчанинов), Иннокентий (Борисов), Феофан (Говоров). Но грешен мир, грешен человек — и не так-то просто одолеть греховность в миру.
С чем приходит творец к исходу, до какого уровня духовности и мастерства поднимается, к чему подвигает других, что оставляет в наследство и что необходимо воспринять из этого наследства нам, современникам и потомкам? — вот условный ряд первоочередных вопросов для рассмотрения литературной критикой.
* * *
Гений — вечный творец. И творчество гения — не самоцель, а средство для совершенствования мира и человека. Вот какая ответственность возложена и на поэта.
Взгляните на классиков литературы XIX века — какое напряжение в плену человеческой ярмарки! И в ярмарке этой вряд ли кто из них в процессе созидания не впадал в сомнения, не срывался в пропасть — даже атеизма, как это случилось в Молдавии с Пушкиным... А уж о демократах и Толстом и говорить не приходится.
Созидая, поэт проникает всюду, ему до всего есть дело; и не просто проникает — стремится всюду вжиться, все пережить. Надрывы и падения, разочарования и утраты — все через себя, через свое ранимое сердце... Случается, из чрезмерного преклонения говорят о святости отдельных писателей, поэтов, творцов. Это глубокое заблуждение. Творец в миру — никогда не был святым и никогда таковым не будет. И замечательно выразила Ахматова: «Когда б вы знали, из какого сора...». Писатель — дитя грешное, ибо он весь мирской грех вбирает в себя, несет в себе, чтобы познать и раскрыть его, тем самым разоблачить; он сгорает на мирском огне, и лишь единицы выходят из этого огня очищенными как золото.
Такой вот видится творческая личность. И критик-литературовед призван растолковать и духовную личность поэта, и воссозданный им космос; призван раскрыть то, чего читатель раскрыть самостоятельно не может. Не технология стихосложения, а душа творений взывает к нам — и следует четко обозначать, к чему и куда ведет творец своего читателя... Заметим на будущее, что при оценке произведений нельзя совмещать художественное решение темы, художественный прием, и авторскую идею — первое лишь средство, второе — цель.
* * *
А теперь буквально несколько слов о Гоголе и Лермонтове. Дело в том, что в основу их становления, следовательно, и творчества была положена здоровая христианская вера — они с детства воспитывались в Православии, о чем говорят и биографические сведения.
Гоголь писал молитвы в прозе, Лермонтов — в стихах. Гоголя не понимали и даже извращали, Лермонтова — тоже. Уныние и страдания Гоголя свойственны и Лермонтову. Гоголь склонен был к игре, к своеобразному юродствованию, Лермонтов — тоже играл. Гоголь понял в конце концов, что не все из написанного достойно опубликования, понимал это и Лермонтов, когда говорил о невозможности опубликования ранних своих стихов. Поэту не хватило «Выбранных мест...», чтобы четко раз и навсегда утвердить для будущего свое мировосприятие... Фигурально же говоря, работали они в одном космосе.
2.
Критика XIX века отнеслась к творчеству Лермонтова весьма благосклонно. И в этом значительная заслуга принадлежала Белинскому — как и у Гоголя до «Выбранных мест...». А в общем критика как будто терялась — по крайней мере первые полвека после смерти поэта: и молитвы, и с демоном заигрывает и даже олицетворяет его. Не было достойной критики, достойного исследования — и до сих пор нет...Так продолжалось до появления новых критиков, из которых особенно следует остановиться, конечно же, на Вл. Соловьеве.
Не знаю, ради каких «гусей» была написана статья «Лермонтов», но сделана она ловко. Даже можно решить — убедительно. Хотя изначально приемы использовались не совсем достойные. Так автор в первой же фразе без оговорок навешивает ярлык: «Я вижу в Лермонтове прямого родоначальника того духовного настроения и того направления чувств и мыслей, а отчасти и действий, которые для краткости можно назвать “ницшеанством”», — ярлык авансом. А далее автор ловко обыгрывает подходящие и неподходящие акварели, то есть следствия. Не согласен — опровергай! Только ведь такие ярлыки не смываются, и уж тем более, когда заигран демонизм.
«Лермонтов несомненно был гениален, т.е. человек, уже от рождения близкий к сверхчеловеку...» — Сразу и отметим, что очень уж хлопочет Соловьев о «сверхчеловеке»и «сверхчеловечестве». Иногда трудно даже уяснить — то ли это категория Ницше, то ли Соловьева: автор играет понятиями, а применительно к Лермонтову тем более — то сверхчеловек демонический, то божественный. — «Ни у одного из русских поэтов нет такой силы личного самочувствия, как у Лермонтова...он любил главным образом лишь собственное любовное состояние...» — Поэтому личность гения и воплощается в его творения, и обвинять в этом поэта нелепо. Таким его и следует принимать, из этого исходить при критическом разборе. — «Это одиночество и пустынность напряженной и в себе сосредоточенной личной силы, не находящей себе достаточного удовлетворяющего ее применения, есть первая основная черта лермонтовской поэзии и жизни... Вторая, тоже от западных его родичей унаследованная <…> способность пророческая; и если Лермонтов не был ни пророком <…> ни таким прорицателем, как его предок Фома Рифмач, то лишь потому, что он не давал этой своей способности никакого объективного применения..» — Вот две «основных черты» поэта, и обе по воле Соловьева унаследованы от Фомы Рифмача, шотландца ХIII века. Не слишком ли далеко? Но ведь натяжка для того, чтобы убедить в демонизме — у него, мол, в крови, в генах. Единственный, пожалуй, случай в литературе, когда вот так обосновывается предпосылка в оценке гения. Но зато какова критическая вязь философа: «Ясно, что эти две черты лермонтовского самочувствия прямо вытекают из <…> его мизантропи[и]...» — Вот и развернулся ярлык — человеконенавистничество, демонизм, предтеча Ницше. И опять же из «второго зрения», из «чародейства» истекает дар пророчества. А почему бы не иначе: окажись Лермонтов в монастыре, на службе у Бога, появился бы в XIX веке еще святой, православный подвижник, пророк. Нет, из «чародейства». — Заданный суд. А это уже не литературная критика. — «С ранних лет, ощутив в себе силу гения, Лермонтов принял ее только как право, а не как обязанность, как привилегию, а не как службу. Он думал, что его гениальность уполномочила его требовать от людей и от Бога всего, что ему хочется». — Только это ведь сказано от ума, от умствования издалека. Что ж, повторим: гениальность Лермонтова от Бога, а не от Фомы Рифмача. Нельзя же путать Божий дар с яичницей.
Плохо обошелся гений с собой, загубит себя — «...попусту сжег и закопал в прах и тлен то, что было ему дано (Кем? — Б.С.) для великого подъема как могучему вождю людей на пути к сверхчеловечеству? — Обратите внимание на “критическую вязь”: — Но как же он мог кого-нибудь поднимать, когда сам не поднялся?» — В данном случае «сверхчеловечество» — продукт изыскания Философа. Соловьев лепит модель, подходящую для собственных рассуждений. — «А если ты чувствуешь, что оно (злое начало. — Б.С.) настолько сильнее тебя, что ты даже бороться с ним отказываешься, то признай свое бессилие, признай себя простым смертным, хотя и гениально одаренным». — И Соловьев цитирует цепочку стихов на тему «демон» и комментирует: «Все эти описания лермонтовского демона можно бы принять за пустые Фантазии талантливого мальчика, если бы не было известно <...> что уже с детства <...> рядом с самыми симпатичными проявлениями души чувствительной и нежной, обнаруживались у него резкие черты злобы, прямо демонической». — Опровергать бессмысленно, потому что доводы исходят из непонимания художественных приемов поэта. Хотя можно бы и иначе оценить гениального ребенка, который в три года потерял мать, а затем фактически и отца. А бабушка, чтобы восполнить утраты, воспитывала из сироты баловня — порочная вседозволенность. Но гениальный ребенок уже пережил ад утраты и воздавал за пережитое.
«В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие цветы, усыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием давил несчастную муху и радовался, когда брошенный камень сбивал с ног бедную курицу, — воспроизводит Соловьев и делает далеко идущие выводы: — Кто из больших и малых не делает волей и неволей всякого зла и цветам, и мухам, и курицам, и людям? Но все, я думаю, согласны, что услаждаться деланием зла есть уже черта нечеловеческая. Это демоническое сладострастие не оставляло Лермонтова до горького конца; ведь и последняя трагедия произошла оттого, что удовольствие Лермонтова терзать слабые создания встретило, вместо барышни, бравого майора Мартынова как роковое орудие кары». — Злая наивность! Здесь уже текст говорит сам за себя. Зато далее следуют страницы прямо циничного обвинения и содержания. И невольно приходит догадка: уж не лицо ли это автора статьи с его метаниями от православия к католицизму, с его погоней за голосами — сначала в Европу, затем на Ближний Восток?.. Ведь Соловьев доходит до неприличного: «...тогда как порнографическая муза Лермонтова — словно лягушка погрузившаяся и прочно засевшая в тине». — Конечно же, во всех нас в различной мере обитает демон, да и понять столь неразборчивую ненависть Соловьева трудно, если обходиться без демонизма.
И как подтверждение торжеству зла — «Герой нашего времени», «Валерик» и последняя редакция «Демона». — «Герой этой поэмы (повести «Демон» — Б.С.) есть тот же главный демон самого Лермонтова — демон гордости, которого мы видели в ранних стихотворениях». — Следовательно, заметим на всякий случай, для памяти: достаточно рассмотреть «Демона», чтобы воспринять или отвергнуть «демонизм Лермонтова». Тем более, что Соловьев отмечает в поэме «великолепие стихов» и «замечательность замысла». — «...увлечение сынов Божиих красотою дочерей человеческих есть падение, но для демонизма это есть начало возрождения». — Очень поучительно и кстати замечено. С этого и надо бы начинать. Демон — олицетворение человеческого зла — ступает на путь возрождения, не сознавая, что Красота — категория божественная, относящаяся непосредственно и к демону, и к человеку. Ибо Красота — это путь к Идеалу, т. е. к Богу... Но из страсти ничего доброго не вышло. Природа зла одолевает, потому что не произошло раскаяния, следовательно, начало возрождения — на лжи.
«Итак, натянутое и ухищренное оправдание демонизма в теории (?), а для практики принцип фатализма, — вот к чему пришел Лермонтов перед своим трагическим концом... Фатализм Лермонтова покрывал только его дурные пути». — Соловьев находит «оправдание демонизма» там, где фактически предстает «демон побежденный». Дуэль представлена фаталистическим экспериментом. — «На дуэли Лермонтов вел себя с благородством, — он не стрелял в своего противника, — но по существу это был безумный вызов высшим силам». — Интересно, каким же это силам? Заметим: Пушкин стрелял — и за это был осужден Соловьевым, Лермонтов не стрелял — тоже осуждение. А если это не фатализм, не эксперимент, а элементарное нежелание убивать человека из-за ерунды? Но такой вариант даже не допускается к рассмотрению.
«Если жизненный путь продолжается за гробом, то, очевидно, он может продолжаться только с той степени, на которой остановился. А мы знаем, что, как высока была степень прирожденной гениальности Лермонтова, так же низка была его степень нравственного усовершенствования». — И все-таки остановился Лермонтов на высоконравственной степени — он не стрелял в человека, именно в которого, возможно, и вошел демон.
Мне кажется, что в статье проявился прежде всего эгоизм самого автора, тщеславие и зависть. Можно и так сказать: философ заигрался. И все-таки, скорее, это была попытка вторичного убийства Лермонтова — с Пушкиным подобным образом справиться не удалось (см. статью Вл. Соловьева «Судьба Пушкина»). В случае с Лермонтовым легче — здесь замешано на демонизме... Статья оказалась такой, что в дальнейшем критика ХХ века уже не могла перешагнуть через нее. Однако, как искони замечено: нет худа без добра. Именно после этой статьи критика откровенно размежевалась — началась открытая борьба за Лермонтова.
3.
Вот и посмотрим на «Демона», как на выражение «лермонтовского демонизма».
Тему повести можно и так обозначить: сети искушения и зла. Содержание не сложное и даже по-своему расхожее. Юная грузинка (Тамара) — воплощение любви, добра и красоты — сосватана, жених спешит, жених в дороге, однако он нарушил «обычай прадедов своих» — не помолился в чтимой всеми часовне, что на пути, — и наказание последовало незамедлительно. Караван попал в засаду; конь вынес, но «злая пуля осетина» настигла жениха... Невеста в отчаянии. Но уже вскоре ее начинают одолевать искушения. Сознавая свою незащищенность, Тамара уговаривает родителей отпустить ее в монастырь, где она надеется быть под защитой Спасителя. Однако и в святой обители искуситель преследует. И час падения — ее последний на земле час...
Как же подступить к такой теме? Как в нехитрое содержание вложить творческий гений, чтобы повесть стала произведением вечного искусства, достоянием всеобщей культуры? — Это главная для поэта задача.
В том-то и гениальность, что Лермонтов прозрел, увидел космическое решение темы.
Во все годы своего творчества поэт находил и обновлял темы добра и зла, привлекая при этом и обитателей иных миров. Достаточно вспомнить стихи «Ангел» (1831) и «Мой демон» (1829, 1831). Хотя это лишь проба, подступ к теме (в то же время уже идет работа над «Демоном»): если в «Ангеле» наличествует некоторое движение, естественное действие, то в стихах «Мой демон» — лишь описательная характеристика бытующего на земле абсолютного зла... Это путь. Зато в повести «Демон» — решение уже совсем иное: космическое, созидательное.
Поначалу автору, наверно, был необходим дополнительный взгляд, со стороны, извне. Монтаж двойного, тройного видения в художественном произведении обычно впечатляет. Автономный, земной вариант не годится — на занижение. Земля предлагала по-земному возвышенные Любовь, Добро и Красоту, и ничего лучшего к этому, наверно, не могло оказаться, как прямое общение носителей добра и зла: Ангел и демон — вот это и стало художественным торжеством. Так, возможно, поступил бы Байрон, так поступил Лермонтов.
Итак, художественное решение было найдено. Но предстояло нелегкое воплощение — обитателей иных измерений необходимо было сделать видимыми и говорящими языком земли, то есть соединить нематериальное с материальным. Задача в общем-то неразрешимая. Потому, наверно, Ангел и демон в повести так и остались как бы недоговоренными, схематичными, на грани. Казалось бы, можно дать свободное развитие, но тогда потусторонние силы вовсе материализуются. Смахивает же на пушкинского Дон Гуана лермонтовский демон, когда прохаживается под окнами келии Тамары — только гитары и не хватает! Но и отстраняться от земли рискованно — можно утратить силу земного образа. Это был, пожалуй, наиболее трудный момент в работе. Ведь если взять даже Мефистофеля Гете, то он весь на земле и держится лишь на изобразительных средствах...
Литературоведение революционных демократов и соцреализма представляли искусство как отражение действительности. С одной стороны такая прямолинейность отучала от поиска и созидания, от обновления искусства, сводя нередко творчество к механическому воспроизведению; с другой стороны — порождало ответные крайности в форме всевозможного авангардизма, как вызов догме. За последние два века мы многое обрели, но многое и утратили, к примеру, созидательное, космическое понимание искусства.
Искусство не богаче жизни, но оно не может быть, не должно быть, только слепком земной реальности — без приложения творческого, художественного восполнения или воссоздания.
Искусство концентрированнее потока жизни; и как уже отмечалось — художник творец, он продолжает творческий процесс, олицетворяет космос, тем самым наследуя и обогащая Божие творение. Творческий процесс не поддается контролю даже свыше — свобода воли и выбора остаются неизменными. Высокое слово, высокое искусство, не только отображает или воспроизводит земное, но нередко созидает и то, что в общественной жизни еще когда-то будет, а возможно, и вовсе не будет, потому что это и личностный мир, личностное миросозерцание, личностное творение. Отсюда естественным образом вытекает и пророчество художника, творца космоса.
И проявляется пророческий дар настолько естественно, что поэту и не обязательно напряженно философствовать, поэту необходимо лишь вдохновение — и он без раздумий изречет:
Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет...
И это не подачка со стола земли, а порождение нового космоса — космическое мышление. Порождения такие зачастую и вовсе не совпадают с земными представлениями, как то было, например, и в творчестве Гоголя («Портрет», «Нос», «Вий» и др.), как это обернулось и с «Демоном» Лермонтова, а позднее проявилось в творчестве Достоевского, Лескова, Булгакова... И бесспорно, как уже отмечалось, первичное для творческой личности — религиозно-нравственная основа. От этого зависит и художественный и философско-созерцательный уровень, и степень воздействия на среду людей. И воспринимающий творца и его творения становится сотворцом нового космоса.
Религиозно-нравственная основа не является достоянием только творческой или гениальной личности, более того — это достояние общественное, поэтому и является базисом неповрежденного общества людей. Именно духовно-нравственная насыщенность оплодотворяет творческие личности и народы. Как личность, так и народ может утратить свое былое достоинство — и причиной тому утрата духовно-нравственной основы, базиса.
* * *
Прежде чем сказать еще несколько слов о художественном образе демона, уместно будет напомнить, как воспринимает и оценивает демона, скажем, Тамара, в каком содержании сам демон представляет себя, в конце концов каким видит демона критик Соловьев, делая столь демонические выводы.
Л е р м о н т о в: «Печальный демон, дух изгнанья... с печальным взором... с душой, открытой для добра; и мыслит он, что жизни новой пришла желанная пора ...и вновь остался он, надменный, один, как прежде, во вселенной, без упованья и любви!» — Нет, не клеймит поэт носителя абсолютного зла, и этим самым как бы предоставляется «духу изгнания» возможность для возрождения. Однако для Лермонтова абсолютное зло, как это и есть на самом деле, уживается «на грешной земле», в грешниках, так что и возможность возрождения, конечно же, адресуется прежде всего людям, сподвижникам зла.
Т а м а р а: «Пришлец туманный и немой... то не был Ангел-небожитель... то не был ада дух ужасный... он был похож на вечер ясный — ни день, ни ночь, — ни мрак, ни свет!.. Мой друг случайный... О, кто ты? речь твоя опасна! Тебя послал мне ад иль рай? Чего ты хочешь?.. Молчи, не верю я врагу». — Надо сказать, что в наземных условиях героиня повести ведет себя мужественно и по-женски искренне, что, кстати, свидетельствует о том, что Лермонтов не только свою, демоническую, любовь признавал. И уже это одно снимает, казалось бы, обоснованные обвинения Соловьева. Только лукавый и закоренелый обольститель способен был искусить героиню. Особенно следует обратить внимание на средства искусителя. Как Спасителю при искушении дьявол за поклонение ему предлагает в царство весь мир, так и Тамару демон соблазняет миром, властью — «И будешь ты царицей мира, подруга первая моя». Господь устоял перед соблазном и достойно ответил искусителю: «...отойди от меня, сатана, ибо написано: Господу Богу твоему поклоняйся и Ему одному служи» (Мф. 4,10). Могла бы устоять и юная Тамара, но демон использует и другое средство — возможность сострадания, искупления: «Меня добру и небесам ты возвратить могла бы словом. Твоей любви святым покровом одетый, я предстал бы там, как новый Ангел в блеске новом; о! только выслушай, молю; я раб твой, я тебя люблю!» — Вот ведь что одолеть надо было любящему сердцу! И в какой-то момент наверно Тамара верит в возрождение демона — и соблазняется, хотя до этого она определила его точно: «...не верю я врагу».
А н г е л: «Дух беспокойный, дух порочный...»
Д е м о н: «Я тот, чей взор надежду губит, я тот, кого никто не любит... я царь познанья и свободы (Вспомните «вино свободы» в сатире «Пир Асмодея»! — Б.С.), я враг небес, я зло природы... Хочу я с небом примириться, хочу любить, хочу молиться, хочу я веровать добру... В любви, как в злобе, верь, Тамара, я неизменен и велик». — И категории-то все человеческие! Демон воссоздает достоверный образ: и лживый, и лукавый и обольстительный во зле — как перестроечный вор в законе, «неотразимый, как кинжал»... Однако Лермонтов смягчает его в абсолютной злобе, приземляет, как и Гоголь смягчал адские «хари» в «Мертвых душах», подводя их под человеческие мерки. Ведь иначе мертвящее абсолютное зло оттолкнет — и в нас останется только ужас «черной дыры» — и все. Как лев с ягненком играет Демон с Тамарой — и удержать эту игру можно лишь на струнах искренности и доверия. И Лермонтов блестяще справился с этой задачей.
С о л о в ь ё в: «Итак, — идеализованный демон вовсе уже не тот дух зла, который такими правдивыми (?!) чертами был описан в прежних стихотворениях гениального отрока... Демон поэмы не только прекрасен, он до чрезвычайности благороден и, в сущности, вовсе не зол». — Заметим, в демоне нет ничего прекрасного — прекрасны стихи повести! И вовсе не понять, о каком благородстве говорит философ, но тут уж все зависит от личного внутреннего состояния и мировосприятия. Демон смертельно зол — его «благородные» чувства смертельны, как яд, от его «благородства» Тамара и умирает. Не видеть этого, не понимать, значит, или утратить художественное восприятие, или опоясаться недобрым умыслом.
«Когда-то у него произошло какое-то загадочное (?) недоразумение с Всевышним, но он тяготится этой размолвкою и желает примирения. Случай к этому представляется... Однако возрождения не происходит. После смерти жениха и удаления Тамары в монастырь демон входит к ней, готовый к добру, но видя Ангела, охраняющего ее невинность, воспламеняется ревностью, соблазняет ее, убивает и, не успевши завладеть ее душою, объявляет, что он хотел стать на другой путь, но что ему не дали (?), и с сознанием своего полного права становится уже настоящим демоном». — А как же иначе: игра завершилась — все и возвратилось на круги своя.
Заметим, что желание примирения — земное, ко всему исходит от поэта. Это необходимо для художественного решения темы повести, как и должно при любви к мирскому. И уж вовсе опрометчиво: «объявляет, что он хотел стать на другой путь, но что ему не дали». — Такого у Лермонтова в повести нет! Кроме проклятий ничего от демона уже не исходит.
«Демон» — художественное произведение. Однако Соловьев даже не попытался проникнуть или заглянуть в творческий космос поэта. Ведь не полноценный же образ потустороннего демона воссоздал поэт, а лишь образ того, что присутствует на земле в похотях зла, в непрестанных искушениях и страстях.
Уточним, что в оценке и характеристике демона, предложенной выше, реально участвуют двое — Лермонтов и Соловьев; и если их доводы и суждения соотнести, — философ выглядит надменным, но беспомощным.
Демона человеку не дано познать или хотя бы видеть; абсолютное зло не может проявиться в образном выражении. А любое побуждение к добру даже в мыслях, обернется ложью и злом — такова природа зла:
Увы! Злой дух торжествовал!
И вот с этих позиций, с этой точки зрения доступный или художественный демон, дух зла, воссоздан мастерски. Что же до демона духовного, то он — побежденный. Тамара «любила и страдала» — этим и побежден дух зла перед Лицом Господа.
Не таково ли и земное, казалось бы, исходящее непосредственно от человека зло? В своей жизни любой из нас наблюдал или пережил нечто подобное любви Демона и Тамары: и клятвы, и прожигающие слезы, а главное — вера своим чувствам, своей лжи, обещающим возрождение. Но увы — до соблазна, после чего — торжество зла. Поведение демона /поэтическое/ соответствует производному поведению (злу) человека. Это и помогает понять изнутри замысел автора, войти в сопереживание и в той или иной мере обрести нравственный потенциал возрождения. И никакого здесь соблазна малым сим, о чем волнуется Соловьев, нет. Напротив, именно в этой повести нравственно Лермонтов возвысился: он раскрывает и показывает зло — оно становится явным; высвечивает беспомощность абсолютного зла, а это уже победа.
Пред нею снова он стоял,
Но, Боже! — кто б его узнал?
Каким смотрел он злобным взглядом.
Как полон был смертельным ядом...
И когда демон не смог овладеть душой Тамары, когда он видит ее душу в объятиях Ангела, от которого получает и словесную отповедь, тогда и Лермонтов подводит черту:
И проклял демон побежденный
Мечты безумные свои,
И вновь остался он, надменный,
Один, как прежде, во вселенной
Без упованья и любви!..
И в этом «побежденный» заключается все, ради чего, собственно, и была написана повесть: разрушительное действие зла на земле — и тщетность перед Господом. Абсолютное зло — это ведь и наказание Божие.
4.
Думается, слишком уж намеренно обвинял Соловьев поэта в демонизме. Понять это сегодня нетрудно. Ведь со дня опубликования статьи прошло более ста лет. Россия пережила две Мировых войны, революции, более разрушительные, нежели войны; и до сих пор мы переживаем «черный год», предсказанный Лермонтовым. Так что в XX веке Россия испытала всю прелесть истинного сатанизма. И в то же самое время поэт Лермонтов стал уже неотделимой частью национального самосознания. Читатели и теперь могут, прочитывая, не понять «Демона», найдутся и такие, которые не поймут и «Песню про купца Калашникова», но зато все они поймут «В минуту жизни трудную» или «Бородино».
И вот в таких, в новых, условиях с какой объективностью мы должны бы воспринять суждения Соловьева, кого осудить или отвергнуть? — следует оговорить, что последнее не входит в наши задачи, но ведь написано со значением: «...Пушкина в этом случае вдохновлял какой-то игривый бесенок, какой-то шутник-гном, тогда как пером Лермонтова водил настоящий демон нечистоты». — А как же иначе, если «порнографическая Муза»!
Но ведь кроме слов зацепистых здесь ничего и нет. На слове еще и задержимся.
Как же осторожно следует обращаться со словом, относиться к слову, употреблять слово. Ведь за каждое из них придется отвечать... Тем более, что в нашем случае время и теперь уже рассудило. Не прижились на нашей почве ни «сверхчеловек», ни «сверхчеловечество» по Ницше и Соловьеву, не прижился и «демонизм Лермонтова», а вот повесть «Демон» прижилась — и это само по себе уже о чем-то говорит. Но не перешагнуть через завалы Соловьева. Философ обвиняет Лермонтова в демонизме и, как видно из статьи, делает это с легкостью. А ведь обвинение нешуточное — попытка вторичного убийства поэта.
И вот что еще очевидно: обвиняя в демонизме, критик даже не затрагивает ту часть творений поэта, где прямо присутствует свет Божий. Но если, по Соловьеву, демонизм, а для всех очевидно — свет Божий, то наверно следовало бы разобраться в такой несовместимости. Ведь нельзя же служить Богу и сатане одновременно. Если же согласиться с таким родством, значит, поставить под сомнение Божие присутствие в нашей жизни, иными словами — отказаться от Бога... Вот ведь куда уводит лукавый.
Походя критик с иронией говорит, что в наследство поэт оставил «несколько истинных жемчужин его поэзии» — и не больше... Однако, как уже отмечалось, литературный критик призван разобраться в том, в чем рядовой читатель разобраться не может. Если же глубокомысленно философствовать, а попутно навешивать ярлыки, на фоне личной праведности обвиняя в грехах других, — такое не для прояснения, но для помрачения, а это уже не литературная критика, скорее, попрание.
* * *
Я не намеревался вступать в полемику по вопросу навешивания на Лермонтова ярлыков «демонизма», не намеревался и доказывать обратную точку зрения, потому что предмета для полемики и доказательств нет: непонимание и искажение не оспаривают, на них лишь указывают — для всего остального человеку даровано Богом разумение.