Можно ли одной исчерпывающей формулой определить, что такое искусство?
Известно, что единственно верное утверждение всегда покоряет нас, оно всегда кажется ясным и логичным ответом. Но в литературе порой возможен некий отход от граненых железных формул, и я рискну сделать этот шаг.
Искусство — это очарование; стихия черного и белого; колдовство; борьба Бога и сатаны; вторая жизнь; выявление смешного и трагедийного; утверждение и отрицание; мораль, отрицающая безнравственность, и безнравственность, рождающая мораль; форма как выявленное содержание; познание мира и человека; поиск и познание истины человеком и в человеке. Наконец, искусство — это история истории и история личности.
Из всех этих определений (субъективных, конечно, — для самого себя) выделяю наиболее существенное, как мне кажется, — поиск и познание истины человеком и в человеке, то есть формулу, в какой-то степени вбирающую в себя другие определения, ибо эта формула связана с мировоззрением и мироощущением художника, с его отношением к миру и смыслу человеческого существования в данном мире. Как невозможно, так и бессмысленно втискивать в прокрустово ложе формулы книгу того или иного писателя, вкладывать ключ-отмычку в замок его творений, с высокомерностью задаваясь мыслью таким образом все понять, оценить и расчленить, найти схему, шифр к роману или рассказу. Вряд ли интимные дневники, письма друзьям раскроют полностью все, что мы называем желанием и исполнением.
Вероятно, не ошибусь, если скажу, что желание большинства писателей — и великих, и невеликих — совпадает все же в одном: найти, показать истину человеку и утвердить ее. Вся история литературы, все повторяющиеся сюжеты, коллизии, даже некая схожесть героев доказывают нам это (Пушкин и Байрон; Тургенев и Гончаров; Чехов и Мопассан, если говорить о рассказах). Различие в исполнении? А это зависит от особой индивидуальности писателя, от глубины проникновения в жизнь общества и, что не менее важно, в свой собственный, личный мир (душевный), чему вратами является тот одержимый настрой при соприкосновении с бумагой, когда художник — не раскручивающаяся пленка чужого магнитофона, но соучастник, свидетель.
Мы порой, слава Богу, с увлечением и горячностью спорим, говорим о литературе, но почему-то все реже употребляем слова «красота» и «прекрасное». Эта некая стеснительность объясняется, возможно, осторожностью в обращении с высокими понятиями, звучащими слишком громко в утилитарный наш век.
Может быть, причина в ином — все мы главным образом озабочены выявлением самой литературной темы, оголенными, так сказать, идеями и умозаключениями произведения. Вследствие односторонности снижается, как это ни прискорбно, критерий литературы, а она, литература, изящная словесность, все-таки женского рода, призванная населять мир жизнью, выраженной в книгах, стало быть, связана с великим актом рождения, с любовью, с материнством, что само по себе — высшая красота.
Мы знаем, что человеческие идеи могут быть зафиксированы в философской системе, уложены в формулу. И чем логичнее, яснее они, идеи, тем властнее охватывают они человеческие умы.
Логика литературы — красота. Инструмент воздействия — прекрасное. И эта неумирающая область эстетики подчас отодвигается нами на задний план, хотя человек по-прежнему обладает пятью чувствами, данными ему самой законодательницей красоты — природой.
Что же такое категория красоты в литературе? И тут возникает миллион вопросов, миллион сомнений.
Красота в отдельных разительных словах? Сравнениях? Метафорах? В ритме? Или единственная красота — это правда действительности, а литература — лишь повторное, бледный слепок окружающего мира?
И все-таки литература — это вторая жизнь, сконцентрированная во времени правда. Эта увиденная художником глубина истины реального мира, человеческих действий и человеческого бытия, правда окружающих его вещей и есть эстетическая красота в искусстве. Та красота, которая заставляет нас испытывать и чувство восторга, и чувство ненависти. Правда и красота — это познанная сущность характера, явлений, вещей, в которую проник художник сквозь внешнюю их форму.
Каковы же средства познания объективного мира? Главное орудие художника — зрение и слух, реализованные в слово, в мысль. Мысль посредством слова. И слово как выражение мысли. Это нерасторжимо.
Но само по себе слово не может нести всю красоту или некрасоту, не может быть прекрасным или дурным, затертым или незатертым только потому, что оно выражает то или иное понятие.
Настоящий художник использует слова, сочетания слов как необходимость, как инструмент, без которого невозможно совершить чудо познания. И дело не в так называемых гладких словах, не в гладкописании фраз. Серьезная проза не может ставить себе цель быть образцово-показательной, то есть такой ватерпасом выверенной, рационально построенной, что глазу не на чем зацепиться. Это ложноклассическое совершенство (во имя ложно понятой красоты) вызывает у нас серую скуку, глаза равнодушно скользят по фразам, ни на чем не задерживаясь, — мы не испытываем толчков волнения.
Слово обретает силу только в том случае, если оно знак «ясновидения плоти». Слово имеет цвет, звук, запах, которые, в свою очередь, обладают энергией, выраженной эмоциональностью. Эта же энергия возникает при точной расстановке слов, при точном эпитете, точном глаголе, точно найденном ритме, ярком сюжете самой фразы, ибо каждая фраза аккумулирует сюжет, мысли, чувства, заряд добра и зла, черного и белого, отрицания и утверждения, стыдливой иронии или же парадоксальности.
Слово — это собственное «я» художника, реализация его сущности, его восприятия. Но словами как первоэлементом человеческого общения оперируют все люди, независимо от того, насколько наделены они чувством гармонии, глубины и красоты. Художник же одарен от природы особой способностью изображать на бумаге словами не плоскостной слепок человека, окружающего мира, отдельного предмета, а глубину его, ощутимую, направленную форму, высекающую чувства и мысль, открывающие в человеке все замочки души.
Да, глубина познания достигается словами. Но как? Где эта ясная формула, отвечающая на вопрос: «Как написаны были “Война и мир”, “Дама с собачкой” или “Госпожа Бовари”»?
Думаю, что, если бы найдена была формула, искусство прекратилось бы как искусство и кибернетические машины принялись бы ремесленничать над поэмами и романами. Ведь подобно тому, как понятие «любовь» невозможно расчленить на составные части, так невозможно расчленить стиль и мысль писателя. Вот, например, некоторые высказывания о стиле:
«Краткость — сестра таланта» (общеизвестное выражение А. Чехова).
«Стиль — это забвение всех стилей...», «Писатель должен сам создать себе свой язык, а не пользоваться языком соседа. Надо, чтобы твой стиль рос у тебя на глазах» (Ж. Ренар).
«Добывайте золото просеванием» (Л. Толстой, письмо А. А. Фету).
Помня эти определения, чуть-чуть коснемся стиля некоторых писателей с особенно ярко выраженными средствами выражения, с особой чуткостью к слову.
Бунин: «Сладкий ветер ходил по каюте. Быстро одевшись, я выбежал на недавно вымытую, еще темную палубу...»
В первую очередь заметьте эпитет к ветру «сладкий» и глагол «ходил» (ветер не слабый, не сильный, не утренний, не свежий, не упругий, не легкий, а сладкий; ветер не веял, не дул, не налетал, не влетал, не проносился, не гудел, не свистел, не шумел, а ходил). Два точных и вроде бы несколько неожиданных слова заставляют почувствовать и увидеть каюту, раннее утро, ощутить настроение, а следующие слова — «недавно вымытую, еще темную» — полностью укрепляют в читателе ощущение этого утра, даже запаха мокрой палубы, хотя об этом ничего не сказано. Мы прочитали фразу, то есть вдохнули в себя запахи морского ветра в каюте, где только что проснулись, выбежали, быстро одевшись, на эту влажную, пахнущую сыростью палубу, пустынную, конечно, оттого, что ее недавно вымыли, — мы уже во власти настроения, чувства и мысли писателя. Более того, мы не видим отдельных слов этой фразы, мы рационально не расчленяем ее, мы покорены художником, верим ему, идем за ним, испытывая эстетическое волнение, а это — узнавание мира: кто никогда не был на море, перенесется воображением в то ветреное утро, как будто все это было в его жизни.
Или вот другой пример из Бунина: «Золотым блеском ослепила меня вода на балконе». Заметьте, что в этой фразе нет слова «дождь». Попробуйте вставить его вместо слова «вода» — и что-то будет потеряно, исчезнет какое-то очарование, легкость, фраза сразу станет прямой, неуклюжей, тяжеловатой. Расстановкой слов (предложение это начинается с эпитета «золотым», в котором есть и свет, и звонкость дождя), верно найденным глаголом «ослепила» Бунин тончайшей акварелью рисует картину мгновенной прелести дождя, ничего не говоря о солнце, а оно присутствует в словах «золотым блеском ослепила», хоть речь идет только о воде. Зрительно же мы воспринимаем гораздо больше, чем сказано: и звук струй по балкону, и жаркое лето, и теплое солнце сквозь дождь, и даже молодую веселость от всего этого.
Все, что прямо не сказано художником, но ощутимо читателем, относится к незримому подтекстовому измерению мира чувств, к ассоциативному воображению.
Несмотря на детальнейшую подробность описаний, этот «подтекст» художнического измерения был свойствен великому чудотворцу Льву Толстому, знавшему, казалось, о человеке все, как никто не знал.
«...Солдаты, составив ружья, бросились к ручью; батальонный командир сел в тени, на барабан, и, выразив на полном лице степень своего чина, с некоторыми офицерами расположился закусывать...»
Такое представление читателю батальонного командира после того, как «солдаты бросились к ручью» (сразу воображены знойный день, усталость солдат, жажда), выражение его лица («степень своего чина») и как бы между прочим пояснение «с некоторыми офицерами» — уже начало разгадки предлагаемого читателю характера. Вроде бы Толстым в этой емкой фразе выявлено немало, а вместе с тем написана она чрезвычайно сдержанно. Образ батальонного командира сейчас же обрел свои живые черты, в то же время он еще тайна, но приоткрытая теперь. К этой тайне прикоснулся читатель, и воображение его дорисует многое: и каким тоном отдает солдатам приказы батальонный командир, и как ест и пьет, и как относится к офицерам, к службе, а по тому, как он сел в тени, на барабан, можно представить и возраст его...
Опасаясь быть слишком навязчивым в суждениях, я привел цитаты только двух художников, один из них огромнейший мастер чувственного стиля, другой — гениальный ясновидец плоти.
Однако ни Бунин, ни Толстой, проникая в тайные глубины глубин, никогда не исчерпывали этой душевной тайны до опустошения, до дна. Я говорю это не ради парадоксальности, а ради констатации истины. Как бы предельно ни было познано явление жизни, движение характера, всегда остается нечто загадочное, запредельное, рождающее у читателя волнение и вопрос «почему?», который тревожит, не успокаивает, когда думаешь, совершаешь поступки вместе с Андреем Болконским, Наташей, Пьером, вместе с героями Шолохова, Леонова, Фадеева, А. Толстого, вместе с персонажами лучших современных книг.
Раскрытая тайна окружающего мира, человеческой души и часть тайны, оставшейся за открытием, которую своим воображением, опираясь на законы бытия, додумывает читатель, — это и есть прекрасное в искусстве, правда его, эстетическое наслаждение ею.