Тихая осень

Повесть

Глава первая

1

В городском парке было свежо и тихо. Кое-где на скамейках сидели пожилые люди, гуляли молодые мамы с колясками. Липы почти сбросили листву, вся земля была усыпана легким, шуршащим под ногами, золотым покровом.

Михаил Федорович Овчинников любил городской парк за его безлюдность. Мало кто любил в нем бывать. Перебежать, пересечь наискось — да, но посвятить несколько часов воскресного отдыха, прогуляться с друзьями, этого не было. Для такого случая больше подходила верхневолжская набережная, выходящие к ней улочки, другие исторически значимые и по-своему прекрасные места.

Уединение было одним из любимых удовольствий в жизни Овчинникова. Можно было хоть ненадолго утвердиться мыслью в быстро текущем времени, как по мановению волшебной палочки замереть в пространстве памяти и оглянуться назад внимательно, с любовью. К воспоминаниям в последнее время подталкивала и предстоящая женитьба сына Алеши. С необыкновенно обостренным чувством наблюдал Михаил Федорович за отношениями сына с его девушкой. Ничего, казалось бы, общего с его историей с Таней. И хотя не все в их любви было так плохо, именно это плохое и бередило былые раны.

Михаил Федорович поднялся со скамейки. И в ту же минуту из бокового кармана куртки послышался «Турецкий марш» Моцарта. Достав телефон, глянул на табло, радостно отметил: «Олег! Легок на помине!»

— Слушаю, дорогой!.. Когда?.. Не один?.. С кем?.. Да, что ты!.. Так... Так... Та-ак... Приедешь — обсудим... О чем речь?.. И у тебя уши не краснеют такое сказать?.. Ты меня за кого держишь? Никаких гостиниц! И не выдумай! Всё, ждем.

Олег, а для большинства давно уже Олег Андреевич Завернихин, сообщал, что перед поездкой в Дивеево заскочит завтра на денек с молодой женой Леной и восемнадцатилетним сыном Андреем. От первого брака у Олега была дочь и внук, с которым деду видеться не позволяли. Можно сказать, первая семья распалась еще до того, как Олега в 1980 году за диссидентство упекли в Казанскую психушку. Удивительно, что не расстались они прежде — ни любви, ни общих интересов давно уже не было. Выйдя на свободу, Олег как-то очень уж скоро, по мнению Овчинникова, женился на восемнадцатилетней студентке скромного московского вуза, в котором благодаря горбачевскому плюрализму стал преподавать. Так и сказал: «По крайней мере, сам воспитаю и будущую мать, и хозяйку». Но молодая жена всего пару лет глядела мужу в рот, затем, особенно после рождения сына, стали сказываться и «плоды просвещения», и совершенно не безосновательный страх за земное благополучие. Лишь после трагедии девяноста третьего, едва оставшись в живых, Олег, и то благодаря случаю, понял, в чем дело, но было поздно. Лена, как и первая жена, его пространные, постоянно меняющиеся рассуждения стала принимать в штыки, всячески ограждая от них подрастающего сына. Опять начались скандалы, длинные, с упреками с обеих сторон, разговоры, абсолютное друг друга непонимание... Тогда-то и свершилось чудо — пожалуй, первое в жизни Олега. Матушка Варвара, с которой Олег в январе 1994 совершенно случайно, как считал он тогда, познакомился и которая поставила его на твердую почву Православной веры, сказала как-то: «Я, деточка, за вас буду молиться». А еще через год просто ошеломила, заявив: «Вымолила, деточка. Все у вас в свое время наладится, жди и молись сам». И он, как мог, молился, ждал, по совету матушки, не приставая ни к жене, ни сыну с назиданиями. Но время шло, а все было по-прежнему. В 1997 году, за два дня до Успения, отошла в Царство Небесное светлая и любвеобильная матушкина душа. И тогда Олег, впервые испытав чувство духовного сиротства, кинулся ездить по монастырям. Это длилось уже восемь лет, но никого, подобного этой рабе Божьей, он так пока и не встретил. Скорбел об этом. Но что поделаешь? Надеялся, ждал. И вот буквально недавно был потрясенным свидетелем еще одного сбывающегося матушкиного пророчества. Его непослушная жена и росший балбесом сын вдруг сами собой стали ходить в церковь. «Так, свечечки поставить... А что?» — отвечала, пожимая плечами, Лена. «А что, нельзя?» — огрызался сын Андрей. А неделю назад вдруг оба запросились в Дивеево. Об этом он и сообщал другу.

Это действительно походило на чудо, потому что буквально год назад, после празднования Дня города, когда друзья, отпыхиваясь, сидели в предбаннике, Олег признался:

— Завидую я тебе, Миша.

— Мне?

— Вам обоим: как ты смотришь на Таню, и как она на тебя. Как пойманный школьник, Михаил Федорович заулыбался.

— Постой-постой. И это как же?

— А словно только вчера познакомились. Да-да. Прекрасно помню и твою глупую физиономию, и совершенно отсутствующий взгляд в то послеармейское лето, и как это меня раздражало... Видишь, как странно получилось: я всю жизнь боролся — и в итоге ни с чем. Ты сидел, можно сказать, сложа руки, а сохранил главное — семью, любовь, счастье... Больше всего теперь жалею, что ничего подобного в моей жизни не произошло.

Дом у Овчинникова был не шикарный, но не плохой, просторный, с удобствами, с большой гостиной комнатой, с шикарным камином, отделанным изразцами изумрудного цвета. Тепла хватало и без камина, и соорудил его Михаил Федорович, более отдавая дань моде, чем по необходимости. И топил редко, так сказать, для аксессуару. Скажем так: посидеть с другом, как в былые времена, за чашкой кофе, или глубоко, ни о чем, задуматься на корточках у огня. Похоже, камин и подходил лишь для выражения этой ностальгической печали. А порой, и пронзительно остро напоминал о далекой, всеми забытой, напрочь разрушенной, но еще дорогой русскому сердцу старине. И так поэтически близок в такие минуты бывал ему родной Городец. Так прямо и отзывался словами полюбившейся песни, что «дух России кроется в старом Городце».

 

2

Открыла ему Таня, Татьяна Васильевна. На голове немного сбитый набок платок, в руках открытый молитвослов.

— Акафист читаю... Жду-жду — нет. Дай, думаю, акафист пока прочту... — внимательно приглядываясь к мужу, выражала она свою сердечную тревогу и все же заметила. — Ничего не случилось? Какой-то ты...

— И какой же? — по инерции попытался заслониться он.

Раздевшись и сунув ноги в шлепанцы, по заведенной с первых дней супружества привычке чмокнул жену в приоткрывшиеся ему навстречу губы.

— Потерянный какой-то.

«Сказать?» Но решил не отвлекать жену от молитвы, сообщив лишь о приезде семейства друга.

— Правда? — приятно удивилась жена: — Постой-постой... И ты от этого такой потерянный?

— Не выдумывай, — отмахнулся Михаил Федорович. — Просто устал, с собрания... Да! Батюшка твой выступал... — вильнул он опять в сторону.

Татьяна Васильевна покачала головой, мило, совсем как в юности улыбнулась.

— Ты ужинала?

— Тебя ждала. Алеша к Маше ушел, все никак друг на друга не наглядятся, Надя — в музыкальной. Знаешь, она серьезно занялась в студии вокалом. Звонила, сказала задержится.

— И что — получается?

— Получается... — как-то неопределенно протянула Татьяна Васильевна и спросила опять: — Так что же все-таки случилось?

— Вот за это я тебя и люблю! — наконец, сдался он.

— За что «за это»?

— Давай потом поговорим. Ты помолишься... Поужинаем...

— Ты будешь ждать, пока я помолюсь? — удивилась она.

— Зачем ждать?.. — как-то неловко ответил он. — Я, если не возражаешь, рядом... помолюсь — громко сказано... постою хоть... Ты не возражаешь?

Ему понравилось ее прямо-таки потрясение.

— Ну-у, могу камин пока растопить, чтобы тебе не мешать. Посидим после ужина, поговорим... Как?

— Да мне незачем дальше молиться.

— Это как? — удивился он.

— Так. Все, о чем просила пять лет подряд, слава Богу, получила... сейчас...

Он понял и оценил. И они вместе пошли на кухню. Пока супруга накрывала на стол, как умел, старался передать смысл речи выступавшего на торжественном собрании священника. Смысл речи заключался в том, что, оказывается, благодаря Федоровскому монастырю и Александру Невскому «Городец находится под особым покровом Царицы Небесной». После ужина камин топить не пришлось. Пришла Надя и, сходу сев за фортепьяно, стоявшее в гостиной, взяла несколько вступительных аккордов, попробовала голосом тональность и ошеломляюще красиво запела:

Как два мастера, Никита да Иван,
Во широком поле выбрали курган.
На кургане том фундамент возвели,
Обхватив стеной да пядь святой земли.

Камень белый приносили в катанах,
Да во чистом поле жили — не в домах,
Да не с женами-то спали — а с Луной,
Да на зорьке просыпались золотой...

Тут же оборвала песнь, встала из-за инструмента, сказала:

— Решено, буду петь! Ма-ам, на концерте буду петь вместо одной девочки в вокальном трио, слышишь? Па-ап?

— Пригласишь на концерт-то? — как всегда теплея душой от голоса дочери, поинтересовался Овчинников.

— Вход свободный. Приходи.

— И когда?

— Ты разве не знаешь? — сказала жена. — Батюшка готовит святочный концерт. Матушка сказала, что две старшие дочери их будут петь, пятая — лет десять ей, что ли? — дочь и ровесник их последней дочери, шестилетний внук.

— Это что-то новое!

— Да, пап! И батюшка сам будет принимать участие! И сам сценарий написал!

Овчинников удивился.

— Сценарий? Зачем?

— В том-то и дело, пап, это будет не простой концерт, а концерт-спектакль. «Русь святая зовет»! Классно?

— Еще бы! И что... он плясать, что ли, в рясе намерен?

— Ну, ты пап даешь!.. Он будет за ведущего. — Дочь встала в регентскую позу, тряхнула кудряшками темных, по плечи распущенных волос, сделала романтическое лицо. — Начало такое. В полном мраке, в углу сцены чу-уть подсвеченный прожектором журнальный столик, горит свеча... Раздается отдаленный колокольный звон. Звучит музыка и песнь иеромонаха Романа, в исполнении Жанны Бичевской... У Алеши на диске, пап, есть, если хочешь, послушай — так и называется или «Бом-бом», или «Спешите в храмы Божии»... — протрещала она и опять важно: — А потом батюшка незаметно появляется из темноты, как из тьмы веков, садится за стол и читает текст... Потрясающе! — подпрыгнула она в восторге и добавила, как очевидное: — Ну, и по смыслу текста вытекают наши номера...

— Зачем?

— Пап, ну ты что как маленький — зачем-зачем? Придет время, сам узнаешь, зачем!

Дочь была «копия Тани», как уверяла, пока была жива, бабушка Вера, Танина мать. Другая бабушка, Нина, и поныне категорично возражала, уверяя, что копий у Бога не бывает, но определенно видела во внучке черты сына. Сам Михаил Федорович был согласен со всеми.

Надя еще поботала по клавишам фортепьяно, пожестикулировала, повертелась перед зеркалом в коридоре и засела за уроки, которые едва поспевала делать. Училась она в десятом, и хотя про зеркало не забывала, была девушкой серьезной, с правилами. На сына и отец, и мать с рождения дочери, смотрели, как на взрослого. Как со взрослого и спрашивали. Всякое бывало. Но, слава Богу, прошло. И теперь Михаил Федорович мог только гордиться сыном. На кого он был похож? «А вылитый папа», — в один голос уверяли все. «Только, видно, поумнее...» — добавляла, пока была жива, потихоньку теща.

Алеша приходил поздно. В привычном смысле слова, его не ждали. Михаил Федорович и Надя, потушив свет, ложились спать. Одна Татьяна Васильевна еще долго, мешая заснуть, гремела на кухне кастрюльками. Там и молилась. И практически всегда дожидалась сына, предлагала покушать, крестила по недавно заведенной привычке на ночь. И лишь тогда нисходила в их жилище царица-ночь. Таков был сложившийся в последние годы порядок. Но сегодня был нарушен и он.

Сначала, благословив перед сном дочь, сидели с супругой на кухне. После возвращения Алеши, удивившегося, что застал их в столь поздний час вместе, перешли в кресла, в зал, и, не зажигая света, в тишине, ворошили в памяти далекое прошлое. Потом легли спать. И жена вскоре уснула, а он, не в силах победить волну нахлынувших воспоминаний, все подымал и подымал из памяти картины далекого прошлого.

 

Глава вторая

1

Войдя в блестевший чистотою полов и свежестью зал, Михаил толкнул сияющую глянцевой белизной дверь справа и встал на пороге небольшой спальной комнаты.

Таня сидела за письменным столом, напротив открытого настежь окна, занавешенного марлей, что-то спешно дописывая в тетради и уже собираясь повернуться. Она была в светленьком домашнем платьице, без рукавов, с аккуратно убранными назад в пучок темными волосами, открывавшими шею и уши. Справа от входа, у комода, скучал на стуле баян.

— Я так и знала, что это ты! — сказала она, повернувшись. И он понял, что она очень рада его внезапному появлению.

— На велосипеде катался, дай, думаю, загляну посмотреть, как ты тут живешь, чем занимаешься... — соврал он и, чувствуя, что краснеет, подошел к столу; заглянув в открытую тетрадь, спросил: — Ну, и чего тут у нас?

Таня поспешно закрыла тетрадь.

— Ничего интересного.

Он не настаивал.

— А я учил-учил... А запомнил только, как отец Ивана Грозного заточил жену Соломонию в монастырь за неплодность, чтобы жениться на другой. В результате чего и появился на свет гой еси царь Иван Васильевич. Помнишь у Лермонтова? Песнь про купца Калашникова?

— Еще бы! Особенно то место, после поединка, когда купец сказал царю: «А убил я его вольной волею, а не нехотя...». Настоящий мужчина!

— Да уж... — обронил он и, чувствуя неловкость, отошел стола.

Сняв на пол баян, присел на стул. Он не понимал, что с ним, но он решительно не мог смотреть Тане в глаза.

Таня поднялась и осторожно закрыла дверь, которую он не решился закрыть за собой. Походя, хлопнула крышкой шкатулки на комоде, села на прежнее место и, плавно опустив руку на стол, сладко заглянула в глубину поднятых Мишиных глаз.

«Вот сейчас взять и сказать...» — подумал он, но вместо этого, кивнув на баян, спросил:

— Чей?

— Папин.

Минута была упущена. И, злясь на себя за это, стал говорить:

— У нас, когда на разводе играли «Прощание славянки», весь дивизион в открытые окна ревел «ура».

«Зачем я опять не о том?» — подумал он и, поставив на прежнее место баян, поднялся и прошелся по комнате, делая вид, что рассматривает ее.

Таня сидела, не оборачиваясь.

— Я тебе мешаю заниматься, — сказал он вдруг, не понимая, зачем это говорит. — Прогони меня.

Таня в недоумении пожала плечами.

— Уходи.

— Правда?

Она склонила на бок голову и, обернувшись, опять заглянула ему в глаза волнующе, тревожно.

«Вот сейчас и сказать! — решил он опять. — Надо сразу сказать... Да что сказать-то? — усомнился он в следующую минуту. — Таня, будь моей женой? Или — выходи за меня замуж?.. Неужели и так не ясно и об этом обязательно надо говорить?»

И опять минута была упущена.

Но он решил, что рано или поздно скажет об этом, хотя бы вечером, да-да, именно вечером, днем об этом как-то не говорилось, чего-то было совестно, что-то мешало.

 

2

Но ни в этот, ни в другой, ни в третий вечер и даже через неделю он так и не решился сказать об этом, оправдываясь сначала тем, что и так все ясно, без слов, а потом, просто боясь связать свободу обещанием, пусть и желанным, но которого почему-то заранее побаивался. Нет, он был уверен, что любит Таню, и другой жены себе не желал, но что «все случится» так скоро и, главное, так «обыкновенно», примириться не мог.

А еще ему хотелось, как можно дольше продлить то очарование, в котором находился эти дни. Все шло, как в сказке. В два часа Таня приходила с учебы из педучилища, а в четыре он стоял на пороге. Домой возвращался поздно и спал до обеда. Если было жарко, шел на откос, на свое место, за детской библиотекой, читал учебник и, как правило, почти ничего не запоминал. Все не мог сосредоточиться и постоянно отвлекался, думая о Тане. Он мог думать о ней часами. Лежать, например, на спине и, заложив руки за голову, смотреть в небо, на легкие облачка, на летящий по воздуху тополиный пух, на трепетавшую листву — и как-то через все это любил Таню. Когда приходило в голову, что нужно заниматься, он открывал учебник, читал несколько строк — и уже представлял себя на экзаменах, как бойко отвечает и получает «отлично» по всем предметам, а потом учится лучше всех, поступает в аспирантуру, защищает диссертацию, его посылают заграницу на симпозиумы, он привозит оттуда Тане подарки. Таня, разумеется, счастлива, гордится мужем, он и сам гордится собой, но виду не показывает, всегда прост и скромен и никогда не кичится своим умом, а даже, напротив, в простой компании родственников может и пошутить, и спеть, и даже сплясать. Надо обязательно научиться плясать или петь. Хотя лучше все-таки стать академиком. Работать, не покладая рук, и все до зари. Всякий раз, когда наступает утро, Таня приносит ему чашку кофе. Он целует ее в висок, она улыбается и говорит, что у него прибавилось седых волос, но что ему к лицу седина. А он скажет, что она совсем не переменилась и все такая же, лучше всех... А потом... потом какая-нибудь пушинка залетала ему в нос. Он чихал, трезвел. Брался за учебник, зевал. И, наконец, откладывал учебник до другого раза, на потом, на завтра, на послезавтра, время терпело, садился на велосипед и летел в знакомую прохладу светлой комнатки, садился на стул у комода и, как в забытьи, следил за пером, бегущим по тетради, за тем, как Таня, задумавшись, мило хмурила брови. «И на меня так же будет хмуриться, когда я буду неправ». Кусала ровными зубками конец авторучки, а потом невидяще смотрела на него, «замечала», протягивала руку, горячую, нежную, с испачканным чернилами пальчиком, спрашивающее, кивала и говорила:

— Я эгоистка, да? Совсем не думаю о том, что тебе нужно готовиться к экзаменам. Я знаю, сам ты не уйдешь, а мне так хорошо заниматься, когда ты рядом.

И он молча трется щекой о горячую ладонь ее обнаженной до локтя руки, и все эти заботы о Московской Руси кажутся ему совершенно посторонними, не имеющими ничего общего с его влюбленностью, с ее нежностью и вниманием к нему, с теплым майским вечером за распахнутым окном и яркой зеленью сада, жужжанием зацепившейся в паутине мухи и беспечным смехом ребенка.

— Разве утопающий думает о еде?

— А ты — утопающий?

— А то кто же! Особенно, когда ты так смотришь на меня. Послушай, как бьется.

Таня прикладывала ладонь к его груди, улыбалась. И он говорил, что с ума сходит от одной ее улыбки. И тогда она улыбалась опять, но уже как-то театрально, неестественно, и он ругал себя за то, что сказал ей об этом. И хотя теперь ему не нравилась ее улыбка, приятно было видеть, что Таня улыбалась, чтобы нравиться ему.

Все эти дни он был истинно счастлив. Так продолжалось почти месяц, до Таниных именин.

 

3

Тогда, выходя вечером из квартиры, глянув на себя в зеркало с волнением, ему стало чего-то стыдно.

«Ай, нехорошо», — попробовал он усовестить себя. Но ему не было нехорошо на самом деле. Волнение сообщало подвижность и острое восприятие всего. Как очарованный, смотрел он вокруг. Волга дремала в вечерней прохладе. Солнце только зашло, но еще горело над плотиной небо, а на другой стороне реки высоко блестел тонкий месяц. Сады погрузились в безмолвие. Редко где чирикнет воробей, кинется через дорогу. Задрожит под ним ветка, зашуршит листва — и опять тишина, волнующая, живая, словно и впрямь что-то обещающая.

Стол был накрыт на веранде. Из гостей еще никого, он первый, но, как успел заметить, самый желанный. Таня и сама казалась взволнованной. Что-то происходило с ней очевидно. Щеки разрумянились от волнения, глаза блестели тревожной радостью. Приняв букет, потерянно улыбнувшись, она ушла в дом за вазой.

Стали сходиться гости. Две девушки-соседки, следом за ними старшая Танина сестра с мужем, вышла Танина мать, следом за нею отец, с баяном в руках.

После обычных поздравлений и пожеланий, выпили.

Мише есть не хотелось. После выпитой стопки заложило уши, и он словно погрузился в иной мир, как из-под воды улавливая обрывки разговора. Умом он понимал, что между тещей и зятем натянутые отношения, что-то и между женой и мужем неладно. Но его это никак не задевало. Подружки весело щебетали о своем. Отец семейства, прижавшись щекой к баяну, играл «Зачем, зачем, я повстречала его на жизненном пути...» и отрешенно плакал. Потом от лирики резко перешел к трагике, рвал меха и кричал, как, очевидно, в войну, на корме катера, когда шли в атаку: «Я Ва-аська-а-а, жуть нацисская!..» И тут же был удален супругой. Но без гармониста, что за посиделки? У зятя все больше и больше косило на сторону рот, но, очевидно, не окончательно созрев до скандала, он жадно искал глазами бутылку. Но бутылки (их и было-то две — с беленьким да красненьким) были давно под столом, напоминая о себе при всяком неосторожном движении ногой.

Когда, наконец, вышли на улицу, было уже темно. Подружки шли впереди, Михаил с Таней, взявшись за руки, сзади.

Старалась попасть в ногу и раскачивая в такт его руку, Таня забавно декламировала:

— Така-ая, сяка-а-ая, покинула отца... Така-ая, сяка-ая, сбежала из дворца...

И заразительно смеялась.

В парке как никогда было много народа. И на танцплощадке, и вокруг, под цветущими липами. Знакомые и незнакомые, веселые и печальные, кто-то разговаривал, кто-то смеялся, одни танцевали, другие сидели. Все это только мелькало, как во сне, перед глазами отдаленно и незначительно, а самыми близкими и значительными были Танины глаза, ее похорошевшее от волнения лицо, улыбка.

 

4

Ночью он проснулся от безысходного страдания — снилось, что по какой-то роковой ошибке женился на толстой, обрюзгшей женщине, с неестественно большой грудью, большим животом и толстыми круглыми коленями, что теперь жизнь его погублена навсегда, и сам он конченый человек. Ему стыдно не только показаться с ней на улице, но вообще стыдно признать это дебелое существо собственной женой. Его пугал ее взгляд, улыбка, с которою она смотрела на него, как на собственность, с животным сладострастием. Он ненавидел ее всею силою души и в то же время чувствовал, что связан с нею порочной близостью навеки, навсегда. И страдал, и стонал от безысходности положения, пока, наконец, не проснулся.

В комнате было темно и душно, за окном вспыхивали зарницы, освещая серебристую листву тополя. Гроза шла стороной, за Волгой.

И Михаил долго лежал с открытыми глазами, с ужасом вспоминая вчерашнее, как-то соединившееся теперь с ужасом кошмара.

Когда проснулся другой раз, было уже светло. На улице пасмурно, серое и низкое лежало над Городцом. Весь день прошел в муках.

Вечером он шел к Тане с такою тяжестью на душе, какой не испытывал в своей жизни никогда. Как глянуть после случившегося в глаза, что сказать?

Дверь открыла Вера Николаевна. Посмотрела, казалось, недружелюбно, с затаенной досадой, которую против желания должна была сдерживать теперь.

Когда же увидел, наконец, Таню, просто поразился. Так она подурнела! Она стояла, опустив глаза, бледная, с розовыми болезненными пятнами на щеках, с темными подглазинами, нос распухший.

— Таня... — проговорил он, пронзенный жалостью к ней. — Таня... Я не знаю... Что хочешь... Я все...

Он шагнул к ней, не зная, можно ли теперь обнять, не будет ли это выглядеть оскорблением. Таня быстро глянула на него и опять опустила глаза. Предупреждающе коснулась его руки ледяными пальцами.

— Не надо... — сказала она тихо.

— Ты не прогонишь меня?

Таня опять посмотрела на него. Глаза ее сухо горели, но уже не так, как прежде, что-то пропало в них.

— Знаешь, — сказала она, глядя на него с грустью. — Я вчера чуть не отравилась димедролом. Я не могла заснуть... Я не думала, что это так опасно. Я не сказала маме, но она, кажется, догадывается...

— И я заметил.

— Что?

— Она так посмотрела на меня сейчас!..

— Вот видишь...

И, положив руки ему на плечи, с заботливостью жены обобрала ниточки с пиджака, опять улыбнулась и любяще, как-то до жалости преданно, заглянула в глаза. И было что-то ужасное в этой покорности, в отсутствии прежней девичьей гордости, что-то тягостное, что надо было принять покорно, как наказание за то, что произошло вчера. И он принял это как должное, уверяя себя, что любит Таню по-прежнему, и ничего для него не переменилось.

Но это было не так. И хотя он любил Таню всем существом своим, любовь эта казалась ему чем-то состоявшимся, о чем не стоит много заботиться. Все чаще и чаще его стала охватывать тоска, что будто бы он променял что-то возможное осуществиться в будущем, великое и славное, на что-то обыденное, тусклое и невзрачное. Тоска сосала его сердце особенно в минуты свиданий. Он ощущал в себе силы, которые, как думалось, были скованы вынужденным бездействием. Таня не переменилась к нему, но он чувствовал, что-то переменилось в нем. Свидания их час от часу становились все тягостнее. Несмотря на то, что он ходил каждый день, ходил уже не как прежде, не как на праздник, а словно по обязанности. Таня понимала это. Все чаще он стал замечать на себе ее внимательный, задумчивый взгляд. Спрашивал, о чем она думает, почему так странно смотрит. Таня встряхивалась, улыбалась и отвечала, что ни о чем не думает, а просто на нее иногда находит. Он, скуки ради, допытывался, что же это такое на нее находит, о чем ему знать нельзя, и однажды нарвался на объяснение.

— Мне кажется, ты переменился ко мне, Миша, — сказала она.

— Я?

— Ты будто не ко мне, а посмотреть телевизор или поиграть с папой в шашки. Как войдешь, сразу берешься за программу.

— Ты просто стала мнительной, Таня, — ответил он не без досады, задетый за живое, и подумал: «Если все так кончается, что же любовь?»

— Хорошо, пусть я мнительная, — возразила Таня и замолчала, отчего у него, как и в тот день, после именин, опять невыносимой жалостью сдавило сердце. «А ведь она права», — решил он и, коснувшись ее руки, сказал:

— Ну, хорошо, хорошо, Тань, прости...

Но прежнее не возвращалось. Подобные объяснения стали случаться все чаще, превратившись, наконец, в забаву для него и в муку для Тани.

Любовь его к ней, лишившись тайны, утратила всякую привлекательность. Он чувствовал себя скорее зависимым, чем влюбленным. Ему было жаль Таню и только. Что-то безысходное было в их отношениях. А однажды они поссорились из-за пустяка.

 

5

На следующий день Михаил не пошел к Тане, чтобы наказать ее за холодность, с которою она простилась с ним. Не пошел и во второй день, в случае чего думая отговориться наступившим ненастьем. И все это время провалялся на диване в летаргическом забвении, как сквозь сон слыша накрапывание по жестяному сливу дождя, унылый шелест листвы.

Когда приходила с работы мать, он уходил в другую комнату, садился за письменный стол и тупо, невидяще смотрел в учебник. Его охватывал ужас от одной мысли, что дальнейшая его жизнь может продолжаться без Тани.

В третий день он был в городском парке на встрече с одноклассниками, пришедшими со службы, и, захмелев, кричал, что никогда не женится, или, по крайней мере, после тридцати, и то «от усталости», а «не из любопытства». И все хохотал, острил, стараясь казаться безнравственным, в то время как умом и сердцем был у Тани.

Дома повалился на диван и проспал до вечера. Поднялся с прежней тяжестью на сердце. Ненавидяще глянул на себя в зеркало, долго стоял под душем, еще дольше растирался полотенцем — легче не стало. Он постоянно с тревогой посматривал на часы, на улицу. Не пойти сегодня — значило не просто не пойти из-за дождя. Дальше тянуть было некуда.

«Все равно уж... — решил он в отчаянии, злясь, что ничего не может с собой поделать. — Схожу — а там, что будет!»

На улице не было дождя, но воздух был насыщен влагой, и деревья шумели на ветру тревожно.

Дверь открыла Таня. Глянув на него, как на пустое место, запахнулась в бордовую кофточку и, поеживаясь, молча пропустила на веранду. Ее равнодушие подхлестнуло его.

— Вот что, подруга, — выговорил он не терпящим возражений тоном. — Нам или надо поскорее пожениться, или я не знаю!..

— Что еще — за подруга? И что за тон? И потом, к чему такая спешка? — спросила она, на него не глядя.

— А почему бы — нет?

— Не будем об этом.

— Почему?

— Там видно будет, — обронила она.

— Там это — где? — все больше и больше накалялся он. — Ты можешь ответить прямо? Согласна ты или нет?

И замер в ожидании. Прошла минута, две. Таня, наконец, вздохнула, выдавила:

— Сам знаешь.

— Тогда я не понимаю тебя. Ты согласна выйти за меня и в тоже время говоришь, что не можешь выйти теперь. Почему?

— Мама говорит, когда ты поступишь в университет, найдешь себе образованную...

— Что за чушь! — перебил он. — И при чем тут образованная? И вообще!.. Какое мне дело до того, что думает по этому поводу твоя мать? Сама ты как думаешь?

— Я без маминого согласия не пойду. И потом... Я не хочу стеснять тебя, — продолжала она упрямо, как по писаному, отчего он просто выходил из себя. — Разве нельзя подождать со свадьбой? Если только мы действительно любим друг друга...

— Прекрати! Ты понимаешь, что говоришь?! — перебил он. — Что значит, если только? Что за предосторожности? А обо мне ты подумала, наконец? Я, может, не могу и не хочу больше ждать! Плевать, в таком случае, на университет! И откуда ты знаешь? Я, может, сам боюсь, что ты разлюбишь меня, что вполне возможно, или что-нибудь случится...

— Что же может случиться?

— Мало ли! Жених какой-нибудь богатенький подвернется! — выпалил он желчно, не владея собой.

— Зачем ты это говоришь? — выдохнула она дрогнувшим голосом, не выдержав этой своей игры в благоразумие взрослых и осторожных людей. — Неужели ты не видишь, как я тебя люблю? Неужели ты слепой? Посмотри! Я на себя не похожа! На меня и не глянет теперь никто, какая я! Я всю ночь плакала после того!.. И потом, и вчера! И мама видела. Почему ты не приходил два дня? — И, отвернувшись к стене, заплакала.

Он кинулся ее утешать.

— Тань! Ну, прости! Прости!

Конечно, она простила. Они примирились. Свадьбу все же решили отложить до осени. Он не настаивал. Несмотря на горячность, он все-таки желал поступить в университет, а там можно было перевестись на заочное отделение. Однако экзамены он завалил. Ожидаемого чуда не произошло, счастливых билетов не досталось, и он устроился на прежнее место на судоверфь.

Однако примирение принесло облегчение ненадолго, а потом все вернулось опять. Любовь их день ото дня превращалась в какую-то муку. Таня понимала это, страдала, но ничего не могла поделать. Разрыв был неизбежен. Так оно и вышло.

 

6

Однажды, вернувшись с работы, Михаил обнаружил в почтовом ящике письмо.

«Пишу только потому, что никогда бы не смогла этого сказать, а надо. Зачем притворяться и делать вид, что ничего не произошло, когда и ты, и я прекрасно понимаем, что прежней любви уже нет. Я не виню тебя, и было бы глупо. Такая, видно, судьба. Только пойми меня правильно и, прежде чем сердиться, подумай хорошенько, стоит ли. Для нас теперь выход один — расстаться. Таня».

Сунув письмо в карман, пошел разбираться — из самолюбия, не больше. Но ни на какие его разумные доводы Таня уже не соглашалась, повторяя одно и то же: «Так будет лучше». И Михаил ушел свободный от всех своих обещаний и обязанностей.

Но ожидаемая свобода не принесла ничего, кроме новых мучений. И каких! Не прошло и недели, как он почувствовал себя одиноким и никому ненужным. Появилось сомнение. Потом сожаление, страх, что проходит мимо своего счастья. Никакие попытки возобновить отношения успеха не имели, словно Таня и впрямь навсегда вычеркнула его из своего сердца.

Все это время, весь этот год, до самого отъезда на рыбные промыслы, Михаил жил без всяких желаний и надежд, с постоянною мукой, желая разве только как-нибудь умереть, чтобы ничего уже не видеть, не чувствовать, не знать.

А потом улетел на Камчатку.

Вначале зимы он вернулся и в первый же вечер, встретив Таню на катке, был поражен даже более чем в день их знакомства. Такою красивою он, казалось, не видел ее никогда.

А потом они шли по пустынной улочке к ее дому, и он рассказывал ей о путине. И так дошли до ее дома. А затем была еще одна суббота, и еще одна. За это время лед в их отношениях совсем растаял. И когда, наконец, он сделал Тане предложение, она с радостью согласилась.

 

Глава третья

1

С утра Михаил Федорович с Алешей ушли прибираться в саду, грабастать и жечь палую листву, сухую траву, мусор, готовить дрова для бани. Затем сын ушел к «знакомому рыбаку» за свежим судаком и стерлядкой, а Михаил Федорович — на рынок и в магазин за продуктами. Содержание составленного супругой списка обещало что-то немыслимое.

Надя с утра, вместо школы, набивалась в помощницы, но Татьяна Васильевна знала, что проку от нее не будет, не зря же, узнав что в числе гостей будет Завернихин-младший, дочь легла спать в бигудях, поэтому вся помощь ее состояла бы, примерно, в следующем: двумя пальчиками, чтобы не испачкаться и не нарушить маникюр (после бигудей на весь дом пахло лаком), она будет, и то лишь с третьей просьбы, подавать то или другое, и каждые пять минут куда-то исчезать — и это до тех пор, пока не выведет маму из себя. Нет уж, пусть лучше идет в школу. А вот сервировать стол — милость просим. Лучше Нади никто этого делать не мог. Это было ее, как она сама выражалась, амплуа.

Знакомый Алешин рыбак был, в общем-то, отцом его невесты Маши. Но нельзя же было, в самом деле, прежде времени, посылая за рыбой, говорить: «Сходи к будущим сродникам» или «Сбегай к будущему тестю». Говорили или: «Сходи-ка к своим знакомым за судачком», или: «Сбегай-ка за стерлядочкой к Облаевым». Такая была политика.

Надя в школу все-таки не пошла. А зашла в «свечку», так звали пятиэтажный магазин, выстроенный на площади «новым русским», и купила компьютерный «караочный» диск, который приглядела еще на прошлой неделе, пустую «болванку си-ди» и направилась в ДК «Метеор». Цель ее, как она считала, была достойной непосещения школы. Именно сегодня она решила блеснуть своим мастерством. А для этого надо было переписать на «читаемый» их музыкальным центром диск десятка три фонограмм. Выглядеть это должно было так. Она попросит Алешу незаметно выставить на улицу, если это будет на улице, музыкальный центр. И когда станет темнеть, когда все уже пресытятся разговорами и будут немножко скучать за столом, она вдруг предложит: «А хотите, спою?»

И все ей удалось. Даже больше, чем хотелось. Так что домой она пришла как раз после окончания последнего урока и входила с чувством праведницы. Поэтому на мамин странный вопрос: «И как там школа?», — естественно ответила: «А что ей сделается? Стоит». Тогда последовал еще более странный вопрос: «Ты была ли, спрашиваю, в школе?»

— Ма-ам! Конечно!

— А звонили...

— Кто-о?!

— Ну вот ты и попалась. Живо говори, где была? И на Наденьку нашла грусть-печаль.

— Ну ничего в этом противном Городце скрыть нельзя! — для полноты картины возмутилась она.

— Где, спрашиваю, была? Пришлось говорить «всю правду».

— Мам, понимаешь, я за Ларисой зашла, а у нее эта... в общем, у них кран сорвало... И, мам, представляешь? Все залило, всю квартиру! О-ой, и намучились мы! Целое море отчерпали!

— Ну да, а потом маникюр сели делать. И когда ты врать отучишься? Посмотри на себя в зеркало! Не стыдно? Невеста уже!

— Ну ладно, мам, ну, мам, ну я же нарочно. Понимаешь? Так надо. Для эффекта! А то будет неинтересно.

— Ты о чем?

Надя по-заговорщицки оглянулась, наклонилась к уху матери и стала шепотом открывать ей свою великую тайну. И достигла цели. Татьяна Васильевна, мама, покачала головой и, облегченно вздохнув, примирительно улыбнулась.

— Ладно. Живо обедать — и за дела!

— Ой, мам, как я тебя люблю! — И чмокнув мать в щеку, не забыла при этом свезти косынку набок.

Татьяна Васильевна поправила косынку, покачала головой, и на лице ее появилась почти такая же, как у дочери, милая улыбка. Проходя мимо со стопкой старых журналов, обо всем догадавшись, улыбнулся и Михаил Федорович. Один Алеша не разделял ни «этого мнения», ни «такого воспитания», и время от времени пророчил: «Вы еще с ней наплачетесь!». Но ему все равно никто не верил. Даже после того, как он окончил институт.

 

2

На всенощную ушли к четырем. Оставшись один, Овчинников сначала привел в надлежащий порядок баню, протер полог, полы, сложил у топки дрова. Прежняя банная печь была каменной и ее, обычно, затапливали с обеда, а то и с утра, но недавно Михаил Федорович сменил печь на железную, финскую, экономную, с сухим паром, которую можно было топить даже во время мытья, а в парилку идти уже через час, так быстро нагревалось, но и остывало буквально через час. И что, спрашивается, это была за баня? Что в ней русского, особенного? И Михаил Федорович всерьез подумывал опять вернуться к старине.

Посидел немного в предбаннике за столом, за которым много раз сиживал со своим неугомонным другом Олегом. Самовар, давно не чищенный, давно не используемый, с чуть позеленевшей вертушкой крана, стоял на столе, можно сказать, для одного интерьера. А сколько прежде возле него происходило задушевных бесед! Да, было время...

Михаил Федорович вышел в сад. Холодный свет солнца золотил остатки еще не опавшей листвы. Было по-осеннему тепло, тихо и печально.

Овчинников прошелся между яблонь, которые сам сажал, сам прививал, сам формировал крону. Поднял падалицу антоновки, протер, укусил. Яблоко было сочное, кисло-сладкое — обычный вкус антоновки.

Уже вернулись со службы жена, дети, уже стало темнеть, а Завернихиных все не было. Михаил Федорович отыскал сотовый телефон, набрал номер.

«В Гороховецкий монастырь на всенощную заезжали... — сообщил Олег Андреевич. — Не достояли до конца. Уж эти долгие монастырские службы! Значит так, фиксируй. Минут пять назад с московской трассы свернули на Балахну, когда будем, соображай».

— Примерно через час будут, — сообщил Овчинников домашним.

И тотчас все завертелось. Алеша ушел затапливать баню. Татьяна Васильевна стала накрывать на стол. Надя сначала убежала в свою комнату, но тут же вернулась, села за фортепьяно, но и его тотчас оставила, вбежала в гостиную, кинулась расставлять посуду.

— Ты чего носишься, как угорелая? — спросила ее мать.

— И никакая я не угорелая... Так! Эта скатерть не пойдет, — командным голосом заявила она. — Мам, давай другую, ту, с такими вплетенышами на углах, помнишь?

— Ищи и стели сама. Я не понимаю, о чем ты говоришь. И она присела на диван.

Надя быстро нашла нужную скатерть, убрала расставленную посуду, заменила скатерть. Стол действительно стал выглядеть интереснее. Когда была вновь расставлена посуда, фрукты, вино, салаты, получилось что-то вроде изящного натюрморта.

— Пап, как? — спросила дочь заглянувшего на минуту отца.

— Классно! — ответил он Надиным «паразитом».

— Тоже мне... — хмыкнула она. — Еще скажи — «прикольно».

— А сама почему все время эти глупости говоришь?

— Мне, пап, вообще-то, по статусу положено, а тебе, вообще-то, стыдно.

— Слышь, мать?

— Слышу, отец, — надавив на слово «отец», тотчас отпарировала супруга.

— Па-аня-атна... — заключила Надя и, стиснув от внутреннего смеха губы, ушла на кухню. Там она прыснула в ладошку.

— Отец, — опять нарочно подчеркнула Татьяна Васильевна. — А ты что без дела слоняешься?

— Прости, мать, сейчас чем-нибудь займусь.

— Займись, отец.

— Хм... — появившись с кувшином вишневого компота, хмыкнула Надя и, чтобы не рассмеяться, глядя на родительскую забаву, состроила важную мину.

— Дочь, помоги матери, — удаляясь, сам не зная, куда и зачем, сказал ей отец.

Татьяна Васильевна улыбнулась, покачала головой и вздохнула.

— Мам, а ты сильно папу любишь?

— Сильно, — чтобы только отвязаться, ответила Татьяна Васильевна.

— Странно. А так говоришь...

— Как?

— А вроде как: «если б не любила бы, так убила бы».

— Чего-чего?

И Татьяна Васильевна весело рассмеялась. Залилась вместе с нею и Надя. Присев рядом на диван, обвила шею матери руками. Михаил Федорович, разумеется, тотчас вырос на пороге.

— В чем дело?

— Не скажем! — ответила, не переставая смеяться, супруга.

— А все-таки?

— Пап, ну тебе же сказали — се-кре-эт!

— Ладно. У меня тоже, между прочим, есть секрет.

— Какой? — спросили почти одновременно мать и дочь.

— Не скажу.

И вышел из комнаты.

— Нет у него никакого секрета, — заключила Надя и спросила: — Мам, а любовь — это когда ни есть, ни спать не хочется, да? Ты когда в папу влюбилась, не спала?

— Почему не спала? Спала.

— Ну-у, мам!..

— Ну, не спала... один раз. Нет, два раза.

— Фу, тоже мне, любовь!

— А ты как понимаешь любовь?

— Я? — тотчас округлила глазки Надя. — Хм, я... Я, мам, наверное, с ума бы сошла! Я бы ду-умала, ду-умала, ду-умала... Все ночи бы напролет, мам, о нем думала! А потом... — Надя набрала полную грудь воздуха, глаза ее засияли восторгом. — А потом!.. Потом!.. Ну, я не знаю, что потом... Потом бы, наверное, мы поженились. Да! Мы бы поженились! У меня была бы такая фата, мам, знаешь, из венка, короткая. И такие белые перчатки по локоть. Он бы меня нес на руках. Мам, а в церковь можно нести на руках?

— Наверное, нет.

— Тогда на руках потом, когда к дому подъедем. Ах! — вздохнула она. — У Алеши скоро свадьба, а у меня еще не знай когда!

— Нашла о чем горевать. Знаешь пословицу? За год до смерти замуж выйдешь и то наживешься.

— Уж не хочешь ли ты сказать, дорогая моя мама, что ты измучилась с папой? — тоном учительницы проговорила дочь.

— Ладно, давай посмотрим, чего не хватает, — сказала Татьяна Васильевна и, осмотрев стол, подытожила: — Вроде все.

 

3

А вскоре и Завернихины подъехали. Надя тут же ушла в свою комнату.

«Выйти — не выйти», — считая квадратики на покрывале дивана, все никак не могла решить она. И тут ее позвала мама.

— Надя, ты где?

Она тут же выскочила в просторную прихожую, мельком, сразу на всех глянув, сказала: «Здрасте!» — и унеслась на кухню.

— Ну что? — спросил Овчинников. — Перекусите? Или сразу в баню?

— Я в баню, — сказал Завернихин-младший. — Ни разу в деревенской бане не был.

— И я, — поддержал отец.

— Леночка, вы? — спросил Овчинников.

— Я пас, — ответила она, несколько театрально обнажив ровные зубки.

— А завтра все вместе едем в Николо-Погост, — огорошив мужа, вдруг объявила Татьяна Васильевна. — Я и с батюшкой уже договорилась.

— И что там, в Николо-Погосте? — поинтересовался Олег.

— Торжество! — мило улыбнувшись, сообщила Татьяна Васильевна. — Мы с Мишей, наконец, решили обвенчаться, вот!

 

4

За столом посидели недолго. Гости не столько от вина, сколько с дороги, а особенно после бани, заметно осовели.

Старших Завернихиных разместили в гостиной. Андрея определили к Алеше на диван. Сам Алеша принес из кладовки, разобрал и застелил для себя раскладушку. Андрей, сидя на диване, полусонно наблюдал за ним.

Алеша поправил огонек лампадки, глянув на гостя, сказал:

— Да ты, я смотрю, уже спишь. Ложись. Я помолюсь и тоже лягу.

— И папа всегда молится на ночь. А это обязательно надо?

— А ты, как думал? Вдруг ночью умрешь?

— И что?

— И все.

— Не понимаю.

Алеша внимательно посмотрел на него, спросил:

— В Дивеево зачем едешь? Широко зевнув, Андрей ответил:

— Я слышал, кто хотя бы раз в жизни побывает в Дивееве, пройдется по Канавке, тот... как это... ну-у, я не знаю... чего-то ему там, на небе, зачтется.

— А ты знаешь, что раз в сутки Дивеево посещает Божия Матерь?

— Нет. И что? Ее видят?

— Может, кто и видит. Но особенное состояние бывает у всех, кто в это время там находится. Особенное, говорят, состояние испытывают те, кто прибыл в первый раз.

— Состояние — это как? Это что-то такое медиумическое, да?

— Нет. Этого не объяснишь. Съездишь, узнаешь. Если, конечно, сподобишься.

Андрей опять зевнул и, почти засыпая, попросил:

— А ты помолись за... а-а-а... — зевнул, — меня... нас... чтобы Господь сподобил.

Помолившись, Алеша уложил заснувшего в сидячем положении Андрея, и сам лег. И вскоре тоже уснул.

И все в доме давно уже спали. Одна только Надя все никак не могла заснуть. Бегом прочитав вечерние молитвы, она разделась и легла в постель. Сначала она лежала на спине и, глядя в темный потолок, все никак не могла решить мучивший ее вопрос — настала любовь или еще нет? Нигде у нее не жгло, аппетит не пропал. Разве что спать не хотелось, так это и раньше бывало.

Она села на диване, поджала под себя ноги. В комнате были видны все предметы.

«Соня! Ах, Соня, смотри какая прелесть! Разве можно спать в такую ночь?»

Надя задумалась. Послышался отдаленный лай собаки. Надя очнулась, огляделась и, глубоко вздохнув, опять забралась под одеяло. И вовсе не оттого, что влюбилась, она думала, а просто — думала и все! И не спалось ей вовсе не от этого, а просто — не спалось и все!

Повернувшись набок, Надя закрыла глаза, попробовала молиться.

«Го-осподи, Иису-усе, Христе-э, Сы-ыне, Бо-ожий, помии-илуй мя-а, гре-эшную».

Так протяжно, не спешно, со вниманием, учил молиться батюшка, к которому они завтра поедут на службу. И она, как умела, молилась. Правда, не так часто и не так много, как надо бы. Такая, выходит, она великая грешница. Нет, в ад ей, конечно, не хочется. Ад — это ведь так страшно! Правда, пока теоретически.

И она опять принималась молиться... Конечно же, ей хотелось в рай! Правда, пока тоже теоретически. И не сейчас, а потом, позже, когда тут все кончится и будет совсем не интересно... Ах! И отчего это она, такая грешница, никогда не испытывает сокрушения о своих грехах?..

И она опять принималась молиться. И молитва постепенно умиряла ее помыслы. Что-то хорошее, тихое, легкое все наполняло и наполняло ее еще по-детски светлую душу. И Надя не заметила, как уснула.

 

Глава четвертая

1

Несмотря на разрушенную ограду, на обнесенную полусгнившими лесами колокольню, покоцанную лихолетьем, архитектурный ансамбль старинного села Николо-Погост вызывал почтение. Ничего более солидного, более монументального во всей округе не было. Служба шла в зимнем храме в честь Владимирской иконы Божьей Матери. В летнем, Преображенском, еще не служили. Снаружи храм был отреставрирован государством еще в начале девяностых, но внутри — полная разруха. Колокольня, с единственным, оставленным на случай пожара колоколом, в отличие от некоторых нетерпеливых прихожан, смиренно ждала своего звездного часа. Осуществить реставрацию всего комплекса приходу было не по силам. Но даже то, что было сделано, вызывало уважение. Михаила Федоровича особенно поразили заново написанные фрески трапезной. «В дионисиевом стиле, — заметил мимоходом Олег Андреевич. — И обрати внимание — какое богатство сюжетов! Страшный Суд. Символический змей. И даже круги ада. Такого теперь почти нигде не увидишь. Не пишут. Очевидно, не хотят верить, что и это тоже — увы — будет».

Литургия, причастие (батюшка предложил, а он не отказался), венчание — все прошло для Овчинникова как во сне. И всю обратную дорогу он был под впечатлением свершившегося в его размеренной жизни события. Татьяна Васильевна сидела рядом и время от времени, с любовью поглядывая на мужа, гладила ему руку. Такой нежности, такого тепла, такой сердечной близости к жене Овчинников, казалось, не испытывал никогда. Что произошло с его внутренним миром, он не понимал, но чувствовал себя совершенно другим человеком. И все вокруг казалось ему пронизанным этим тонким чувством лиризма, радости и света.

Олег, поглядывая на друга через зеркало заднего вида, улыбался.

И Лена причастилась. Как это случилось, она и сама не могла понять, потому как подошла к батюшке во время исповеди только за тем, чтобы поделиться своею тревогой за сына, с просьбой помолиться о нем. А, вступив в беседу, даже и не заметила, как сначала стала отвечать, казалось бы, на не идущие к делу вопросы, и дошло до того, что плакала с полным сознанием собственной вины. В столь короткое время вся жизнь ее предстала пред ней запутанным сплетением грехов, которые она и за грехи-то никогда не считала. И выходило, вся причина нынешнего неустройства заключалась в ней самой. И когда она приняла это, душа ее умякла, и сами собой потекли слезы, а после причастия несказанный мир озарил сердце.

Андрей тоже исповедовался и причастился, хотя тоже не собирался этого делать, и подошел к исповеди лишь потому, что мать, отойдя от аналоя в слезах, сказала ему: «Иди. Батюшка тебя зовет». — «Зачем?» — «Не знаю». — «Про меня чего-нибудь наговорила?» — «Мне своего хватило. Иди. Видишь, ждет?» И Андрей, заранее готовый к отповеди, подошел с гордо поднятой головой. Но вопрос батюшки ошеломил. «Хочешь соединиться со Христом?» — «А это как?» — «Примерно, как в детстве, когда приходит обещанная радость. Бывало у тебя такое?» — «Да, когда-то давно». — «И вокруг было солнечно, прибрано, уютно. Верно? И сам ты чистенький, в светлой рубашке, в легких тапочках на босу ногу. Так?» — «Да, очень похоже...» — оживился Андрей. «Стало быть, надо в первую очередь что? Сходить в баню, верно? И тем приготовить душу к встрече дорогого Гостя». И так непринужденно началась исповедь.

Олег тоже исповедовался, но причащаться не стал. Сказал: «Простите. Не готов», — но скорее — от упрямства. Понимал же, что никогда и не будет готов, ибо хорошо знал слова Златоуста: «Господи, яко несмь достоин, ниже доволен, да под кров внидеши в дом души моея, зане вся пуста и падшаяся есть». И все равно — не стал: Завернихин...

А вот Таня, Надя, Алеша, причастились. И как было отказаться, когда тебя спрашивают: «А вы не желаете соединиться со Христом?»

— Всякий раз испытываю неловкость, — сказал на прощание батюшка, — когда, наперед зная, что причастников нет, говорю, как в пустоту: «Примите ядите...» и «Пийте от нея вси...» И стыдно бывает причащаться одному! Даже если никто не хочет. Но когда есть желающие — и ты из соображений кажущегося тебе их недостоинства не допускаешь... Это все равно что в голодный год принести домой буханку хлеба, усадить детей за стол — и на их глазах оттого, что они накануне в бане не помылись или плохо себя вели, самому съесть все.

Стол накрыли в зале. Когда все приготовления были закончены, прочитали «Отче наш» и стали усаживаться. Олег Андреевич принялся разливать по фужерам вино.

— Вы позволите? — взяв в руки свой фужер, сказал Олег Андреевич. — Дорогие Миша и Таня! Позвольте поздравить вас с законным браком! Горько!.. Ну, вы чего сидите? Не слышали?

— Да ладно тебе... — отмахнулся Овчинников.

— Вот те раз! В церкви при всех целовались, не стеснялись, а в узком кругу друзей — не хотят!

— Во-первых, не при всех, а только при вас и при батюшке с матушкой. А во-вторых, пожалуйста, не смеши.

— Кого? Дети, вам смешно?

— Не-эт! — в один голос весело ответила молодежь.

— Слышали? Вперед! Горь-ко! Горь-ко!..

— Горь-ко! Горь-ка! — подхватила молодежь.

— Ну что, будем? — спросил Овчинников жену.

Она неопределенно пожала плечами.

— Тогда поднимайся.

Они встали и поцеловались.

 

2

После обеда собрались прогуляться по городу. День был чудный. И так же, как и вчера, и позавчера, падала с дерев листва. Под каждой липой скопились целые вороха.

Вышли к набережной, повернули налево и пошли навстречу памятнику Александру Невскому.

Когда перед глазами открылся речной простор и подернутые дымкой заволжские дали, Олег Андреевич сказал:

— Говорят, в древности Волгу называли Ра, хотя ни в одной летописи об этом не упомянуто. У арабов, к примеру, Волга — Итиль, Река рек. Иные считают, что название финского происхождения и означает «светлая», «священная», но мне лично ближе иконно русское значение этого слова — «влага», «волглый»... Волглый туман над Непрядвой — это же так знакомо! У мордвы Волга — Ра, у мари — Юл, у татар — Идел, у чувашей — Атал. В прежние времена, знаете, как говаривали? Кто на Волге не живал, тот страху не видал. Иные, что у берега, дома даже якорями крепили. Бывало, так разбушуется в половодье река, того и гляди унесет. Рассказывают, что в былые времена, в половодье Волга поднимала над Никольским озером, что верстах в пяти отсюда вверх по течению стояло, льдину длиной верст в шесть, Чка называлась. Идет эта Чка вдоль затона и все на своем пути крушит — суда, баржи, кузни, склады — страшно смотреть! А Спасское озеро, говорят, в старину Ильменем называли, впадала в него река Белая, что теперь в водохранилище течет, плотиной ей путь заградили. Где-то там, правее причала — видите песчаник? — один местный изыскатель нашел личную печать Александра Невского. Теперь хранится в краеведческом музее. А не так давно один местный житель, копая огород, обнаружил что-то вроде котелка. Почесал-почесал затылок — да отнес в музей. После реставрации выяснилось, что это позолоченный княжеский шлем. И таких в России всего два. Один в Москве, второй здесь. Такой вот богатый на древние ископаемые наш Городец. Но значение его для родной истории гораздо больше, если вспомнить легенду о невидимом граде Китеже. Ибо Китеж не просто красивая легенда, а — указание на то, что, хранимая в недоступном для разрушительных начал мира месте, на дне Святого озера (в сердце каждого из нас), русская идея, должна выйти на поверхность, как брошенное в землю зерно для будущего плодоношения. В этом смысле наш городок, как и вся русская глубинка, — есть и хранитель зерна, и в тоже время почва, готовая к плодоношению.

— Русская идея, русская идея... Много об этом в последнее время говорят, — сказала Лена. — а я не понимаю, что означает.

— Как сказал один замечательный человек, русская идея — есть нечто живое, простое и творческое. Она — и смутная память детства, и задушевная песня матери, и завораживающий бабушкин сказ. Теперь, правда, предпочитают не использовать словосочетание «русская идея». Из политических соображений заменяют на «нашу самобытность», «традицию», «историческую преемственность», «метакод», но суть от этого не меняется. Россия жила этою идеею во все свои вдохновенные часы, во всех своих великих людях, отобразила в произведениях культуры. Увы, наша культура — дитя исторических катастроф. Россию, не переставая, жгли. Но она, как феникс из пепла, вновь расцветала. Сегодня, и это не секрет, весь мир, несмотря на видимое благополучие, сползает к катастрофе. Поэтому умение России преодолевать беду важен для тех, кто эту беду предчувствует. Для тех, кто этой беды не предчувствует, русская идея не существует. Достоевский, например, утверждал, что, дословно: «Истинный Вечный Бог избрал убогий народ наш, за его терпение и смирение, за его невидность и неблистание, в союз с Собою, и этим народом Он покорит весь мир Своей истине». Ни больше, ни меньше! Внешне русская идея — есть потребность нашего народа в самоопределении, это поиск собственного места среди других народов, а не имперские амбиции, как думают некоторые. Русская идея внутренне — это наше мироощущение. И оно, конечно, иное, не такое, как, скажем, у французов, немцев или китайцев. Поэтому, как бы ни были велики наши исторические несчастья и крушения, мы призваны самостоятельно быть, а не ползать перед другими народами, творить из реалий родной жизни, а не заимствовать интернациональную игру в искусство, обращаться к Богу, а не подражать соседям, искать русского видения, русских содержаний и русской формы, а не побираться на мнимую бедность. Мы Западу не ученики и не учителя, вот что мы должны зарубить себе на носу. А ученики мы Богу и учителя сами себе. Перед нами своя задача. Какая? Творить русскую самобытную духовную культуру — из русского сердца, русским созерцанием, в русской свободе. И в этом, если хотите, смысл русской идеи. А посему, позаботимся не об оригинальности нашей (а мы почему-то именно этим так нынче обеспокоены, щеголяя музейными экспонатами и остатками старины), а о предметности, содержании нашем. И оно у нас есть. Правда, осваивать его мы ленимся. Но, когда освоим и из этой предметности начнем творить, оригинальность, я уверен, сама собой приложится. Иными словами, мы только и призваны для того, чтобы осуществить свою национальную земную культуру, проникнутую христианским духом любви, созерцания, предметности и свободы. В иной культурной среде русская душа просто не может дышать, а только задыхаться!

— Пап, да ты у нас гений!

— Премного благодарен за комплимент, Андрюша, премного благодарен. Но только это не я, а Иван Александрович Ильин. Я только интерпретировал, расцвечивал и дополнял некоторые его, действительно, гениальные мысли. Хотя и очевидно, что все сказанное, лежит на сердце каждого из нас всю жизнь, порою, даже незаметно для нас самих, чаще, как все те же смутные воспоминания детства, отрочества, юности. Но если бы вдруг захотело и имело возможность выразиться в словах, то выразилось бы именно в этих, я убежден.

 

3

По Церемоновой улице дошли до церкви Михаила Архангела.

— Где-то здесь, может быть, под сводами этого храма, покоятся останки сына Александра Невского, Андрея, по примеру отца принявшему перед смертью схиму, — сказал Олег Андреевич. — К сожалению, князь этот добром в летописях ни разу не был помянут. В борьбе за великокняжеский стол водил на Русь полки татар. Такая своеобразная тактика завоевания великокняжеского величия. Некоторые, правда, теперь пытаются в этом увидеть начало курса на собирание земель русских. Однако Богу угодно было поручить это делание старшему брату Городца городка, Москве, если верить тому, что у обоих городов один основатель. Вплоть до 1332 года городком правили внуки Александра Невского — Михаил и Василий, и правнук — Андрей Васильевич. Как видите, история Городца тесно связана с именем Александра Невского. В успении Александровом мне видится завет потомкам. А если учесть, что Городец был одним из четырех претендентов на роль столицы, то мы еще ближе подойдем к пониманию сути вопроса, а может быть, даже к откровению. Чтобы сказанное не выглядело бредом сумасшедшего, начну издалека. 16 августа 1239 года, через год после взятия Городца Батыем, местная Богородичная икона, положившая начало и Городцу, и монастырю, кем-то была перенесена, а может, и по воздуху перенесена, в Кострому и вскоре стала именоваться Федоровской. Сюда, в Городец, была сделана копия, но не точная, а с клеймами и с планом Федоровского монастыря на обратной стороне. Федоровская икона, как известно, покровительница рода Романовых и через нее воплощается в жизнь наша государствообразующая идея. Я уже упоминал о ней, говоря о русской идее. А то, что икона впервые явлена в нашем Городце, говорит о том, что городок наш имеет к этой идее прямое отношение. И в том еще смысле, что именно у нас эта государствообразующая идея хранилась, хранится и будет храниться до времени ее востребования и последующего воплощения в жизнь. Что такое время настанет ни Достоевский, ни Данилевский, ни Ильин, ни многие другие даже и не сомневаются. Я, кстати, тоже. В чем же суть этой идеи? Для начала сообщу конкретные факты. Как и первый, и второй, и третий Рим (Москва), наш городок, перерезанный глубокими оврагами, покоится на семи холмах. Расположением на семи холмах Городец напоминает столицу последнего, Третьего Рима, Москву. О Третьем Риме говорено и переговорено. И, казалось бы, при чем тут наш городок, когда стоит и, вроде бы, здравствует Москва, верно? Идея Третьего Рима впервые высказана игуменом псковского Елеазаровского монастыря Филофеем. У недругов России эта идея ничего, кроме ненависти, конечно, не вызывает. Ее, как и русскую идею, нынешние, да и прежние государственные мужи даже бояться произносить вслух. Не велят те, кому они обязаны и кого боятся больше, чем, скажем, преисподней. Тогда как духовно, собирательно, Рим — есть всего лишь особая миссия православия в мире и России, как олицетворения души православия. Но какое, спрашивается, отношение это имеет к нашему Городцу и вообще — к русской глубинке?

Исторически (поясню чуть ниже) сложилось так, что при стечении некоторых обстоятельств (каких тоже в свое время Городец стал как бы запасной позицией Третьего Рима, Москвы. Теперь о том, как и почему это сложилось. Только прошу отнестись к моим словам серьезно, потому что говорю с полной ответственностью. Давайте перенесемся мысленно в эпоху раскола. Событие это радикальное в судьбе русского народа. Апостол Павел говорит, например, что надлежит между вами, православными, быть разномыслию, чтобы открылись искусные. Иными словами, для нормального духовного развития, разномыслие не помеха, а путь к совершенству. Москва же в 1666 году в лице старообрядцев это инакомыслие изгнала и потом на протяжении нескольких столетий, практически до первой русской революции, гнала, топила, жгла, не пущщала, пытаясь задушить. Большевики продолжили это дело, правда, значительно расширив. Что же, спрашивается, произошло тогда с Москвой? Отвергнув инакомыслие, она встала на путь насильственного единения. Единения во что бы то ни стало. Правде предпочли силу, духовному единству голосование, принцип давления большинства над меньшинством. И тогда Богом, если позволите так выразиться, был избран для хранения зерна русской идеи, скажем, наш Городец, как духовная запасная позиция столицы Третьего Рима, Москвы. Долгое время, как мы знаем, наш Городец считался столицей Поволжского старообрядчества. Москва старообрядцев изгнала — Городец приютил, тем самым сохранив принцип соборности — уважение к чужому мнению. В Москве, сделавшей ставку на силу, со временем возобладал дух авантюризма. В Москве надолго, если не навсегда, угасает духовное творчество. Путь, избранный Москвой, неоднократно приводил Россию к катастрофам. Но еще до последней катастрофы началось собирание духовных сокровищ в кладенец сердец особо памятливых представителей русского народа. Впоследствии особенно четко это выразила русская эмиграция. Хотя бы тот же Иван Ильин. Делалось же это для будущего плодоношения. Москва, изменив своему первоначальному назначению, постепенно и свой исторический облик исказила до неузнаваемости. Обладая экономическим ресурсом, уже всю историю советского периода она только тем и занималась, что тянула к себе все самое лучшее с окраин. И постепенно талант глубинки внес в ее среду если не сам принцип соборности, то возможность хотя бы слышать заветные чаяния окраин. На окраине, слава Богу, жива была еще почва. Правда, изрядно засоренная. Патриархальность, если хотите, нигде так не чувствуется, как здесь, в русской глубинке. В больших городах ее дано нет. Имеются в Городце и все Третьего Рима: собор Михаила Архангела внутри вала, как некое подобие Московского Кремля, и старообрядческий храм Успения Пресвятой Богородицы. Поскольку Федоровская икона является еще и покровительницей семьи, можно считать, что Городец, как большая семья, находится под особым покровом Царицы Небесной. Семейные устои теперь, конечно, везде сильно расшатаны, но здесь, в русской глубинке, в отличие от любого мегаполиса, возможностей для созидания семьи на прежних началах гораздо больше. А где, как не в нормальной, патриархальной семье, может зародиться и то заветное слово, по которому так соскучился мир? Только в такой заново отстроенной на старом фундаменте семье. Больше нигде. Не все так просто, конечно. Но когда что-либо стоящее давалось без труда? И слово это, когда оно появится, я уверен, тут сразу услышат, примут и понесут как знамя. А явись оно в Москве, его бы просто заболтали. Нынешний идол Москвы — многоглаголание. Большинство москвичей живут одною политикой. Здесь, в глубинке, это просто невозможно. Здесь политика — карикатура, а политик — клоун. Поэтому и в административном устроении Городец по-прежнему патриархален. И такова, я вам скажу, практически, вся русская глубинка. Отсюда, если хотите, выйдут и первые плоды новой русской культуры, с которой начнется наше духовное возрождение. Более того! Я убежден: будущее России — в развитии малых городов. Деревня же почти умерла, она давно вне лона русской культуры и экономически день ото дня все более и более чахнет. Малые же города, наоборот, в последние годы один за другим начинают интенсивно развиваться. Мало того, привлекая на свою землю иностранного туриста, малые города получают возможность своеобразной проповеди того заветного слова, по которому так соскучился мир... Представляете, какая это ответственность? Почти, как во времена смуты 1612 года! Только нынешняя смута мирового масштаба... Но при этом нужно помнить главное. Возможность развития собственной культуры дается нам не для маскарада, а для созидания единственно возможной среды обитания русской души, каковой всегда была, повторяю, наша культура. Эту возможность мы просто не имеем права теперь упустить!

 

4

Вышли на дорогу, ведущую к валу, и пошли во всю ширину бывшей Загородной улицы. И это было совершенно безопасно и даже обыкновенно. Порою за весь, особенно воскресный, день, после окончания службы по улице не проезжало ни одной машины. Гуляй — не хочу.

У подножия вала передохнули. Затем поднялись на вал. Наверху был небольшой ветер.

— С этой стороны Батый осаждал городок, — сказал Олег Андреевич. — Взять приступом с ходу его было невозможно. Поэтому Батый применил обычную свою тактику. Он сжег Городец. Целый день на Городец, не переставая, летели огненные стрелы. Были в монгольском войске такие большие луки. Один воин, упираясь ногой в землю, держал обеими руками над головой такой лук, второй двумя руками натягивал тетиву со стрелой, на конце которой прикреплялась осмоленная пакля, третий воин, держа в руке горящий факел, поджигал. Стрелы пускали с такого расстояния, куда не доставали обычные стрелы наших ратников. Города в те времена были деревянными, постройки скученными. Кстати, и теперь постройки по скученности не много отличаются от строений тех лет. Так что огонь быстро охватил весь город, и он пылал до вечера. Издали это пожарище походило на гигантский факел. Можно представить, что происходило в самом городе. Металась обезумевшая скотина, люди гибли в пожаре, задыхались от дыма, толпы метались из стороны в сторону в поисках безопасного места. Но такого места не было: горело, буквально, все... Глупо, конечно, моделировать историю, упрекать в недальновидности павших, но, удивительное дело, понадобилось два столетия постоянных унижений, грабежей, насилий, увода в рабство, чтобы столь очевидным стал вопрос о единении... Четвертого марта, кстати, был взят Городец. Потеряв в дневном пожаре многих близких — матерей, жен, сестер и детей — ратники решили дать последний бой в открытом поле. И конечно все, как один, полегли. Есть тут недалеко, в той стороне, — показал Олег, — деревня Черепово. Предполагают, что именно там был сложен курган из отсеченных голов... Ну, что, движемся в сторону музея? Пойдемте по гребню вала. Мне это место очень нравится. Наверное, это самое тихое место города. А вон и, так называемое, Святое озеро, — показал он влево на небольшое болотце. — Теперь оно больше известно под именем Рязанова болота. Почти двести пятьдесят лет заводчики Рязановы следили за Святым озером, обихаживали, чистили его. Впоследствии на берегу озера ими был построен чугунно-литейный завод. Корпуса, как видите, и теперь существуют. Завода только нет. Развалили, распродали по частям, как, впрочем, и все в России, господа перестройщики... Обратите внимание на эти корявые сосны. Говорят, их крутит от пролитой человеческой крови. А вот на этом самом месте дважды вырастала так называемая Крестовая сосна — сучья в виде креста.

 

5

В музее пробыли почти до самого закрытия. В комнате, справа от входа, была оборудована часовня в честь Федоровской иконы Божией Матери и благоверного князя Александра Невского. На старинных, медных подсвечниках горели лампадки и несколько свечей. Все купили в специально устроенной тут церковной лавочке по свечке, поставили на подсвечники и приложились к иконам.

Второй раз за этот день и, пожалуй, впервые в жизни, если не считать раннего детства, Михаил Федорович с полным сознанием происходящего прикладывался к иконам.

Так же и Андрей. Ничего похожего на эти древние лики, на эти «поведенные» временем подсвечники он не видел в том заново отделанном, блестевшем золотом и чистотою новизны, храме, куда они стали захаживать с одним своим сокурсником, чтобы, как они считали, по долгу всякого образованного человека приобщиться к истокам русской культуры. Заходя, стояли несколько минут напротив золоченого иконостаса, ничего, разумеется, во всяком случае, он, не понимая из того, что читали и пели на клиросе. Но читали и пели хорошо, музыкально и, главное, таинственно. Таинственными казались Андрею и частые дьяконские «паки и паки», и «вонмем», и протяжное священническое, из резных Царских врат — «ми-и-ир все-э-э-эм». И, конечно, парчовые дьяконские и священнические облачения. И эти еще... как их... митры, камилавки и особенно пышущие клубами ароматного дыма кадила... Он вспомнил, как один раз протодьякон, в краской камилавке, во время каждения, за Всенощной (как пояснил друг, «на Господи воззвах»), проходя мимо них, задержал свое чинное шествие и, обильно окадив их фимиамом, сказал таинственным басом: «Дух Святый найдет на вас и сила Вышнего осенит вас», — на что друг, немного сбиваясь, тут же ответил: «Той же Дух содействует нам вся дни живота нашего». Как хорошо, как таинственно, как значительно это прозвучало! И еще припомнилось ему одно особенно запавшее в душу возглашение канонарха: «Изведи из темницы душу мою-у-у...» — и слаженный ответ клира: «Испове-е-датися и-и-имени Твоему-у-у». Да, именно тогда жизнь его стала отходить от так называемого отроческого соблазна — отсутствия всяких жизненно-важных ценностей, от того проданного сплошной чувственности дебилизма, которым они, отроки и отроковицы, кичились друг перед другом, как единственным признаком полной независимости и абсолютной свободы.

Андрей осторожно посмотрел на Надю, на которую специально не позволял себе смотреть во время прогулки, глянул в тот момент, когда она, «с непокрытой головой» приложившись к Богородичной иконе, отходила от нее, и тут же нечаянно встретился с ее задумчивым взглядом. И таким значительным, таким необыкновенным вдруг показался ему этот взгляд!

Сама же Надя в эту минуту ни о чем не думала. Она даже как будто забыла на какое-то время о существовании гостя. Что-то легкое, светлое, совершенно несовместимое с ее фантастическими ночными грезами в ту минуту коснулось ее сердца, и она с удивлением прислушивалась к себе. Нечто подобное испытывала она много раз в детстве, когда мама, думая, что она спит, наклонялась над ее детской кроваткой, убирала со лба волосы и заботливо укрывала одеялом.

 

6

— Пап, мам, позвоните бабушке. Она уже раза три звонила, — сказал Алеша, когда родители появились на пороге.

— Я и забыла после службы позвонить! — тут же заторопилась Таня.

— Я позвоню, не беспокойся, — предупредил Овчинников жену и пошел в гостиную.

Аппарат стоял на камине. Овчинников снял трубку, набрал номер.

— Здравствуй, Миша. Весь вечер звоню вам. Поздравляю вас с Таней. Очень вы меня сегодня порадовали. Алеша сказал, ты причастился. Поздравляю. Уж так я рада, сынок, так рада!

— И чего тогда плачешь?

— Ты доживи до моих лет, тогда узнаешь.

— Все хорошо, мам. Не плачь. Все? Не плачешь? Целую тебя.

— Таню от меня поздравь.

— Обязательно. Пока.

Чтобы не смущать соседей, концерт после ужина решили устроить в гостиной, у камина, в котором для красоты развели огонь. Для вящей таинственности задвинули шторы, выключили свет. После долгой прогулки все очень устали и теперь сидя, кто на диване, кто в креслах, несколько отстраненно смотрели на тревожное биение пламени.

Особенно всем понравилась песня о Городце. И слова были такие:

Меж домов шкатулочек
В Городце резном,
По безлюдью улочек,
Осененных сном,
Поброжу, порыскаю
И услышу те,
Что-то сердцу близкое
Светит в темноте.

Припев:

Вспомни забытое,
Посмотри на нас.
Мы храним сокрытое
От недобрых глаз.
Не гляди, что узкие,
Не пеняй — тихи.
Думы святорусские
Просятся в стихи.

Свистну птичьим посвистом,
Прожурчу рекой
И прославлю по свету
Их святой покой.
И пускай откроется,
Как в большом ларце, —
Дух России кроется
В старом Городце!

Так проникновенно это в Надином исполнении прозвучало, что Олег Андреевич встал и со словами признательности поцеловал Наденьке руку. Молодежь вышла в сад.

Зазвонил телефон.

— Я возьму, — предупредил Овчинников движение жены.

Звонила опять мать, Нина Ивановна. Голос ее тут же насторожил Михаила Федоровича.

— Порфирий Евграфович умер, — сообщила она, и Овчинников почти вскрикнул:

— Как? Когда?

Таня, Олег, Лена сразу насторожились.

— Некрасов умер, — зажав трубку, сообщил он им.

И все тут же встали, обступили его. Олег Андреевич нажал кнопку громкой связи. И дрожащий голос Нины Ивановны наполнил комнату настороженной скорбью.

— Сегодня, вскоре после службы. Софья Антоновна говорит, пришел, как обычно. От обеда отказался (это и раньше бывало), чаю только попил. Сказал, вздремну малость, устал. Лег, а она к соседке ушла, да засиделась. Пришла, говорит, а он все спит. Ну, спит и спит. Думаю, говорит, в ночь пошел. Да что-то тревожно стало. Уж больно, говорит, тихо спит, не шелохнется. Подошла, а он уже холодный. И даже руки на груди крестообразно сложил. В котором часу помер, Бог весть. Во вторник хоронить. Плачет. Что, говорит, я одна? Я ей говорю, почему одна, а мы на что?

Известие, конечно, рушило планы — вместе с Завернихиными собирались в Дивеево Овчинниковы. О суточном пребывании, разумеется, теперь не могло быть и речи. На день еще можно было съездить. Но во вторник с утра нужно было заниматься похоронами.

Когда вернулись дети, разговор как раз шел об этом. Вникнув в суть дела, Андрей, глянув на Надю, тоже собиравшуюся в Дивеево, предложил:

— Пап, мам, можно и потом еще раз съездить, раз такое дело.

— Я только — за, — сразу согласилась Лена.

— А меня вообще можно не спрашивать, — ответил Олег. — Я тоже хочу Порфирия Евграфовича проводить.

— А я Софье Антоновне, если что, помогу, — сказал Алеша.

На том и порешили. И стали укладываться. И Овчинников тоже сразу лег, но уснуть не мог. Порфирий Евграфович как живой все стоял перед глазами. Это был второй, не менее чем бабушка, близкий ему человек. Он был «из того рода», о ком с уважением говорят «человек». Так и говорили: «Порфирий Евграфович — человек!» Но, кроме этого, он был из той овеянной бабушкиными сказаниями жизни, о которой Овчинников не мог теперь думать без слез. И он, не стыдясь, плакал. И все же это были слезы надежды, подогреваемой хоть и слабенькой, но все же верой, когда-то встретиться со всеми усопшими в мире ином.

 

Глава пятая

1

В Дивеево приехали задолго до Литургии. Насельницы монастыря, с игуменьей во главе, служили Полуношницу. Все не занятые неотложным послушанием сестры были тут. Почти не было прихожан, практически пуст погруженный в предрассветный мрак величественный Троицкий собор. И как-то особенно среди молитвенной тишины над скорбно склоненными головами сестер звучал монотонный голос чтицы.

Стараясь не нарушать благоговейное моление, они потихоньку прошли вперед и встали у витой ограды. Даже погруженный во мрак, собор вызвал у Овчинникова уважение своим величием. Он не прислушивался к чтению, все равно он ничего не понимал, но когда откуда-то сверху запели, невольно внутренне сжался.

«Се Жених грядет в полунощи./ И блажен раб, егоже обрящет бдяща./ Недостоин же паки егоже обрящет унывающа./ Блюди убо, душе моя,/ не сном отяготишися, /да не смерти предана будеши./ И царствия вне затворишися./ Но востани зовущи,/ Свят, Свят, Свят еси Боже,/ Богородицею помилуя нас».

Он потихоньку глянул на Таню, на Завернихина, на детей. Все стояли в глубокой задумчивости. И такими удивительными в эту минуту показались ему их лица, выражения их глаз!

Когда закончилась Полунощница, сестры, по очереди испрашивая благословения у игуменьи, потекли в отворенные двери храма.

Олег, Таня, Надя уже бывали в Дивееве, все им тут было знакомо, тогда как Овчинников, Лена и Андрей, впервые оказавшись в четвертом уделе Царицы Небесной, переживали нечто вроде потрясения. И не только потому, что все тут было ухожено, отреставрировано, блистало богатством убранства, а скорее потому, что они впервые соприкоснулись с миром иным, приложившись к мощам преподобного Серафима, к его оставшимся, чудом уцелевшим от безбожников простым вещам — башмакам, наперсному, на толстой цепи, кресту, материнскому благословению, к ладанке...

Всю службу Лена с нескрываемым любопытством вглядывалась в лица молодых инокинь, пытаясь понять, что привело их сюда. Несчастная любовь, жизненные неудачи, физическая неполноценность, безысходность — что? Монашество, в ее понимании, было последним убежищем для больных и убогих. И вот теперь она видела миловидные, молодые лица и не могла понять, что привело этих девушек и молодых женщин сюда, ради чего, думала она, они ушли как бы от счастья к несчастью и от всего к ни чему.

Иначе думал Андрей. Он бывал уже и в Донском, и в Даниловском монастырях. Видел монахов. И ничего особенного в них не находил. Монахи и монахи. А вот монахинь видел впервые. И, как мать, смотрел на них с сожалением. Только по иной причине. Ему, он понял это, было бы очень жаль и даже больно, если бы, например, Надя вдруг взяла и ушла в монастырь. Конечно, ему, как музыканту, нравилось пение, но он не хотел, чтобы в этом хоре вдруг зазвучал прекрасный Надин голос.

А вот Овчинников почти всю службу думал о том сложном пути, который привел этих инокинь к стенам обители. И благодарил Бога за то, что это, наконец, в России стало возможно. Сколько потерянных, заблудших душ могли теперь найти себе тут последний приют! О высоте монашеского подвига он еще ничего не знал, не знал ничего и о пути совершенства. Все это было у него еще впереди.

Татьяна Васильевна, Надя, Олег, как уже несколько искушенные в духовной жизни, стараясь ни о чем не думать, всю службу молились.

Завернихин-старший причастился. Один из всех. И ходил тузом.

После обедни с Богородичным правилом пошли по Канавке, точнее, по насыпи. Устройство Канавки Овчинникову, конечно, тоже понравилось.

И весь путь, согласно преданию, проложенный по «стопочкам» Божьей Матери, они прошли молча, с молитвой на устах. Царской сосне просто поклонились.

Затем поехали на дальний источник в Цыгановку. На источнике народу было немного.

Таня, Надя и Лена, а после них и Андрей, облились в часовенке. Овчинников за компанию поплавал в грязной, в некоторых местах затиненной луже вместе с умным другом и при этом ничего, кроме холода, не ощутил.

Назад ехали, кто с разговорами, кто молча, а кто просто спал. Овчинников сидел рядом с Олегом Андреевичем. Таня с Леной мило беседовали сзади. О чем именно, Овчинников не прислушивался. А вот Надя с Андреем, как убитые, спали всю дорогу. Овчинников несколько раз оборачивался, чтобы посмотреть на их юные лица. И всякий раз, когда он оборачивался, Таня спрашивала: «Что?» И, когда он кивком приглашал посмотреть на детей, и она, и Лена понятливо улыбались.

— Знаешь, — не переставая говорил «вещий Олег». — Несмотря ни на что, когда бываю в Дивееве, всякий раз думаю, что ничего еще не потеряно. Я имею в виду, так называемого, лидера будущей цивилизации. То, что западная цивилизация на грани краха, у меня, например, не вызывает никакого сомнения. Все признаки угасания налицо. Хотя бы, неучтенная разница между реальной и спекулятивной экономикой. И все это сложилось благодаря Штатам. Некоторые западные финансисты даже считают, что Америка превратилась в некое гигантское казино, в этакий мыльный пузырь и держится только за счет искусственного вливания в нее денег со всего света, по предположениям, около миллиарда долларов в день. Не говорю уж о размывании национальных основ. В большинстве западных государств давно уже образовался значительный слой из выходцев совершенно другой национальной культуры, либо из арабского мира, либо из Африки. Если Достоевский в свое время утверждал, что весь Запад произошел и стоит единственно оттого, что все там глубоко на своих национальных началах стоят, и укорял Россию за отход от этих национальных начал, теперь можно наблюдать совершенно обратный процесс. Теперь вся западная цивилизация по духу абсолютно противоположна идее национальности. Практически, вся западная интеллигенция теперь считает, что никаких национальных начал не надо вовсе. И это также один из признаков краха западной цивилизации. Есть и еще три признака, я их только назову. Угасание духовного творчества — раз. Терроризм, не как проявление протеста угнетенных, а протест против сущности самих устоев западной жизни, неприятие ее — два. И третий признак — это блоковский «пожар в крови», который направлен на совлечение с себя «образа и подобия» — секс вместо любви, наркотики вместо благодати, размывание семейных устоев и так далее. Я все к тому, что смертельный кризис западной цивилизации может разразиться уже в ближайшем будущем, тогда и встанет вопрос о наследнике. Сейчас существует несколько сильных цивилизаций со своей богатой национальной традицией — это Китай, Индия, исламский мир, Латинская Америка и, разумеется, Россия. И хотя то, что нас теперь связывает с Западом, препятствует нашему духовному оздоровлению, но с падением западной цивилизации препятствия эти сами собой отпадут, и тогда перед нами откроется такой простор, к которому мы, может быть, окажемся не готовыми. И многие так считают. И я — может, и по немощи — подолгу живя в Москве, к этому мнению часто склоняюсь. Но, когда приезжаю в Дивеево, всякий раз начинаю думать иначе. Начинаю думать, что не только ничего не потеряно, а наоборот, все на самом взлете. А?

— И я хочу в это верить, — сказал Овчинников. — И ты, наверное, догадываешься — почему.

И он, опять обернувшись, с чувством скорби, которую иногда с такой пронзительной силой испытывают родители, посмотрел на спящих детей.

 

2

Пожалуй, впервые в жизни во время похорон Овчинников не испытывал той тяжести безысходного чувства, которое вызывал в нем вид лежащего во гробе. И это было для него и ново, и непонятно. И в то же время он понимал, что это с ним не от бесчувствия. Было удивительно тихо на сердце. И вид покойного не удручал, как прежде. Было как-то солнечно и на улице, и в доме, где проходило отпевание, и на душе.

Софья Антоновна, супруга Некрасова, по обычаю, сидела у гроба в черном платке, но не «убивалась», как это обычно бывает, и даже не плакала. И Овчинников догадался почему: от того «солнца», которое светило и в его душе. И практически все испытывали то же самое. Рядом с Софьей Антоновной, как показалось Овчинникову, еще больше постаревшая, молилась его мать, Нина Ивановна.

После отпевания, заполнившего светлую горницу кадильным дымом, батюшка сказал слово. Сказал, что редко в последнее время ему случается отпевать «таких замечательных людей». Чаще приносят в храм людей, которые при жизни даже и понятия не имели о покаянии, никогда не бывали в храме, ни разу не исповедовались и не причащались. «Да что там! Может, ни разу и не задумывались ни о душе своей, ни о Боге, ни о путях истины. Порфирий Евграфович был первый в моей священнической практике человек, который всю свою жизнь думал только о Боге, о вере, о путях истины. К сожалению, теперь редко встречаются люди с такими благородными, высокими запросами души. Мало того. Он всю жизнь писал книгу. Конечно, это не книга в полном смысле слова. Скорее записки. Софья Антоновна помнит, как мы горячо спорили с Порфирием Евграфовичем во время их написания. Ну ровно дети. Так ведь, Софья Антоновна? — Она кивнула, шмыгнув покрасневшим носом. — Но что это, я скажу вам, за записки! Я читал вчера их и плакал. И теперь вот на глаза слезы наворачиваются. Что ж, и поплакать не грех. Бог даст, все еще увидимся, все встретимся. И никуда уже не нужно будет бежать, никуда не надо будет торопиться. Люди будут смотреть друг другу в глаза — и от одного этого уже испытывать счастье!.. Помню, как-то в День Победы, в Погосте, сидели мы с Порфирием Евграфовичем на лавочке в трапезной после панихиды. Был будничный день, в храме ни одного человека, ни одного фронтовика. Все ушли в совхоз на торжественный митинг, про церковь никто даже не вспомнил. Я ждал, ждал. Вышел к тетраподу. В это время, слышу, отворяется дверь, обернулся и вижу огромную такую, богатырскую фигуру в коричневом пиджаке, в хромовых сапогах. Это был Порфирий Евграфович. Кто-то его на машине привез. И вот помолились мы с Порфирием Евграфовичем вдвоем. Потом сели на лавку у «кругов ада», стали беседовать. «Друзей своих поминаю все...». Это он мне. И рассказал, как у Перемышля, в сорок первом, они держали оборону. Привезли, говорит, накануне нам новые пушки, «семидясятишостки», как он выразился, а снарядов не привезли. Вышли, говорит, из лесу «Тигры», без единого выстрела передавили и расчеты, и пушки и вперед пошли. Как, говорит, выжил тогда, не знаю. Мало, говорит, кто выжил. И тех, кто тогда полегли, он больше всех помнит. Срочную, говорит, вместе в сороковом начинали, сдружились уж больно. Как живые, говорит, «и поднесь» перед глазами стоят. Ну, а потом, сказал, все было. И в окружении много раз бывал, и выходил. И в госпитале с контузией лежал. В окопах, сказал, особенно на передовой, все молились. В тылу, говорит, не знаю, не служил. «А мы молились. Так друг дружке перед боем и говорили: «Ну, ребята, с Богом»... Так вот с Богом Порфирий Евграфович всю войну и прошел. Да и после войны, и всю жизнь — все с Богом. И вот представьте, как обрадуется теперь его душа, встретившись с боевыми товарищами, как отрадно ему будет им в глаза посмотреть! Разве это не счастье? Вот что значит для нас вера! Что ж, вечная тебе память, дорогой наш Порфирий Евграфович. Помолись, коли все благополучно, и ты о нас. А мы уж обещаем — помолимся».

Овчинникову, как и всем, слова батюшкины запали в душу. Жаль вот только, что на кладбище батюшка не поехал и от поминок отказался, но, как говорится, хорошего помаленьку.

Похоронили Порфирия Евграфовича Некрасова рядом с тетушкой, Евпраксией Семеновной, на городском кладбище.

Тут же неподалеку были похоронены Танины родители, с могил которых супруга с дочерью сейчас обирали палую листву. Нина Ивановна стояла рядом, но не помогала, по немощи не могла. Отец Татьяны Васильевны умер в 1997 году, а через три года мать. Овчинников хорошо помнил те скорбные дни, помнил, что после того, как Таня осиротела, к его любви примешалось чувство жалости, что-то новое внеся в его испытанное временем чувство.

Поминки правили, как положено, по местному обычаю. И это было отдельное молитвенное действо.

— И это всегда так? — удивленно спросила Лена, когда они, все как один, чтобы не обидеть хозяйку, объевшись, шли домой.

— У «верушшых», как у нас выражаются, да, — ответил Овчинников.

— О-ой, теперь-то я уж точно поняла, почему говорят, наелся, как дурак на поминках, и почему батюшка отказался.

— Он так один раз и пошутил, — вставила Татьяна Васильевна. — Боюсь, говорит, аналой вырастет, тяжело будет таскать.

— Аналой? Какой аналой? — не поняла Лена.

— Живот! — ответила Татьяна Васильевна. И все засмеялись.

— Странно, вроде бы человека похоронили, — рассуждала вслух Лена. — А так радостно!

— В том-то и дело, что — «человека»! — сказал Олег.

День был чудный, ясный. Почти облетела листва. Легкие паутинки скользили по воздуху, цеплялись за ветви рябин, садились на оголенные осенью кусты акаций, сирени, росших вдоль улицы, по которой они шли. Улица была тихая, пустынная, никто почти по ней не ездил. Была она не асфальтирована, засыпана шлаком, всяким мусором, обломками кирпичей и щебня. И именно поэтому очень нравилась московским гостям.

— Какая прелесть! — не переставая, восхищалась Лена.

 

3

Но подошло время прощаться. Весь немудреный скарб был уложен, отодвинута пассажирская дверь, умчался, быстро простившись сразу со всеми, к своей невесте Алеша, а они все стояли у машины парами, Андрей с Надей, его отец с ее отцом, мамы отдельно, и все никак не могли расстаться.

— Можно я тебе буду писать? — спросил Андрей Надю, заслоняя от родителей спиной.

— Да, — сказала она. — Только чур уговор! Писать рукой и присылать по почте. Ведь так интересней, правда?

— Правда. Буду писать. Только почерк у меня...

— Ничего, у меня не лучше. Нет, я, конечно, буду стараться. Ах, как жаль, что сейчас нет уроков чистописания! У папы с мамой раньше были. А как бабушка пишет!

— Видел? — спросил Олег, кивнув на детей.

— Видел.

— Знаешь, если когда-нибудь «это» произойдет — я буду только рад. И старые друзья обнялись. И мамы по-христиански расцеловались.

— Теперь ждем всех вас в гости к нам, — сказала Лена. — Что не приглашаешь? — спросила она мужа.

— К друзьям, дорогая, приезжают без приглашения, по звонку.

— Как ты? — спросил Овчинников.

— Как мы, — ответил многозначительно Олег.

И Лена, глянув на него, еще раз и уже в последний в эту их встречу, улыбнулась.

Когда Завернихины уехали, Надя убежала на репетицию в «Метеор», а они с Таней пошли прогуляться. Как знать, долго ли еще продержится такая чудная погода? Зарядят дожди, появятся лужи, почернеет земля — и все это золото-осеннее великолепие обратится в прах.

Не спеша, как позавчера после службы, шли по бывшей Купеческой, мимо здания музея, в сторону набережной. У Малого Троицкого съезда Овчинников придержал Танину руку, как бы невесомо лежавшую на его левой руке, кивнул в сторону бывшей Никольской, туда, где прежде находилась танцплощадка, и спросил:

— А помнишь, как я тогда?..

— Да-а!

— И как ты мне сказала?..

— Еще бы!

И так много для них обоих было в этих непроизнесенных словах! Когда же вышли к набережной, их обдало свежим ветром.

Далеко-далеко к горизонту убегали подернутые сизой дымкой заволжские дали. По воде бежала малиновая рябь. Сонно клевали носами краны затона. Навстречу плыл большой белый пароход. А над самым горизонтом завораживающе тлело неправдоподобно огромное солнце.

— Господи, хорошо-то как у нас! — невольно воскликнула Таня.

— Ну что ты хочешь — Россия!