А его уже нет

К 85-летию В. И. Белова (23 октября1932ТимонихаВологодская область — 4 декабря2012Вологда)

Я жил далеко, и потому мне не достались то случайные (но частые), то непременные встречи с писателями, которые были родственны моей душе, с которыми хорошо и уютно куда-то ехать, сидеть в зале или на пирушке, гулять по старинной усадьбе или по городу. Теперь в старости я о такой многолетней потере жалею особенно, только это и осталось, потому что время исчезло, ничто не повторится, да и многих моих друзей-писателей уже нет на земле.

Жалею я и о том, что мало бывал на русском Севере, в той же Вологде. В моем скоросшивателе с газетными вырезками хранится сообщение, как плеяда русских писателей (их потом назовут «деревенщиками») собралась как-то во главе с А. Яшиным и дружно поплыла по Сухоне до Великого Устюга и еще куда-то. Помню, я эти строчки в «Литературной России» прочитал с обидой: как же это я лишился счастья присутствовать в такой родной компании?! Поздние мои впечатления на вологодских просторах и показанные мне недавно фотографии того плавания только усилили мои прежние представления о северной стороне. Еще катера и пароходики гудели сигналами на великой Сухоне, деревни были погуще людьми, простоты было побольше, писатели еще не стали знаменитыми и в энциклопедии пока не попали. Все главные книги еще не написаны, и все съезды писателей в Кремле и в Доме Союзов, где прозвучит столько разных речей и будет возможность потолкаться в коридорах и посудачить обо всем, впереди. Я запросто буду здороваться с автором повести «Привычное дело» и хвастаться ему, что впервые запомнил его фамилию из-за его повести «Деревня Бердяйка». Я прочитаю рассказ Евгения Носова «За лесами, за долами» о беловской Тимонихе, рассказ самого Белова «За тремя волоками» в том темно-зеленом томе, который он мне подарит, задолго до печатания эпопеи о крестьянстве прочту главы о деревне, похожей на Тимониху, затем, когда буду на Новый 1977 год в Вологде, Василий Иванович вдруг вскрикнет «Давай, я свожу тебя в Тимониху!» (но не удастся), затем еще будем мы с Распутиным и Крупиным загадывать, как бы нам отважиться и попариться в беловской баньке в Тимонихе, позднее сколько раз звал туда и на свою дачу (поблизости от Тимонихи) Анатолий Заболоцкий, да сколько юбилеев (больших и малых) протекло (и каждый раз увозили гостей в Тимониху), да наконец в Краснодаре на выездном писательском Пленуме Василий Иванович при гробовой тишине горько признался благополучным казакам, что в его Тимонихе осталось... три жителя, и я, мечтая о дальней скорбной глуши, об избе Анфисы Ивановны, все однако отодвигал и удлинял навеянный срок.

И только в 2011 году узнал я дорогу, по которой ходил и ездил Василий Иванович.

 

* * *

Еще ближе и понятней мне стал Белов, когда по той же дороге повез меня в Тимониху Михаил Карачев через грустные нелюдные деревни. Сиротское молчание полей, огородов, улиц, дворов, угадывание тоскливой тишины в избах, величавая отдаленность от суетного тесного мира, мысли об отчужденности российских вельмож от народных переживаний воскрешали мне горестные страницы прозы Василия Ивановича, его разговоры в узком кругу, его речи с высоких трибун, постоянную душевную заботу о благополучии родной стороны.

«Так вот где ты, Вася, ходил в Харовск, поближе и подальше, — говорил я ему в ту комнату, где он лежал на постели или сидел в коляске, — вот под каким северным сводом чувствовал ежеминутно и небеса, и лес, обитание в лесу зверья, и даже мышку полевую, и как матушка твоя Анфиса Ивановна пробиралась тут на телеге и так, по ухабам и ямам, в дождь и в жару, а я-то, хоть и вырастал возле коровьей стайки, но все же на краю города, и бегал через Обь в театры, такого одиночества под небом не переживал. Какая благодать одиночества... На сотни верст. Изо дня в день... Но и какая сиротливая печаль, которая самих чутких благословляет приникнуть к художественному обзору бытия». Все дышит и звучит Божеским созерцанием.

То же таинственное течение слов рождала моя душа в Тимонихе.

«...Так вот этот дом... Вот из каких окон глядел он на траву, на снег... А это кухня. А кадка... И печка. И здесь вы, Василий Иванович, жили с сестренкой и братом, без отца... Я жил потеснее, у нас таких северных хором с сеновалом и прочим не было... Как здорово... И не московские же архитекторы проектировали, сами крестьянские мастера, а как все разумно, крепко, богатырски... И где ж ты, Вася, стихи-то первые писал? “Привычное дело” за каким столом начинал? А у этого окна на улицу Анфиса Ивановна и выглядывала тебя, а ты откуда-то из-за границы или из Москвы долго не показывался на дороге. Э-эх, как тонко тут отзываются Русь наша, Россия, Север великий... Хочется еще раз перечитать все книги про Север. Ну, Василий Иванович, поругай меня, что я раньше не проведал Тимониху. Сейчас выпью за широким столом под твоим портретом, маслом кем-то написанным... Миша Карачев стихи свои почитает».

Сожалею теперь, что не позвонил тогда по сотовому телефону Василию Ивановичу в Вологду, любые слова его теперь пришлись бы в моих воспоминаний как раз...

Было странно и печально, что мы ходим по его дому, крестьянскому деревянному дворцу, без него, он лежит в городской квартире или, когда кто-то близкий заявится, выезжает к столу в коляске. Без него я поднимаюсь в самую верхнюю комнату и хоронюсь там надолго, так что меня уже испуганно стали искать по всему дому и вокруг него: куда пропал? Не передать мне, каким северным вековым эхом? словно озоновым ароматом, дышала моя... душа, как я почувствовал лишний раз беловское родство с каждой травинкой, как позавидовал я ему, что ему вложено, завещано было корневое почвенное наследие, а я все-таки полугородской, полудеревенский, оттого и легковесный какой-то, неполноценный в своем писании. А задержался я из-за тоненьких журналов царского времени, прочитал случайные строчки и уже не мог оторваться, прямо породнился завистливо с теми, о ком писалось. 

«Пока хозяин не щелкнет ложкой по краю блюда, никто не берет из щей накрошенной говядины».

«...высокая трава, обилие цветов, тысячи комаров и все весенние звуки, начиная с соловьиной трели и кончая боем перепелов, дерганьем коростеля и унылым криком кукушки».

Я сидел, ходил, обглядывал углы так удивленно, как и в усадьбах Пушкина, Лермонтова, Есенина, как в высоких избах музея под открытым небом под Вологдой: вот как жили... Между тем я еще думал, что Василий Белов томится сейчас в Вологде. 

Анатолий Заболоцкий сводил меня в сторонку от деревни, туда, где белый храм и могила Анфисы Ивановны.

«— Боже мой, — сказал я и Заболоцкому, и себе, и, кажется, всему миру живому, — да почему же все так скоро кончается... Моей матери нет со мной двенадцать лет. Лежит в Тамани».

В 1970 году, когда приезжал обмывать переселение В. Астафьева в Вологду из Перми, Белов после гулянки забрал меня ночевать к себе, и вот тогда белесая Анфиса Ивановна, расспросив меня о матери, робко посоветовала: «Береги ее хорошенько».

В 1976 году мне запомнилось мгновение на берегу реки, там, где теперь скамейка с бронзовым баяном и стихами Рубцова. Мы родственно, старомодно говорили о русских государях, о том, как Иоанн Грозный чуть не перенес столицу в Вологду, пожалели убиенную последнюю на Русской земле Царскую Семью, даже сблизились теснее, чем были до этого, будто благословил нас кто на такое ветхое родство, совсем утерянное после революции. Такие минуты дарил мне только Олег Михайлов в Москве и в Коктебеле. 

В декабре он обеспечил мне своим влиянием покупку желанной дубленки, которую я протаскал потом лет двадцать. Я задержался в городе на новогоднюю елку.

«Один год жизни — это так мно-ого, — ответил Василий Иванович 31 декабря на мое поздравление по телефону. — Год... его еще надо прожить».

Простую вроде бы истину я тревожно запомнил как предостерегающую мудрость.

 

* * *

И вот приспел 80-летний юбилей прикованного к одру болезни писателя. Опасаясь, что в будущем мне дороги в Вологду не проложить, я поехал поздравить Василия Ивановича и в сокровенной тайне проститься с ним. Что ж, не надеюсь уже на свое благополучие и твердые ноги. Поеду.

В Москве уселись в вагон немалой гурьбой. Выпили, заговорили про то же русское, что и всегда. Опять пеленалось в душе чувство сиротства, ненужности ветреному обществу, властям. В доме Пашкова (при Российской библиотеке) уж чересчур скромно и буднично, без участия высоких государственных мужей, без «сливок культуры» отмечалось 80-летие того В. Белова, который, как и В. Шукшин, Ф. Абрамов, Е. Носов, В. Распутин, не перевертывался во время заговоров, а оставался с русским народом. Все русское почему-то смущает верхи, нет открытого всегласного признания тысячелетних заповедей, верности родным колодцам и праведным обрядам; некоторые русские знаменитости боятся засветиться в кругу резких отважных единоверцев и исповедуются в братстве натихую. Постное поздравление президента считывали с какой-то тетрадки (так, по крайней мере, показалось), и я подумал, что его наверно вообще сочинили второпях и президенту не показали. Но на трапезе родство свое мы нашли, постояли друг возле дружки без всякой оглядки, обнялись душой, поговорили о Василии Ивановиче, опавшем в постель уже надолго. В большое широкое окно проглядывался Кремль, его угловая башня, все архитектурные узоры, и от давнишнего его вида, от мгновенных пролетных воспоминаний о царях и боярах душу как-то заветно щемило, и она, душа-то русская, еще тоньше благодарила всех, кто умел во всякую пору воспевать и хранить отчину.

 

Поехали в Тимониху на большом автобусе, заглянули в Харовск на руководящий прием, затем повторилась для меня вчерашняя (прошлогодняя) дорога мимо высоких, опять таких скорбящих изб, полей по бокам, мимо застоявшегося нетронутого одиночества вокруг.

Я попросил Мишу Карачева прочитать что-нибудь свое. Он долго отказывался.

— Еще черновое.

Это зыбкое время земное
Не удержит меня на земле.
Все прощается. Тает родное.
Стынут печи в забытом жилье...

Дальше он читать не стал; мы подъезжали.

«Здравствуй, Тимониха», — сказал я про себя, увидев табличку с названием на правой стороне. Поворотили налево, чуть поднялись — тотчас завиднелся темный дом Василия Ивановича.

«А его с нами нет... — кольнуло меня. — Он в Вологде лежит на низкой постели, словно безнадежный. Наверное, думал, как “они едут... уже, видимо, в Тимонихе... бабы все приготовили... угостят...”».

Северянки ждали на кухне с улыбкой.

Длинный стол был накрыт руками женщин из ближней Азлы. Мужья строго и смирно сидели в углу, помогали, видать, кое в чем с утра. Все во мне ныло сожалением. Жизнь прошла. Не будет того, что за этими окнами и по дальним околицам переливалось из века в век. Не приедет сюда больше Василий Белов, не сядет на лавку, не заснет под голосок сверчка. Тяжело ему двигаться. Вологда приневолила его на несчастье. В родной избе и болеть было бы легче. Теперь эти углы будут обходить все, кроме него и Анфисы Ивановны. Я видел ее два раза, и она сразу стала мне такой же, как мои родные тети и двоюродные сестры, как соседи. В сибирской повести я нечаянно дал матушке своей имя Физа (Анфиса). Эту повесть Вася показывал матери. Он и мою матушку видел в Пересыпи в постели. Мы ехали в Тамань, и завернули в поселке на улицу Чапаева.

Все это пережитое, носимое памятью, кружилось мошками возле меня до самого вечера.

Заглядывал ли я в баньку, спускался ли вниз к глухим пядям, глядел ли на землячек писателя, молча стоявших за нашими столами и с улыбкой на нас глядевших, слушал ли северные песни в исполнении Владимира Личутина, читал ли журнал «Охота» в верхней светелке — все тоненько преследовало меня одним и тем же сожалением «а Василия Ивановича за столом с нами нет...»

 

* * * 

В прошлую осень елецкие мои друзья, проводники в бунинские пенаты, Александр и Владимир, забрали меня в Ясной Поляне, и мы мимо Москвы подались на машине в Вологду. В путевую тетрадь я заносил названия селений: Зверинцы, Сандырево, Звонкая, Заболотье, Пречистое, Любим, Обнорская слобода, Талица. Все русское, давнишнее, намекающее на то, какими были целые века. И закралась между названиями запись: «Облака над мелколесьем, серый денек, машины снуют по дороге, песни по радио, и мы втроем спели “На тропе” (на слова Николая Палькина, уже покойного), и когда пели, вспомнилось, как пели на те же слова, возвращаясь из Тимонихи. 

На тропе, 
На тропинке, луной запорошенной,
Были встречи у нас горячи.
Не ходи,
Не ходи ты за мною, хороший мой,
И в окошко мое не стучи...»

— А их уже нет, — прокричал я обиженно. — Слышите, елецкие? Нет их! Ни Белова. Ни Распутина. Ни Палькина Николая Егоровича. Это его слова. Из Саратова он.

Как он радовался, уже больной, умирающий, когда я ему сказал, что мы были у Белова, и вот распеваем с умилением твою песню, Николай Егорович, милый наш волгарь; я послал ему потом видеодиск с нашим пением, ты же помнишь, Александр Васильевич, как мы приехали вечером, и в Союзе писателей на Комсомольском, в кабинете у Котькало, где по стенам портреты Эрика Сафонова, Юрия Селезнева, Сережи Лыкошина, Вали Распутина, ты с дочкой Лыкошина Анечкой пел под баян, а я снимал «на цифру» и что-то лопотал про Палькина. Это теперь сохранится навсегда. Надеюсь. По-моему, я и Распутину показывал. «На тропе, на тропинке, луной запорошенной». Она стала народной. Да, да, братцы мои, мы пели в сумерки в пустом Союзе писателей, только что прибыли с вокзала в этот родной «дом колхозника», где всегда у Ганичева можно обогреться и даже переспать на потертом кожаном черном диване, прошли в кабинет по коридору, где тоже на стене масляный портрет Белова, и опять было грустно, что он обреченно болеет в Вологде, не топчется с нами как бывало, и мы только что прощались с ним, позавчера обедали, вчера гуляли в его честь в Тимонихе, и вот одни в этой великой и чужой Москве, спасибо Анечке, что встретила нас и лихо подвезла на своей машине (ее голые кончики пальцев в прорезях перчаток я еще опишу), и мы не выпили, но запели Палькина, стали звонить ему. А их уже нету. Как грустно. Все меньше нас. Мы все-таки, как ни крути, одной плеяды. Кто крупнее, кто пониже, попроще, но закваска одна: сельская, почвенная, сиротско-русская. Феликс Кузнецов (сам из Тотьмы) на съезде писателей в Орле назвал это поколение... последним. Вот так. Плакальщики (так терзает их Палиевский), будут другие. Или их не будет вовсе. Европа чадом пролезет в душу. Зверинцы, Обнорская слобода, Заболотье... И этого не будет. Уже в Тимонихе некому выглядывать на дорогу, ждать (читали Васин рассказ «Зов родины»?). Едем нынче, а Белова в Вологде уже нет. Тоскливо. И сколько тоскует родимых мест. Но не вернутся к гнездам хоть на денек великие дети. Не появится в Сростках В. Шукшин, в Верколе Ф. Абрамов, на Старом Арбате и в Абрамцеве Ю. Казаков, в Алепине В. Солоухин, во Владимире С. Никитин, на канале Грибоедова в Петербурге Г. Горышин, в Аталанке В. Распутин. И пойду я завтра по улицам Вологды, стану там, где мы говорили с Василием Ивановичем в семьдесят шестом-то году (в самый разгар «развитого социализма») о... дочерях Государя, о Наследнике Цесаревиче, жалели их, материли всех троцких и свердловых, постою у памятника Батюшкову, потрогаю коленку бронзовой музы, куплю в память о Белове плетеную большую корзинку, полюбуюсь речною дугою и церковью на том берегу и проеду к Спасо-Прилуцкому монастырю, где сперва хотели положить Василия Ивановича, коснусь рукой острой ограды на могиле Батюшкова, поеду в музей деревянного зодчества, и все буду думать, что в доме на улице Октябрьской, где вроде совсем недавно терпеливая Ольга Сергеевна выдерживала наши долгие «вечные речи», а Василий Иванович мельком спросил о Тамани и Пересыпи, теперь странная музейная пустота, что «и придут времена и исполнятся сроки», и мои годы тоже уже оседают на горизонте. Все уже живет без Белова. Через десять минут будем въезжать в Вологду, и скорбь сама напросится на уста: а Белова в Вологде нет. С кем я старомодно и по-домашнему поговорю о монархии? И живет ли тут хоть один русский человек, который любит родственно беседовать о Великих князьях, о Государе Иоанне Грозном, в какой раз жалеть невинных Царских дочерей и Наследника, как умел этим жить и сочувствовать писатель, родившийся позже в маленькой северной деревеньке Тимонихе?

Июль 2017

быв. Екатеринодаръ