Блаженный инок

Жизнеописание блаженного инока Владимира, Важеозерского чудотворца

Холодно, промозгло нынче в Петербурге. На дворе — начало марта, а весной и не пахнет. Солнца нет. Стремительно летящие по серому небу облака скрыли его, похоже, навсегда. Ветер с Финского залива пробирает до костей, сечет ледяной крупой в лицо и пытается сорвать поношенную рясу с инока, идущего ему навстречу. Словно испытывает его решимость на монашеский подвиг. Час еще не поздний, но улицы пусты. Редкий извозчик промчится с укутанным в шубу, как глубокой зимой, седоком, и снова лишь ветер и мокрый снег владеют пространством меж каменных домов северной столицы.

В такую погоду хорошо сидеть дома у теплой печки да пить горячий чай с калачами и вишневым вареньем. Кто-то так и поступает, сочувственно поглядывая в окно на идущего по улице инока. А он идет себе, нимало не заботясь ни о тепле, ни об уюте. Идет и молится, придерживая от ветра полы разлетающейся рясы и поглубже насаживая скуфейку. Одно только его беспокоит: будет ли сегодня засада.

Но сегодня вездесущие мальчишки, которых в другое время розгами домой не загнать, носа на улицу не кажут. Если б не ветер, давно бы уж дразнили инока, кричали бы ему «долгогривый» или «монах в синих штанах», кидали бы в спину снежки. И в былые времена случались подобные «потехи». Мальчишки забрасывали снежками московского юродивого Василия, обижали блаженную Ксению Петербургскую, в Великом Устюге гнали блаженного Прокопия, хотя рисковали получить дома за такие шалости хорошую выволочку. Обидеть нищего, убогого, юродивого всегда считалось на Руси делом греховным.

Только Россия 1903 года уже не та христианская страна, не то православное царство, в котором подвиг монашеской жизни был окружен всеобщим уважением, а святость сана, священных одежд переносилась на самих служителей алтаря. Теперь даже городовой мог отвернуться от уличной сценки вроде той, которую ждал инок, не обратить внимания на не совсем безобидное баловство мальчишек. Православное по форме русское Царство переставало быть таковым в действительности — разрушался его фундамент. Расцерковление русского народа основательно закреплялось во всех сословиях всеми способами: от идей «просвещенного гуманизма» в университетах до лубочных картинок на базарах, от копеечных книжек графа Толстого для простого народа до его романов и «евангелия» для публики образованной, от бульварной прессы до зарождающегося нового вида искусства — синематографа. Се, боле неправдою, зачат болезнь и роди беззаконие (Пс. 7,15), — исследовал Псалмопевец анатомию греха человечества. А в России беззаконие еще только начиналось. Впереди были революционные события 1905–1907 годов, две войны, окаянные дни 1917-го, открывшие, как ворота водосброса, реки крови. Но уже в 1903 году избрание монашеского пути было выбором добровольного, пока еще бескровного мученичества.

Монаху начала ХХ века приходилось терпеть не только обычные испытания холодом и зноем, голодом и болезнями, отсутствием покоя и искушениями наступающего со всех сторон мира, но и отчуждением собственного народа. Утрата благочестия в миру становилась фоном общественной, или, как тогда говорили, публичной жизни России. Православная вера по-прежнему оставалась государственной религией, но сама государственная власть постепенно утрачивала свой авторитет, сдавая одну позицию за другой. Страна все более походила на несчастную семью, прежде благополучную и богатую, счастью которой позавидовал враг. Возбуждая между собой вражду братьев, подзуживая сестер против отца, который, якобы держит их под замком только ради собственной корысти, враг сумел добиться главного — он остудил их сердца и лишил любви, скрепляющей семью. И вот уже народ, недавний богоносец, стал народом-богоборцем.

Но были, были еще боголюбцы в России, и немало.

В тот мартовский день инок возвращался на подворье монастыря, к которому был приписан. Собственно, иноком он еще не был, пострига над ним пока не произошло; этот уже немолодой человек был лишь послушником, но имел право ходить в монашеской одежде. Посторонним же такая тонкость была лишней, он и в цивильной одежде выглядел всегда церковно: монах и монах. Роста он был высокого, с густой черной длинной бородой, поэтому для мальчишек на дороге к подворью, хорошо ими «пристрелянной», он в любом виде оставался живой мишенью. Перепадало там не только блаженному иноку, хотя насмешки, снежки, плевки и даже камни ему-то были давно не в диковинку. К ним он… нет, не привык. Боль от ударов он ощущал, как любой другой человек, он привык не к ней, он привык ее терпеть. Сколько раз приходилось ему прятаться за эту броню. Но сегодня…

Сегодня на нем монашеское облачение, которого он так долго ждал. Одет-то он был в старую, с чужого плеча выношенную рясу и потертую скуфейку, но чувствовал себя так, как, наверное, не всякий принц крови в царском плаще, подбитом горностаем. Целых 20 лет вымаливал он у Бога право ношения этих одежд и лишь недавно получил, а сегодня у него было послушание за монастырскими воротами, сегодня он впервые показался на людях в новом качестве, в сиянии равноангельского зрака. И эти блистающие ризы подвергать опасности быть запачканными грязным снегом в первый же день?

 

* * *

Инока звали Владимиром. Родился он в 1862 году в Луге, маленьком уездном городке, затерявшемся между Псковом и Санкт-Петербургом. По понятиям людей столичных, Луга была меньше чем ничто, хотя и возникла по примеру Петербурга «не из казенного селения, а на пустопорожнем месте». В 1777 году Екатерина II повелела быть новому граду при слиянии рек Вревки и Луги. Строился он в соответствии с классической традицией планировки: большая прямоугольная площадь в центре города в окружении каменных построек — здания уездной управы, торговых лавок, соборной церкви. Был даже царский дворец, правда, деревянный, построенный на случай проезда августейших особ через Лугу. Но недостаток средств, пожары, весенние разливы, «делающие городскому фасаду безобразие», вносили свои коррективы в его развитие, и мирская слава Луги не коснулась.

В начале XIX века ее помянул Пушкин:

Есть в России город Луга
Петербургского округа;
Хуже не было б сего
Городишки на примете...

Шестьдесят лет спустя Лугу почтил вниманием другой поэт, Надсон, правда, словом прозаическим. Писал он так: «Луга — небольшой уездный городок; если считать там каменные здания, то едва ли наберется пять. Тротуар не вымощен и поэтому весной ужасная грязь… Одна аптека, две гостиницы и трактир — вот здания, которые бросаются в глаза».

Унылый пейзаж, взгляд постороннего человека, не знающего жизни изнутри. К его наблюдениям можно было бы добавить, что главное строение города — соборный храм, на тот момент был «истинно скудного вида, без купола, с очень малою некрасивою колокольнею, всего с двумя окнами… темный, мрачный, неудобный, к тому же в стиле лютеранских храмов». Так писали в воззвании о необходимости строительства новой церкви в Луге. Только Надсону, возможно, посчитавшему храм среди прочих каменных зданий, было, кажется, не до церквей. В то время его лира тем духовных избегала.

Зато лужане Бога чтили. В чем смысл жизни, они знали и не смущались ни весенней распутицей, ни отсутствием каменных зданий. Здесь жили церковными праздниками, традициями Православного мира, крепкой верой и упованием на милость Божию. В XIX веке невоспетая Луга еще хранила патриархальный уклад, свойственный уездным городкам провинциальной России.

С XV века в этих краях особо чтили святого апостола и евангелиста Иоанна Богослова. Тогда на острове в Череменецком озере явилась его икона, позднее прославившаяся многочисленными чудесами. Потом здесь основали монастырь, и когда монаршей волей невдалеке появился новый город, обыватели его, конечно, поклонялись чудотворному образу. С середины XIX века икону каждый год износили с Крестным ходом, освящая окрестности и саму Лугу. Икона была огромных размеров, и носить ее было непросто. Шестеро крепких мужчин, сменяясь, несли на перекинутых через шею полотенцах особые носилки, на которых она была установлена. Желающие наперебой рвались подставить ей плечо хоть на малую часть пути. Тысячи богомольцев во главе с духовенством пели дорóгой акафисты, славословия, медленно шли за иконой, обходили город и вносили ее в собор, где она пребывала 3–4 дня. Все это время перед ней возносились слезные молитвы и сердечные воздыхания лужан, раздавались беззвучные жалобы и просьбы к апостолу, верному ходатаю за них перед Богом. Потом тем же порядком шли обратно, по пути вбирая в себя Крестные ходы близких и дальних сел и погостов. В канун престольного праздника1, ко всенощной, образ возвращался в монастырь.

Торжества эти были не единственными в лужских землях. Грандиозные шествия совершались из Луги в Феофилову Омучскую пустынь, в Воскресенско-Покровский женский монастырь, в Малую Печорку и были подлинно всенародными, настоящими праздниками, наполняющими ликованием христианскую душу. Вся Луга принимала в них участие, значит, и мещане Алексей и Екатерина Алексеевы. Они поклонялись святым образам, бывали в близких обителях, да не вдвоем, а с детьми, и милость Божия напояла их души.

Так жила православная Россия, так хранила благочестие, воспитывала боголюбивых потомков, светильников Церкви земной и Небесной. Только и враг не дремал.

Продолжение следует


 


1   7 мая ст. ст.