В начале было, есть и будет Слово
Павел Александрович Флоренский, еще будучи студентом Московской духовной академии, оставил в дневнике такую запись: «Всю жизнь стараюсь “вспомнить” какое-то слово, слышанное мною не знаю где и когда, но мучительно-важное, от которого, как кажется, все зависит: счастье, довольство, полнота и святость. Вьется, — вот схватишь — чувствуешь его близко-близко. И всегда, когда думаешь, что сейчас оно будет твое, как будто внешне что-то помешает...» Убежден, что каждый русский человек, осознанно или неосознанно, является искателем подобного слова, и если поиски происходят на православном пути, они оказываются пусть не всегда легче, но наверняка благодатнее.
«В начале было Слово» — непременно вспоминаем мы первую строку Евангелия от Иоанна, когда речь заходит о христианском понимании языка, осознаем, с каким Словом должно соотноситься каждое произнесенное нами слово, воспринимаем говорение как воплощение, оплотнение смысла. Но есть еще очень важный библейский завет о слове, с которого буквально начинается Священное Писание. Уже в третьем стихе книги Бытия впервые в мироздании звучит прямая речь, и исходит она из божественных уст: «Да будет свет!» — говорит Создатель. Этим светом озарятся все слова, что родятся в Райском саду. Первозданный свет навсегда останется с человеком, ведь даже после грехопадения он не будет лишен одной из главных задач, возложенных на него Богом: именование всего сущего, словотворчество.
Русский человек помнит об этом, благоговеет перед словом, умом ли, сердцем ли знает, что слово не только называет смыслы, но и сотворяет, умножает их, приносит жизнь туда, где прежде были немота и мрак. Слово — лествица от земли к небу, а для неба нужен особый язык: не замутненный повседневной жизнью, сохранившийся даже вне науки и литературы, сбереженный как язык только богослужения.
Церковнославянский язык. Тот, для предка которого — старославянского — святые равноапостольные Кирилл и Мефодий создали письменность. Создать ее значило не просто вооружить славян «чертами и резами», но через переводы богослужебных книг сделать народ сопричастным спасительному, животворному слову, укрепить особое преемство языков.
Духовник Павла Флоренского епископ Антоний (Флоренсов) — большой знаток латыни и греческого, к кому часто за помощью обращались даже университетские профессора, учил: «Славянское Евангелие логичнее русского, греческое — логичнее славянского. Греческий язык во времена Спасителя был общепринятым языком Палестины, и на нем мог говорить Христос и Его ученики. Европа отреклась от греческого, взлелеяла суровую латынь, а нам он дорог, нам нужен, он язык нашего крещения, услышанный когда-то посланцами князя Владимира». Не оттого ли по-прежнему глубок и светоносен русский язык, что вобрал в себя через церковнославянский те греческие слова, что произносил Спаситель... Перебираем тысячи и тысячи слов, желая найти те заветные, божественные, которые вместят в себя весь мир, изъяснят и оправдают его.
Наша история — тоже извечный поиск слова. Бывали времена, когда оно обреталось, прежде будто бы хорошо знакомое, возникало как озарение. «Но если ты кликнешь на все голоса: // “Победа! Победа!” — замрут небеса // От вещего слова...» — благовестил в «Сказании о Сергии Радонежском» сын фронтовика, поэт Юрий Кузнецов. И Победа звучала сквозь века, скрепляла времена, свидетельствовала о жизни вечной.
Известно, что последним словом, написанным пушкинской рукой, было «конецъ», оставленное на закладке в собрании летописей, что изучал поэт, размышляя над «Словом о полку Игореве». «Конецъ»... какое, казалось бы, безотрадное, полное отчаяния слово. Прозвучало оно и в последней произнесенной Пушкиным фразе: «Жизнь кончена!» Но праславянский язык удивит нас тем, что антонимичные в русском языке «конец» и «начало» произошли от общего корня *kon-, который означает «точка отсчета», «рубеж». Никто и ничто не умирает, «время концов и начал» неразрывно, и там, где наступает земной конец, открывается небесное начало. Потому в последний миг лик поэта был светел, рука в последнем росчерке была легка.
Бывают времена, когда слово иссякает, становится невнятно, недоступно. Так, незадолго до смерти Александра Блока Корней Чуковский спрашивал поэта:
— Почему вы не пишете стихов?
— Все слова, все звуки прекратились, — с ужасом в глазах отвечал тот.
Умирающий Борис Пастернак позвал к себе лингвиста Вячеслава Иванова и стал рассказывать ему о своих прозрениях: «Мне видятся два мира: наш и потаенный. Между ними завеса, и что-то узнать о сокрытом мире мы можем лишь по колыханию завесы. Но внятно выразить это, найти для этого слова я не могу». Перед завесой тайны дерзнувший разорвать ее человек немеет. Тайна до поры должна оставаться бессловесной. Но слово и есть та плотная завеса, через которую постигается инобытие, и чем пронзительнее взгляд, чем острее слух говорящего, тем больше свидетельств о тайне он способен сообщить.
А бывают очень болтливые времена, когда площадок для высказывания становится больше, чем поводов. Русский язык не язык рерайта, копирайта и контента. Русская речь не речь пустопорожних блогеров, заштампованных менеджеров, дистиллированных чиновников. Русский язык устает от суеты, легковесности, безликости. В подобную пору ты словно спускаешься в многолюдное метро, а там «дурно пахнут мертвые слова». Хочется жизни, ароматов, монастырской тишины.
В такое суетное время мы жили совсем недавно. Но предвоенный год был иным — был годом великого молчания. Не в том смысле, что мы отмалчивались, избегали произносить слова правды. Наше молчание было грозным, как лес перед бурей, как море перед штормом. Наше молчание стало собиранием сил, вызреванием слов. В нашем молчании была сосредоточенность, какая воцаряется в храме перед службой. Каждый из нас уподобился Андрею Рублеву из фильма Тарковского, который в финале заговорил после долгого безмолвия. Актер Анатолий Солоницын, сыгравший иконописца, перед озвучиванием этой сцены молчал несколько месяцев, чтобы голос стал монашески надтреснутым, чтобы возникла неведомая прежде сладость слова, жажда слова, чтобы в полной мере осозналась его дорогая цена.
Русский народ сегодня — заговоривший Андрей Рублев. От одних слов нам сладко, от других — мучительно горько, иные могут разорвать наши связки. Но они окрепли в подвиге молчания. Наступило время припоминания могучих слов и время новых именований.
Нынешний русский человек — Адам, явившийся с боговдохновенным словарем, в котором есть названия для всего в преображенном мире:
Из рая выйдет в степь Адам
И дар прямой разумной речи
Вернет и птицам, и камням.
Любовный бред самосознанья
Вдохнет, как душу, в корни трав,
Трепещущие их названья
Еще во сне пересоздав.
Арсений Тарковский
Отчетливее прочих звучит слово «мечта». Прежде казавшееся бесплодной грезой, теперь оно сблизилось с «деянием», «созиданием». Слово-твердыня, слово-мощь, слово-порыв, слово-мобилизация. Язык ищет для него новые значения, вливает в него молодое вино. Язык вчитывается в Адамов словарь.