В творчестве должна быть любовь. Часть 1


Протоиерей Ярослав Шипов, профессиональный литератор, выпускник Литинститута, член Союза писателей России с 1982 года, пришел в Церковь уникальным путем. Член редколлегии одного из самых популярных общественно-литературных журналов «Наш современник», москвич, меломан и страстный охотник был рукоположен в священство по ходатайству жителей далекого села на Вологодчине. Сначала служил на глухом северном приходе. С середины девяностых годов является клириком Патриаршего подворья в Зарядье в центре Москвы и пишет замечательные рассказы. Поздравляем отца Ярослава, одного из любимых авторов издательства Сретенского монастыря, с недавно прошедшим 75-летним юбилеем и желаем творческого и пастырского долголетия.

– Отец Ярослав, Патриаршее подворье в Зарядье – это несколько храмов на Варварке. Где чаще служите?

– В храме великомученика Георгия, в храме Максима Исповедника и в Знаменском соборе.

– С кем сейчас больше общаетесь, с людьми Церкви или коллегами по миру литературы?

– С писательским миром совсем не общаюсь. Став священником, я как-то выпал из литературного процесса. Издают меня церковные издательства, распространяются книги, как правило, через храмы. А в этом году пришлось еще сократить сотрудничество с попечительским советом Патриаршей литературной премии, в который я вхожу несколько лет. Дело в том, что я потерял зрение, читать не могу. Я давно просил священноначалие отпустить меня. А мне отвечали, что хоть я теперь и не читаю, но все равно всех писателей знаю. Действительно, тех, кому давали премии прежде, я знал: когда-то читал их произведения, редактировал, работая в журнале «Наш современник» и в издательстве «Современник». А сейчас никого не знаю. Старая гвардия вымирает, а новых авторов читать уже не могу.

– Вы оказались таким мостиком между писателями-профессионалами и православным литературным сообществом. Однако Вас нельзя причислить ни к тем, ни к другим. Интересно, что Вы и прежде ни к какой категории не относились, всегда держались особняком. В Ваших рассказах всегда присутствует любовь и боль за человека. Даже если там нет ни слова о Церкви, все равно ощутим мудрый, любящий, прощающий взгляд священника. Можете ли Вы сами сформулировать жанр своей прозы?

– Я начал сочинять больше пятидесяти лет назад. Поначалу считалось, что я близок к писателям-деревенщикам, но это, пожалуй, из-за охотничьей тематики некоторых рассказов. А где охотник – там природа и деревня. Впрочем, и «городские» рассказы у меня всегда были. Кто-то сказал, что, если взять все мои рассказы, в итоге получится «отсканированный ХХ век в России». Разные годы, самые разные люди, разные профессии, по ним можно составить представление о ХХ веке нашей страны.

Если взять все мои рассказы, в итоге получится «отсканированный ХХ век в России»

– Сейчас о чем пишете?

– В конце прошлого года вышел «довесок» к большому сборнику, такая маленькая книжечка, пятнадцать рассказов, под названием «Счастье». Это, думаю, уже последние. Бог не дает, и, наверное, это никому не надо уже.

– Вас хорошо печатают. Выходит сборник за сборником. Печатают, значит, это выгодно издателям и нужно читателям!

– Так они печатают одно и то же. Ничего нового нет.

– Вам кажется, наше время не располагает к литературе?

– Думается, наше время вообще не располагает к творчеству. Потому что так называемая цифровизация против творчества. Творчество иррационально, в творчестве должна быть любовь. Как и в вере. А любовь иррациональна. Любовь – это отдавать. А цифровизация рациональна. Она настроена брать. Сейчас эти понятия вступили в острое противоборство.

Мы на Пасху читаем: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог» (Ин. 1: 1). Христа называем Бог Слово. А у врага рода человеческого – известный цифровой символ... Так что может статься, корни цифровизации где-то здесь.

Не вижу в нашей жизни утешительных поводов для написания рассказов. А тиражировать печаль и горе – это не моя тематика, не мое дело. Моя задача – подставлять плечо. Соболезновать, сопереживать, сострадать.

– Ваши рассказы, несмотря на описываемую тяжесть бытия, оставляют светлое впечатление. Поскольку между строк там читается, что героев и всех нас вместе с ними покрывает милосердие Божие. Как по-вашему, это впечатление верно?

– Хорошо, если так, но вот ведь какая вещь: это всё из прошлого. А прошлое теперь мало кого интересует. Ну, быть может, людей старшего поколения. Прервалась связь времен, возникла глубочайшая пропасть между теперешними людьми и прежними. А из нынешней жизни – не нахожу ничего подходящего. К тому же я как священник в значительной мере ограничен тем, что у меня с людьми общение духовное, и это общение никогда не становилось предметом писательского исследования, это «другой этаж». Ничто из взаимоотношений с прихожанами, с духовными чадами не отражается в рассказах. Про деревенскую приходскую жизнь немножко рассказано, но там никто не исповедовался. Деревенские жители просто реагировали на изменение ситуации: то я был писатель-охотник, который иногда приезжал из столицы, а то вдруг стал местным батюшкой. Было много забавного... Но духовное общение – это совсем другое, это совершенно иная сфера мира.

– Но Вы живете среди людей, общаетесь с ними не только в храме...

– Нет, только в храме. Теперь я плохо вижу, ноги больные; никуда, кроме храма, из дома не выхожу. Живу один. Продукты, лекарства заказываю на дом.

– И никакие истории из жизни современных москвичей до Вас не доходят?

– Ну, что-то доходит, но, видимо, не столь интересное, не мое.

– А как получилось, что, вернувшись в Москву и начав служить здесь, Вы несколько лет ничего не писали, а потом вдруг начали сочинять рассказ за рассказом? Заскучали по оставленным местам, по людям, с которыми сталкивались?

– Да, я четыре года прослужил в Вологодской области, вернулся и еще несколько лет не вспоминал о писательстве. Ну не давал Бог – и не давал. Не сажал за стол – и не сажал. А потом посадил.

– Какой-то внешний толчок был?

– Помню, я тогда гриппом болел, температура была 40 градусов, а я сидел и что-то печатал-печатал, еще на пишущей машинке. Сам толком не понял, что напечатал. А на следующее утро, когда температура упала, посмотрел – нормально! Пару исправлений только сделать. Так что, видимо, просто подошло время.

– Вы в семинарии не учились?

– Нет. Из образования у меня только Литературный институт.

– Духовный отец у Вас был в Троице-Сергиевой лавре?

– Да. И вообще, меня в Лавре воспитывали. Хорошо воспитывали. Ученик посредственный, а учителя прекрасные. Замечательные лаврские монахи. Я там много времени проводил, дневал и ночевал. Я был в те времена уже взрослым, сорокалетним, а мои воспитатели – помоложе. И я для них оказался как бы старшим братом мирским, а они – моими старшими братьями духовными. Так мы друг другу помогали. Я благодарю Господа за Троице-Сергиеву лавру и за те замечательные времена. очувствовать людям, делить их горести. А добавлять – это не мое.

– 1980-е годы были началом подъема в вере, а сейчас Вы видите в людях такую тягу к Господу?

– Крестим очень мало, венчаем крайне редко. Сказывается еще особенность храмов в центре Москвы – здесь никто не живет. Но когда я в 1994 году вернулся в Москву и служил на Троицком подворье – это тоже центр, – крестили практически после каждой службы. Сейчас среди моих прихожан новых почти нет. Постоянные чада – уже четверть века. Люди это самые разные, в основном зрелого возраста, конечно. Есть те, кого я крестил маленькими, потом крестил их детей. Служу тридцать один год, так что выросло целое поколение. За это время окрестил около четырех тысяч человек.

– Вы живете замкнуто. Судя по вашей прозе, Вы и смолоду любили уединенное жительство. Бродили в одиночестве по лесам, потом служили на глухом приходе, одиноко хозяйствовали в заброшенной избушке. Сейчас общения с духовными чадами Вам хватает?

– Общаюсь с прихожанами на исповеди. После Литургии, как правило, идем в кафе, собираются люди разного возраста, человек пятнадцать-двадцать, есть и молодые, и мамаши с детишками. Чай, кофе пьем и долго разговариваем. Да и телефон мой есть у всех прихожан, звонить можно в любое время: у кого экзамены, у кого давление, кому рожать... Прежде я знал наизусть молитву жене перед порождением. Родов много было – еще лет пятнадцать назад. А теперь я эту молитву подзабыл. Теперь роды – редкость. Сейчас у меня самая ходовая молитва – перед хирургическим действием. Народ тяжко болеет, и до ковида это было, а с ним еще хуже, потому что операции откладывают, переносят, плановое лечение отменяют, люди маются... Многие прихожане жалуются, что родных не везут в больницу – мест нет. Меня и самого два дня подряд скорая не брала. Прихожане пригласили врача из платной клиники, сами договорились с больницей, сами отвезли, едва успели…

– Времена тяжелые, что и говорить. Но если посмотреть с духовной точки зрения? Ведь в начале ХХ века Господь попустил России ужасную власть, которая истребляла собственный народ. И теперь попускает испытания. Заслужили...

– Иоанн Богослов предупреждал, чем это кончится. Всё туда и идет. А в начале прошлого века случилась страшная трагедия. После революции Россия вышла из мировой войны. Солдаты вернулись домой, чтобы убивать друг друга. Не иноземного врага, а друг друга. Войну перевели на рельсы гражданской. Потрясающее преступление. Уже не говоря о том, что отдали всю отвоеванную, политую кровью землю! И на Западе, и в Турции отдали. У меня есть рассказ «Сапоги из Трапезунда». Раньше нельзя было даже объяснять, о чем это. Трапезунд – это нынешний турецкий Трабзон, а в ту пору один из турецких городов, в которых уже стояли русские гарнизоны. Всё отдали, и теперь миллионы наших сограждан непрерывно везут в Турцию деньги, помогая вооружать потенциального противника.

– Но жизнь идет, есть в ней и светлые стороны. Расскажите, в людях что-то меняется? Четверть века назад Ваши прихожане в Вологодской области были в основном непросвещенными...

– Немножко меняется. Мне оттуда пишут женщины, которые, когда я служил, еще не ходили на богослужения, им это было неинтересно, а теперь они занялись возрождением храма, который я когда-то начинал восстанавливать (у меня там четыре прихода было, потом я уехал, строительство заглохло). Переписываюсь с ними.

– Храм, который Вы строили в деревне, пустует, никто в нем не служит?

– Стоит закрытый. Раз в год, на Преображение – в храмовый праздник, – кого-то присылают послужить. Сейчас в глубинке почти везде так: деревни исчезают.

– Говорят, что, если в восстановленном храме не служить, он все равно разрушится. Потому что храм – это не только стены.

– Народ покидает сельскую местность, и брошенные храмы попадают в бедственное положение.

В деревне, где я жил, было 45 жителей. Сейчас – 10. По другую сторону реки в деревне жили 120 человек, сейчас 12. Просто некому теперь ходить в храм. Старики померли, а те, кто помоложе, разъехались: на селе нет работы.

– Оставшиеся люди все-таки в церковь ходят?

– Ну, когда батюшки приезжают – да. Раз в год придут, записки напишут, а то ведь в районный центр не наездишься. И так почти повсеместно.

– Получается, в 90-е годы, когда Вы служили в деревне, люди там жили в нищете, а сейчас нищета осталась, а людей нет... Что вспоминается из Вашей деревенской жизни?

– От деревни, в которой я жил, построенный нами храм находился в трех километрах. Отапливался он печкой. Я просил своего помощника, чтобы протапливал один раз вечером, второй – утром. Потом я прихожу, служба начинается, и в совочке мне приносят уголек из печки для кадила. В продаже еще не было специального угля для богослужений. А на кладбище если отпеваю, костерок разведу из сухих веточек сосновых; они прогорят, и я их – в кадильце. Это у меня угольки... Там такая практика была серьезная. Не забудешь.

– Вы сами изобретали эти, как теперь говорят, лайфхаки?

– Сам, конечно.

– Односельчане помогали?

– Да. Молочка мне приносили. Хотя не столько мне, сколько коту Барсику. Меня кот выручал. Поскольку он извел всех мышей по всей деревне. Он их не ел – давил и бросал. А мыши, как мне рассказали, оказывается, губят до четверти запасов сена. Сколько-то они съедают, а остальное пахнет мышами, коровам не нравится. И за увеличение надоев деревенские женщины несли коту благодарность в виде молока. Зимой, постом, смотрю утром – бидон молока стоит на скамеечке у крыльца. У меня в сенях бак был эмалированный, я туда выливал молоко, оно замерзало этакими блинами. А потом Пасха приходит – можно блины вынимать и растапливать! Но Барсику я отдавал его долю. Кот не постился.

– Кот местный был?

– Местный. Хотя из другого прихода. Уговорили меня взять котеночка, я взял, и он стал моим единственным другом.

– А сейчас у Вас есть кот?

– Я их очень люблю, поэтому в городе держать не могу. Городская квартира – это же тюрьма для кота. Кот – хороший зверь и должен жить вольной жизнью. Всегда удивляюсь: голова с кулачок, а все понимает! Коты существуют, чтобы с ними разговаривать. А кошки – чтобы рожать котов.

– В Вашем рассказе «Пеликан» как раз об этом идет речь: «С котами беседовать хорошо – они понимают», – размышляет герой. Вообще, видимо, есть что-то автобиографическое в рассказе про одинокую жизнь старика со зверьем на крошечном островке в дельте Волги – человека, к которому небо ближе, чем люди на соседнем острове. Биографическая канва не Ваша, а ощущения, наверное, свои передавали?

– Конечно.

– Хотя Вы как раз не одиноки...

– Отец Ярослав, расскажите о своем детстве.

– Я москвич, мой прапрадед был прихожанином того самого храма Георгия Победоносца, в котором я служу уже четверть века. Впрочем, когда меня назначили на этот приход, я понятия не имел о месте проживания прапрадеда. Но спустя несколько лет старший брат, исследуя родословную, нашел эти церковные записи в архиве. Родители были журналистами. Про детство я всё, что только мог рассказать, рассказал в книгах. Всё, что можно было, превратил в рассказы.

Мой любимый – «Колыбельная».

– Помню этот рассказ: о первых впечатлениях счастливого детства. О первой музыкальной классике – романсе Чайковского на стихи Майкова – и о первой дружбе – с котом Лютиком. Трогательный рассказ, читаешь и улыбаешься!

– Я начал его писать из-за того, что, придя после многолетнего перерыва в Большой театр, увидел афишу на ближайший месяц с весьма небогатым оперным репертуаром. Спрашиваю у билетерши – почему? А она говорит: «У нас солистов нет. Те, которых вы сегодня услышите, приглашенные». Думаю: «Ничего себе, дожили – в Большом театре солистов нет!» И вспомнил, как маленьким у тетки под Москвой видел: из ворот дачи знаменитой певицы Валерии Барсовой выезжал огромный автомобиль «ЗИМ», под самую крышу набитый солистками Большого театра. Они там, на даче, что-то праздновали, веселились и пели, а мы с котом Лютиком из-за забора слушали. И ведь всем солисткам хватало работы.

Да, есть сын и трое внуков. Один уже взрослый, двое еще школьники.

– В Ваших рассказах почти всегда присутствует добрая улыбка. Не насмешка над слабым грешным человеком, а теплое сочувствие. Скажите, а отличаются ли принципиально Ваши герои, заблудшие, не знающие Бога деревенские жители 90-х годов, от сегодняшних усердных московских прихожан, или люди одинаковы, и грехи, и чаяния те же?

– Трудно сказать. Чем-то отличаются. Но они все дороги мне. И те, кто приходит, и те, кто не приходит. Для меня все они словно малые дети, независимо от возраста. И в 40, и в 60, и в 90 лет. Все равно маленькие, и всех жалко за грехи.

– Вы много писали про летчиков, про небо. Знаю, что в детстве жили на Хорошевке рядом с аэродромом, восхищались пилотами, дружили с сыном одного из них и мечтали тоже стать летчиком. А стали священником, что в чем-то родственно: общий объект профессии – небо.

– Мне только раз в жизни довелось управлять спортивным самолетом. А летчики для меня по-прежнему самые уважаемые люди. Кто-то из старых знакомых уже осел на земле, а один еще летает. Когда может, приходит в храм, исповедуется и причащается.

– Когда Вы в молодости поняли, что по здоровью в летчики не возьмут, расстраивались?

– Даже не то, что по здоровью меня не взяли. Наверное, у меня уже была такая «болезнь» будущего писателя – я хотел быть всем. Хотел быть и летчиком, и геологом, и хирургом – всё такие мужские профессии. Когда собрался в медицинский институт поступать, нужно было предварительно отработать два года в медучреждении. Недалеко от Хорошевки находится Боткинская больница, я пошел туда устраиваться, а навстречу идет знакомый парнишка – начинающий художник, – мы познакомились, когда работали в типографии «Правда». И говорит: «Здесь санитару шестьдесят рублей платят, а в Кащенко – шестьдесят пять, поедем туда!» И мы поехали в больницу имени Кащенко, устроились санитарами. Рассказ у меня на эту тему есть – «Рыбак». Месяца три я там отработал, дежурил в наблюдательной палате, куда помещали больных с попытками суицида, и надо было непрерывно присматривать. Интересно, что, когда я стал священником, меня вполне официально пригласили освятить это отделение, которое к тому времени превратилось в реанимацию.

В медицину я идти передумал, решил стать геологом. Собирал минералы. Но до этого я еще хотел стать физиком, как мои старшие братья. Прошел вступительные испытания в физматшколе новосибирского Академгородка и работал на Обском море в экспедиции Института гидродинамики. И тут пришла рекомендация принимать не москвичей и ленинградцев, у которых и так много возможностей для получения образования, а жителей Сибири и Дальнего Востока. Поэтому я вернулся в Москву. Тут нам ввели вместо десятилетки – одиннадцатилетку. А мне после того, как я, готовясь в физматшколу, прорешал все задачники, скучно было сидеть за партой лишний год, и я ушел в вечернюю школу, остававшуюся десятилеткой. И начал работать в типографии.

– Действительно, писатель – единственная профессия, которая позволяет побывать в шкуре многих. Вот непонятно, как это некоторые сочиняют за столом, «из головы». Писателю же надо все прочувствовать на себе?

– Хорошо бы. Ну как я буду писать про машиниста паровоза, если ни разу не видел, что делается в кабине. Хотя бы немного надо подсмотреть, чтобы потом словно между прочим заметить: мол, швырнули пару лопат уголька... Одна старая прихожанка замечательно сказала: «Батюшка, сколько всякой ерунды вы знаете!»

– Вы всю страну, наверное, объехали и обошли в свою бытность охотником?

– Не всю... но европейские области – пожалуй. В разных местах бывал, ходил в одиночку и часто в такое время года, когда нормальный человек никуда не пойдет: либо ранняя весна, когда снег еще не сошел, либо поздняя осень – дождь, слякоть. «Дни поздней осени бранят обыкновенно, // но мне она мила, читатель дорогой». Пушкин знал, что говорил. Это прекрасное время, когда «прозрачный лес один чернеет». Видно очень далеко. Осыпается листва, и воздух действительно бывает очень прозрачным... Когда я стал священником, от охоты пришлось отказаться.

– Что сейчас Вас может порадовать?

– Музыку люблю слушать – классику. Очень радуют успехи духовных чад. За всех переживаю, но и радуюсь. Молюсь за болящих, учащихся. В период сессий и вступительных экзаменов таблицу себе составляю, за кого и когда молиться. Иногда приходится и житейские советы давать.

– Люди зачастую ищут чудес, а они постоянно вокруг нас, и мы их не замечаем. Как в Вашем рассказе «Крестить так крестить». Многие километры, холодные ночные полустанки, многочисленные перипетии, экстремальные поездки на дрезине и тепловозе – всё оттого, что где-то в глуши ждут крещения люди, которым ну никак не «светит» встретиться со священником.

– Это Небесная работа. Это всё для нас. Господь заботится: Он все время с нами, Он рядом с каждым из нас и смотрит в глаза, как ни сложно нам это представить. Я своим духовным чадам часто об этом говорю.

– Это утешает людей в тяжелой ситуации?

– В тяжелой ситуации людям всегда тяжело. Но еще человеку трудно смириться с тем, что жизнь – это не санаторий, а юдоль скорбей. Трудно осознать, что надо пройти здесь все экзамены, перетерпеть для той, небесной, жизни. Главное – не роптать. Отец Иоанн Крестьянкин написал однажды: «Все мы являемся существенной ненужностью и никому, кроме Бога, не нужны... Советую запомнить на всю жизнь и только в Боге одном искать себе укрепления и утешения». Здесь имеется в виду не бытовщина – обед приготовить, детей в школу отвести. Речь о великом поприще спасения души.

– Очень показателен Ваш рассказ, где на вопрос, что же в почившем простом человеке небесного, священник отвечает: «Душа». Именно изображение души человеческой, которая ищет Бога, даже если сам человек Его не знает, окрашивает печаль Ваших рассказов в светлый тон, а сами их превращает в евангельскую проповедь.

– Речь в рассказах вроде бы о материальном мире, но за этим стоит совсем-совсем другое. Надеюсь, что читатели это понимают. Быть может, не сразу. Что поделаешь: подтекста иногда бывает больше, чем текста.

– Отец Ярослав, у Вас нетипичный путь в Церковь. Вы лауреат Патриаршей литературной премии, автор многих книг. Но и раньше относились к литературной элите – работали в редколлегии литературного журнала, закончили Литературный институт. Легко туда поступили?

– Легко. Главное, надо было пройти творческий конкурс, чтобы кто-то из мастеров «отобрал». Меня взял в свою мастерскую Сергей Залыгин. Мы с ним очень непохожие писатели, но он был опытным педагогом еще по своей прежней технической специальности. А если педагогические качества хорошо развиты, то творческий человек ценит не столько тех, кто на него похож, – ценит разнообразие. Экзамены были несложными, лишь бы не «завалить». Английский язык сдавали вместе с Анатолием Трушкиным, который впоследствии стал известным юмористом. Он, кстати, некоторое время тоже занимался в семинаре Залыгина.

– Кто из писателей-классиков Вам ближе?

– Гоголь, Тургенев, Лесков, Чехов, Бунин, Паустовский, Нагибин, Казаков. Проза разная, однако у каждого свои выдающиеся достоинства. Но самая великая драгоценность – это, конечно, Пушкин. Весь – и поэзия, и проза.

– С тех пор как Вы стали священником, литературные пристрастия не изменились?

– Нет, не изменились. Это люди, которые заботились о слове. У слова столько достоинств... Каждый высвечивал что-то свое. А я учился. Например, сейчас совершенно утрачено такое понятие как интонированность прозы. Это качество, которого я стараюсь придерживаться. Я его для себя открыл, когда вслух читал Гоголя одной бабушке в Крыму и вдруг обнаружил, что некоторые вещи читать как-то особенно легко, потому что фразы совпадают с дыханием и чтение превращается словно бы в напев с некоей мелодичностью. Это происходит оттого, что автор многократно проговаривал текст внутри себя. Заботился, чтобы звучало гладко, складно, под дыхание, чтобы не было неблагозвучных стыков в соединении слов. У Толстого, например, такого нет, потому что он «бежал» за мыслью. Мысль спешит, и надо ее поскорее записать.

Есть еще одно нужное качество, которое, скорее, из церковных текстов можно почерпнуть. Это тоже у меня не всегда и не везде было; осознал, когда начал служить, произносить молитвы вслух. Церковные тексты рассчитаны на чтение. В них гласные и согласные в полной гармонии. Это и для прозы важно.

– Вы занимались и редакторской работой?

– До рукоположения я отработал редактором более десяти лет. А когда вернулся из деревни и начал служить на Троицком подворье, церковные издатели стали привлекать меня как редактора, и пока позволяло зрение, я успел подготовить к печати более двухсот книг. Иногда выступал в качестве составителя. В частности, составил «Православный словарь», «Библию в рассказах для детей», работал с архивными документами Иоанна Кронштадтского. Любопытный факт: святой Иоанн Кронштадтский писал по древней традиции без пробелов между словами – очень трудно разбирать. У него такой почерк, как учили в прописях: высокие буквы с наклоном. Но без пробелов. Люди, которые работали в Музее истории религии в Казанском соборе, не понимали, что написано: вся страница как одно слово.

Очень важной своей работой считаю составление книги «Православие и грядущие судьбы России» архиепископа Никона (Рождественского). Он погребен у алтаря Духовского собора Троице-Сергиевой лавры. Это был один из авторитетнейших деятелей Церкви перед революцией. Каждую неделю выпускал «Троицкие листки». Его посылали на Афон гасить ересь «имябожников». Старец Варсонофий Оптинский, духовник Сергея Нилуса, умирая, благословил писателя идти в духовные чада к архиепископу Никону. Именно владыка Никон издал самые знаменитые труды Нилуса. А книга «Православие и грядущие судьбы России», составленная из наиболее актуальных бесед владыки Никона с 1911 по 1917 год, раскрывает механизм действий наших духовных противников. Сегодня все это звучит чрезвычайно современно.

– А какой из своих рассказов Вы сами цените выше остальных?

– Не могу сказать. Когда-то критики обращали внимание на рассказ «Счет». Рассказ о том, как во время войны в эвакуации женщина-врач спасла чужого ребенка, пожертвовав ребенком своим. Умирающих от скарлатины детей было двое, а доза антибиотика – одна. Дочка врача той страшной ночью скончалась, а чужой мальчик – мой старший брат – выжил. Не знаю, что ее подвигло к такому выбору, но именно этот выбор она сочла правильным... Заканчивается рассказ тем, что ученые люди собираются и поют бардовские песни про дожди и дальние дороги, и когда заходит разговор о перспективах человечества, они говорят: «Нас спасет счет». Цифра... Это то, к чему мы сегодня пришли.

– В новые сборники включаете и старые, «доцерковные» рассказы?

– Все, что годится, вошло в последний сборник и маленькое дополнение к нему. Это самое полное мое собрание. Но есть рассказы, которые теперь не включаю. Один, например, очень активно печатался: «Инспектор» – об инспекторе рыбнадзора в дельте Волги. По этому рассказу даже сняли фильм на студии «Дебют». Говорили, что там в последний раз сыграл прекрасный актер Николай Крючков. Он был страстным рыболовом, а снимали под Астраханью, и Николай Афанасьевич соглашался на любую роль, лишь бы увезли в дельту Волги. Но этот рассказ, объективно удачный, давно не годится по антуражу: даже методы самого браконьерство за полвека так изменилось, что сегодняшний астраханец не поймет, о чем речь. Браконьеры в рассказе действуют между Волгоградом и Астраханью, в протоках Волги и Ахтубы, а там давным-давно никакой осетрины нет. Теперь браконьерят в Каспии, ставят морские сети, подъезжают на скоростных катерах, вытаскивают рыбу, которую тут же забирает вертолет. Добытчики возвращаются пустыми, их не за что и наказывать. А Рыбнадзор теперь штрафует нарушителей за «маломерку». То есть раньше наказывали за большую рыбу, а теперь – за маленькую: меряют рыбешек линейкой. Надо же местных жителей держать «на крючке»... Так что никто не поймет, как это я выходил утром на рыбалку, а мимо меня плыли огромные туши белуг с распоротым брюхом. Полвека прошло, никто этого уже не помнит.

– Названия сборникам сами придумываете или издатели?

– Обычно издатели. Интересно, что мой последний сборник впервые удалось назвать просто – «Рассказы». Раньше так нельзя было: лишь по названию какого-нибудь произведения. Это мне никогда не нравилось, ведь заголовок одного рассказа только для него и годится, а для целого сборника чаще всего не подходит. Но таковы были требования Роскомиздата. Этой бюрократической инстанции давно нет, но, видимо, инерция какое-то время сохранялась.

– Вы перечитываете свои старые рассказы?

– Нет, если стану читать, обязательно начну править.

– Отец Ярослав, что Вы считаете главным в своей жизни – священство или литературу?

– Я стою перед престолом Божиим, и это превыше всего. А мои рассказы иногда называют некоей формой проповеди. Впрочем, сам я не берусь что-либо по этому поводу утверждать.

Беседовала Наталья Крушевская
Источник: Московский Сретенский монастырь. monastery.ru