Валентин Распутин: древо и злато

Необходимый элемент духовного самосознания

Нет, наверное, в нашей литературе другого великого писателя, который был бы настолько чужд всякой «литературщине», настолько бы брезговал уловками шоу-бизнеса, как Валентин Григорьевич Распутин. Пронырливые литераторы втираются в доверие к читателю, лезут в собеседники, хитря, подсовывая себя как весёлых или увлекательных попутчиков, с которыми приятно скоротать время, например, в дороге. Представители шоу-бизнеса услужливо подыгрывают читательскому интересу, стараются завлечь, заинтриговать, заманить, зацепить какой-нибудь небывальщиной….

Ну, да про такое давно сказано Святым Писанием: «…род лукавый и прелюбодейный ищет знамения; и знамение не дастся ему, кроме знамения Ионы пророка» (Матф., 12:39). Массовому читателю, с которым давно уже никто не работает «на вырост», на его непритязательный запрос что нужно – фейерверки, иллюминации? В рамках шоу-бизнеса художественная литература «страшно далека от народа» и его обыденной жизни, потому что вся её цель – найти для «рода лукавого и прелюбодейного» что-то запредельное, выпадающее из ряда вон, немыслимое и поражающее воображение исключительностью своей, вне и параллельно жизни бурлящее.

Лично для меня Распутин – лекарство от «холопского недуга», эталон сдержанности писательского достоинства, служащего достойным людям, а не заискивающего и развлекающего праздных зевак. Кто, скажите, из практикующих писателей не испытывал по три раза на дню этого свербящего соблазна – поперчить или, наоборот, подсластить свою стряпню? Добавить в опресноки хлеба насущного, выпекаемого для души, – химию ароматизаторов и усилителей вкуса?

Вот умирает у Распутина старуха, целую повесть – помирает, и никак помереть не может. Читаешь, и невольно себя спрашиваешь: ну как это он не вставил сюда маньяка, блуждающего по окрестностям, чтобы завлекательнее чтиво заварилось? Или можно было «замутить» клад в погребе, золото Колчака или партии, или полоснуть по нервам залихватской эротической сценой… Ну как человеку читать десятки страниц про то, как старуха, ничем не примечательная (не фрейлина императрицы, например), – лежит да помирает? Зачем человеку жизнь без изощрения в приукрашиваниях, жизнь, как она есть, жизнь без «знамений, окромя Ионы-пророка»?

А что такое знамение Ионы-пророка? Ни разу не фейерверк! Это смерть, а потом воскрешение. Но сначала смерть. Причём без каких-либо красочных деталей, скучная и унылая, как она есть, умирание, в смысле…

Нет ничего более далеко отставленного друг от друга, чем шоу-бизнес и Валентин Распутин. Такой писатель мог состояться только в советской литературе, только в советской социальной среде – нигде больше. На книжном рынке такому бы издания и не понюхать, пока не подставит десяток убийц в сюжет и десяток соблазнительных красоток в антураж.

А он не то что не мог – мог, конечно, но не хотел. Он как бы говорит нам сегодня, с книжной полки: я пёкся вам о хлебе, а не о кренделе с опиумной начинкой. Наркоманы называют источник своего наслаждения «дурью» – и повсюду ищут «дурь», чтобы впасть в приятное для них состояние. В итоге людьми быть перестают, превращаются в животных.

Но разве не то же самое делает шаг за шагом современная коммерческая литература, которая, бедняжка, уже и не хочет, а обязана впихивать в себя всё больше и больше «дури», потому что приученного к фейерверкам в мозгах растленного потребителя старая доза «дури» уже не цепляет?

Раньше легче было: напиши, как мальчик девочке под столом коленку погладил, – и не избалованная духовной наркотой публика кайфует от твоей «увлекательной смелости»! А потом уж мало, надо уже не коленку, и не под столом, и уже не девочке, а другому мальчику, но и это не цепляет, поэтому доза исключительного и поражающего воображение растёт, растёт…

Мы, писатели, – пекари. То, что мы печём хлеб духовный – не отменяет нашей природы пекарей. Наше искусство основано на рецептах, иногда авторских, а иногда бабушкиных. Мы можем приготовить для духовного питания полезный и здоровый продукт.

Но если такой продукт попробует человек, давно и прочно отравленный фастфудом (с его дикими усилителями вкуса, буквально раздирающими вкусовые рецепторы души), то скажет: невкусно, пресно. Солите, перчите, засыпайте сахаром, повара, а когда и это уже «проехали» – кладите щепоть наркотической химии. Сначала одну. Когда станет мало – добавляйте вторую…

И постепенно пекарь хлебов духовных из честного кормильца превращается в наркодилера. К нему уже не за хлебом заглядывают в лавочку, а за «дозой»…

Наркоман не хочет жизни: ему жизни хватает и в жизни. И безрадостна она ему, сера и беспросветна. Наркоману потребны «улёты», чтобы вырваться из жизни куда-то в запределье, в мир галлюцинаций, то услаждающего, то пугающего, но всегда бессвязного и житейски бессмысленного характера.

Такие звуки выдавало бы пианино, если бы на нем не музыку играли, а кувалдой лупили по клавишам. Сначала – бессмысленная, с точки зрения «слухового вкуса», какофония «сильных» бешеных звуков, вихрь звукового безумия. А потом – пианино сломано, развалилось, и – как писал Мандельштам – «наступает глухота паучья»…

Для Валентина Распутина литература – это жизнь. Иногда концентрированная, спрессованная, но всегда «натуральный продукт», даже если в сгущённом виде. Для шоу-бизнеса литература – одно из средств бегства от жизни, и чем ты дальше убежал – тем, вроде бы, по меркам книжного рынка, ты «успешнее». Докаркался либеральный автор до шизофазии, до алкогольного бреда, до глоссолалии – вообще могут «гением» объявить: такова среда, таковы её законы.

Думая о литературном наследии Распутина, я отыскал для себя два образа: древо и злато. Древо – то, что растёт из земли, глубоко уйдя корнями в родную почву, питаясь глубинными родниками, естеством народной жизни. Злато – это язык и думы, традиции и духовный строй простого народа, всё, что есть в народе нефальшивого, ненаносного, не алчно-сиюминутного, а, как люди говорят – «для себя, для души». Такой образ злата и древа дал нам ещё гениальный Пушкин: дуб сказок, и златая цепь на том дубе. Корни дуба есть дух, а звенья золотой цепи – слова, живые народные слова, которыми так восхищался Владимир Даль, противопоставляя их «мёртвым, вымороченным салонным словам».

«И, как пчелы в улье опустелом, дурно пахнут мертвые слова» – отозвался на такое мнение Даля поэт Николай Гумилев, может быть, самокритично осмысляя что-то и в собственном творчестве (а там, у Гумилёва, фантомов, унесённых ветром, хватает).

Метафизика борьбы России (Православия) и Запада (духовного вырождения) – это едва прикрытая, почти не прячущаяся от глаз борьба Жизни и Смерти. Эта битва ведётся на всех полях, и если мы говорим о литературном поле, то на нём воюют живые и мёртвые слова. Нетрудно заметить, насколько перенасыщено некрофилией западное искусство (в том числе и кино). Смерть в нём главный – нет, не персонаж – а герой. Положительный идеал. Некрофилия детективов, в которых чем больше трупов и насильственных смертей, тем они забористей… Героизация маньяков, потрошителей… Патология запредельного натурализма в изображении войн и геноцидов (а цель проста – сильнее бить по нервам, сильнее втягивать в эмоции). Разрастающийся жанр «хорроров». И вершина всего этого – творение гениального Джервонта Ромеро: трилогия о живых трупах, зомби, ходячих мертвецах. Три серии беспощадной и омерзительной правды о духовном состоянии Запада, художественная сила и выразительность которых завораживает.

Если бы я был генсеком КПСС, то я предписал бы советским детям с ранних лет смотреть, прямо в школах, разумеется, с комментариями учителей, фильмы Ромеро о зомби. Тогда бы никакой «перестройки» не случилось – люди, взрослея, на стадии становления личности всё бы поняли о Западе и его духовном стержне!

Что есть западное общество? Это набитый роскошью торговый центр, осаждённый ходячими мертвецами, каннибалами, от которых забаррикадировалась небольшая группа тоже не очень симпатичных людей-стяжателей.

Смерти противостоит Жизнь – но не всегда здоровая жизнь. Иногда Жизнь бывает очень и очень больна, при этом (иногда и благодаря этому) оставаясь живой. Русский и советский человек, мотая сопли на кулак, постоянно говорили о нехватках, а западный человек никогда о них не говорит – но не потому, что ему всего хватает. Какой там хватает! В современной Англии тысячи стариков каждую зиму замерзают насмерть, экономя на банальном отоплении, но… молча.

Слёзы, вопли, стенания – это инстинкт ребёнка, попавшего в беду и подзывающего на помощь родителей. Как только человек понимает, что помощи ждать не стоит, – он тут же прекращает слёзы. Процесс рыданий из призыва близких превращается в пустую трату времени и сил.

Русский человек очень плаксив, потому что он веками верил, что на помощь прибегут папа с мамой, царь-батюшка, партия-матушка, община братьев и сестёр. Порой царь оказывался подлецом, партия сгнивала, община разлагалась – но вера в живые помочи оставалась, вместе с ней жил и плаксивый сигнал сентиментальной жалостливости.

Англосакс никогда не плачет, потому что века учили его другому: на помощь никто не придёт. Для англосакса на протяжении 500 лет русская сентиментальная слезливость была лишь сигналом хищникам о слабости добычи, и больше ничем. Потому у англосакса всегда всё «олл райт», что бы с ним ни происходило. Нет помощи – не будет и слёз. Русский человек и в сытости стонет, хитровански рассчитывая, что община на его стоны принесёт вкусный пирог, утешить. Англосакс и голодным смеётся – отпугивая наигранной бодростью соседей, намеревающихся сожрать слабака.

Распутин описывает жизнь. А поскольку жизнь вокруг него уже очень больная – он описывает больную жизнь. Для нас всё его творчество – суровый и беспощадно правдивый документ о русском советском надломе, о необходимости принятия спасательных мер, которые, вопреки всем предупреждениям Распутина, так и не были приняты.

Трагедия советского общества в том, что оно погибло прежде, чем успело до конца сформироваться, сложится, устояться. И сторонники его, и враги – говорят о нём одинаково: так, как будто бы существовало оно лет триста, не менее… На самом деле нетрудно убедиться любому желающему, что и о семидесяти-то годах говорить не стоит! Сколько из этих, и без того кратких, семидесяти лет «съели» войны и послевоенная разруха, накатывавшие, как волны? Сколько из них – уже пропитаны желтизной предательства, отступничества, поглощены заговором?

Советское общество подобно колосу, который созреть – не созрел, а уже подсечён торопливым и беспощадным серпом истории. По сути говоря, вся история советского общества, за редким (в основном, на моё детство приходящимся) исключением, – это история чрезвычайщины, «особых режимов», осадного положения. С большим трудом и тщанием выберем мы в «идеальном шторме», в который в ХХ веке попала наша страна (напомню, «идеальным» называют моряки шторм, в котором сходятся сразу все убийственные факторы бури), несколько спокойных, умеренных и размеренных лет.

С их помощью мы гипотетически реставрируем советские традиции такими, какими они были бы без постоянного, дольше века длящегося «ЧП». Как бы мы жили, если бы жили, как мы хотели, а не как приходилось в силу чудовищного сложения обстоятельств?

Совершенно очевидно одно: потенциал советского общества не был раскрыт до конца ни в один из годов его существования. Каково было бы это общество в спокойном и устойчивом ходе – мы можем только догадываться. Тем дороже для нас творчество Валентина Распутина как великого писателя, закладывавшего основы традиций советского общества, наметившего и даже осуществившего (правда, на краткий миг) ресакрализацию Отечества.

Поясню, что я имею в виду. Страна наша прошла через бури лихолетий, не имеющие себе аналогов в мировой истории. Она была потрясена очень сильно, травмирована очень глубоко. Если бы история дала нам шанс на спокойное развитие, самоустояние, самоопределение, то мы непременно должны были бы пройти стадию ресакрализации – возвращение в жизнь священных традиций, взорванных и попранных чрезвычайными обстоятельствами, бурями переворотов, радикализмом крутых перемен. Только такое общество, прошедшее ресакрализацию после неизбежной в революционных эксцессах десакрализации, может претендовать за звание подлинного, сложившегося окончательно, раскрывшегося в самом себе общества.

Тогда общество подобно скитальцу, вернувшемуся домой, в родную гавань. Разумеется, когда общество у себя дома – оно раскрывается с иных сторон, нежели в боях и странствиях. Мы не познали будничного быта советского общества, разрушенного прежде, чем оно было достроено. Но благодаря Распутину мы можем теперь окунуться в атмосферу его завершённости, его «советскости», как сложившегося (а не только складывающегося) качества.

В 11 главе повести «Пожар» Валентин Распутин так диагностирует с натуры, как писал Мандельштам – «снимает декалькомани», эту трагедию десакрализации советского человека, острый дефицит метафизической глубины, когда в мире материализма хорошему в людях не на что опереться. Даже внутри себя самих!

«Одно дело – беспорядок вокруг, и совсем другое – беспорядок внутри тебя. Когда вокруг – при желании сколько угодно там можно отыскать виноватых… Во всем, что касается только тебя, ты, разумеется, сам себе господин… спрашивать приходится только с себя. И нет ничего проще, как заблудиться в себе… Тебе чудится, что ты знаешь, где находится в тебе совесть, где воля, где память где возникают желания и откуда берутся запреты и ограничения…

…Наступает разлад и когда принадлежащие тебе владения отказываются тебе повиноваться. Только тогда приходит догадка, что они сильнее тебя. Потому что это они составляют твои поступки и мысли, направляют твои движения и добывают звуки из твоего голоса. Потому что в конце концов ты смертен, а они нет, они были в тебе по велению какой-то неясной могущественной силы, которую ты так и не смог соединить в образ».

(…)

«Он не помнит, с чего начался этот раздор с собой. С чего-то ведь он должен был начаться, когда-то впервые его душа не просто не согласилась с ним, а возроптала и отказалась его понимать. То, как он жил, было ей поперек. Но в том-то и штука, что он всегда старался жить по совести, всегда поступки свои примерял к справедливости и пользе, к общему, как казалось ему, благу. А разве душа и совесть не родные сестры, разве не совесть питает душу и разве есть между ними распря? Когда нужно было говорить, правду, он говорил; когда требовалось дело – делал. Да он только и делал, что не сворачивал с правды и дела…

…Так почему же тогда он, живущий по несворачиваемой правде, вступил в войну не только с другими, кто её не хочет или принимает лишь наполовину, но и с самим собой? …не уверен в себе, кто стоит прямо на другом конце против тех, кто точно не прав?

…Или совесть и правда, существующие сами по себе, меж собой сообщаясь и друг друга пополняя, или они не самостоятельны и склоняются перед чем-то более важным? Перед чем?

…Ну, а что такое своя сторона, не своя, кто проводил между ними границу, и почему так тянет человека за эту границу, не есть ли в этом его общий удел – уйти со своей стороны на чужую?

И, додолбившись в бесконечных этих «как» и «почему», не державших ответа, соскальзывающих с ответа, как с отвесной стенки, додолбившись до глухого тупика, до какого-то остростенного безжизненного узика – отступал Иван Петрович: ничего не понять».

Как красочнее и мощнее описать эту грызущую тоску духовной пустоты и омервления внутри вполне – материально – благополучного и, казалось бы, успешно развивающегося (те бы проценты индустриального роста – да нам сейчас!) общества?

Как это точно, и как знакомо – даже мне, в советские годы бывшему лишь школьником: разлад внутри себя. Когда ты имеешь вполне, вроде бы, однозначные представления о Добре, но с ужасом не можешь отыскать истоков, причин, обоснований этих представлений! А кто сказал, что Добро есть Добро? Кто-то из людей? А вдруг он ошибся?! И чем он лучше тебя, и почему решает вместо тебя?!

Советский человек не находил источников возникновения своих представлений о добре и правде. Материализм и атеизм неумолимо дробил и смалывал этого человека в малые локальности, втягивал в смерть универсалий. А Распутин не просто сказал об этом (и первым!) – он это зарисовал с натуры, он это вынул из бытовых сценок обычной повседневной жизни простых людей. В своём «Пожаре» 1985 года он задал вопрос – и вопрос повис в воздухе. Если бы тогда ответили на этот главный вопрос – и жизнь, и история наши пошли бы иначе, куда светлее и перспективнее.

Общество, вполне успешное, восходящее и полное возможностей для человека, – не сумело осуществить ресакрализацию после десакрализации смутных лет и глобальных катастроф, подорвавших устои и традиции родов-фамилий. Нет, советское общество не умерло от ран войны – раны затянулись. И оно не умерло от рака, от материальных метастаз, как часто говорят (в том числе и я раньше любил щегольнуть этой метафорой). Не было никакого рака на физическом уровне! Была духовная пустота и духовная тоска. И – нарастающее чувство необоснованности всех представлений о добре и совести, доведшее до глубокой депрессии и самоубийства.

Советское общество – это не больной, который умер от болезни, а самоубийца, который терзал себя неразрешимыми в рамках его идеологии вопросами, и довёл себя до выстрела в голову, осуществлённого собственными руками. Не спорю – кто-то (с Запада) притащил револьвер для этого рокового акта, кто-то патроны заряжал, под руку подсовывал…

Это – правда, как и то, что пальнули мы в себя из подсунутого револьвера сами. И всё творчество Валентина Распутина с 1970 по 1990-й годы полно очень глубоких предупреждений, предчувствий этого родового поступка Отечества, заблудившегося отнюдь не в нищете или слабости военной, а в метафизике собственного бытия.

В 16 главе «Пожара» Распутин так говорит современникам:

«…Что надо человеку, чтобы жить спокойно? …Начать с достатка… Достаток – да, он надобен, без него человек начинает хлябать, как отошедшая от мяса кость… Но боров в теплом закутке не может не знать, что его откармливают на мясо, потому что хоть маленькие и заплывшие да есть у него глаза, способные видеть, что работа у тех, кого не на мясо, не только жрать, а жизнь – не одно лишь ожидание жратвы. Человек, окруживший себя целой оравой подспорья, вырабатывающего достаток, обязан иметь внутри этого достатка что-то особое, происходящее из себя, а не из одного лишь хвать-похвать, что-то причинное и контролирующее, заставляющее достаток стыдиться вопреки себе полной своей коробушки…».

А вот – чуть ли не в буквальном смысле, о метафизическом нагноении советского общества от года к году:

«…Стало видно, что, не будучи достроенным, он расшатался и на старых основаниях, а люди торопливо возводят все новые и новые, раскачивающиеся на незакрепленных низах.

Ни в какие времена люди не приближались, вероятно, к подавляющей добросклонности… но все направлены в одну сторону – к добру…

Что затем произошло, понять нельзя. Кто напугал их, уже переступивших черту и вкусивших добра, почему они повернули назад? Не сразу и не валом, но повернули. Движение через черту делалось двусторонним, люди принялись прогуливаться туда и обратно, по-приятельски пристраиваясь то к одной компании, то к другой, и растерли, затоптали разделяющую границу. Добро и зло перемешались. Добро в чистом виде превратилось в слабость, зло – в силу.

Что такое теперь хороший или плохой человек? А ничего. Устаревшие слова, оставшиеся в языке как воспоминание о дедовских временах, когда с простотой и наивностью человека оценивали по его душевным жестам, по способности или неспособности чувствовать, как свое собственное, чужое страдание. В житейской же практике уже тот ныне хороший человек, кто не делает зла, кто без спросу ни во что не вмешивается и ничему не мешает. Не естественная склонность к добру стала мерилом хорошего человека, а избранное удобное положение между добром и злом, постоянная и уравновешенная температура души. «Хата с краю» с окнами на две стороны перебралась в центр.

Что прежде творилось по неразумению, сделалось искусом просвещенного ума. От чего веками уходили, к тому и пришли. Не пришли, а скоренько подъехали на моторе, объявив величайшей победой человека то именно, что уходили пешком, а подъехали на моторе.

Так вот, о достатке. Есть достаток, и даже не маленький, а все не живется человеку с уверенностью ни в сегодняшнем, ни в завтрашнем дне, все словно бы бьет его озноб, и озирается он беспокойно по сторонам. Не весь, стало быть, достаток, чего-то недостает. Себя, что ли, недостает – каким мог он быть при лучшем исходе, и эта разница между тем, чем стал человек и чем мог он быть, взыскивает с него за каждый шаг отклонения».

Не встречал я нигде в нашей литературе более точной и в то же время более объективной, без авторской «отсебятины», не в качестве личного мнения, а в качестве слепка с живой реальности, диагностики моего детства, моего поколения. Вот так оно всё и было! Именно так – свидетельствую, уроженец 1974 года!

Кто будет вам врать, что советское общество подломилось от нищеты и нехваток, от неэффективности и несостоятельности – не верьте. Но и когда будут вам врать, что процветавшее вседостаточное общество убили без всякой внутренней вины его – тоже не верьте. Тоже враньё. Логика в господствующей идеологии была такая, что приводила нас в никуда, и приводила неумолимо. Ни с какими нашими экономическими интересами не считаясь.

Общество сначала думало только об одном: как выжить. О другом не могло – когда сильно болит что-то, думаешь только о боли. Потом общество выжило, поправилось, встало на ноги, резво добежало до самых высоких темпов роста во всём мире… А ресакрализации самого себя не произвело. Осталось в старых, уже нелепых утилитах материалистического выживания. А где они – там лезут и «борьба за существование», и «внутривидовая вражда», и т.д., и т.п.

Мыслим по Дарвину, в его категориях – в итоге и оказываемся животными среди животных. Что в голове, то и вокруг: сознание определяет бытие. Поиск иного мира, понимание того, что советский мир – при всей его потенциальной перспективности – сыр и незавершён, и обречён духовно в той ловушке прозападного материализма, в которую КПСС сама себя загнала, – вот потаённый кант произведений Распутина, безусловно, очень философских, при всей внешней иллюзии предельной и простонародной натуралистичности.

Как писал сам Валентин Григорьевич, задаваясь вопросом – в чем отличие писателя, вышедшего из деревни, от городского писателя:

«В статье о Чехове Юрий Нагибин, сравнивая Чехова с Буниным, говорит, что почти все нынешние «деревенщики» вышли из Бунина. Я с удовольствием соглашусь, что они одного поля ягода, но не потому, что истоком «деревенщиков» был Бунин, а потому, что истоком всех их вместе, в том числе и Бунина, была деревня с её сильным природным и традиционным влиянием».

Это – вежливый ответ скромного человека, который, даже и не соглашаясь, – в чём-то идёт навстречу, начинает как бы с согласия.

Я позволю себе несколько менее вежливую оценку, нежели дана самим автором от первого лица. Важно ведь не только откуда вышел, но и то, куда в итоге пришёл. Все они вышли из деревни – свидетельствует Распутин, но как-то стеснительно умалчивает, что пошли они оттуда в разные стороны.

Бунин, Набоков – исходили из принципиальной безыдейности искусства, полагали, что красота искусства существует сама по себе, безотносительно пользы обществу. Этот уход в параллельный мир красоты языка и образа, совершенно автономный от народного быта, его болей и радостей – совершенно чужд Распутину. Если для Бунина или Набокова безыдейность – это комплимент, то Распутин бы воспринял такое определение относительно своего творчества как обвинение. Быть безыдейными, амбивалентными декадентами, служащими не народу, а только слову, – для всех писателей-деревенщиков попросту оскорбительно.

Для деревенщика «язык» – это и есть народ, как прежде и было: «все языки» – значит, все народы. Для Бунина язык – это словесность и ничего кроме словесности. Для Набокова – «идейность убивает художественность», делает словесность плакатной и примитивной.

Получается, что высшая форма словесности для таких, как они, – это слово, которое вообще ничего не выражает, слово, лишённое смысловой привязки к жизни…

Надо сказать, что это глубоко проникло в современную литературную критику, в которой элитарность и бессодержательность текста уравняли. Мол, текст только тогда может быть для всех и вечным, когда он никого не задевает и ни к какой конкретике не привязан. При таком подходе неудивительно, что «элитарная литература» у либералов и творчество умалишённых из психушки – начали стремительную «конвергенцию признаков».

А иначе и быть не может, если верить, что твёрдость авторской позиции и определённость принятой автором стороны огрубляют, принижают и опошляют текст. «Элитарное литературоведение» в либеральном обществе дало ответ на крайний примитив «попсы» иллюзией утончённости у вычурных фантазий психически нездоровых людей. Мы же с читателем полагаем, что они «оба хуже» – что декадентское отвязное кривляние для извращенцев, что низкопробное штампованное ремесленничество для быдла. Ни то, ни другое не Литература в высоком смысле слова.

Мы не верим в красоту без Смысла, хотя некоторые математики говорят, что высшая ценность формулы – «не в её полезности, а в её красоте». И мы не верим, что нравственно очень чуткий (и ранимый) Валентин Распутин когда-нибудь написал бы такой зачин к своему произведению: «Не все ли равно, про кого говорить?» (И.Бунин, «Сны Чанга»).

Нет – и это принципиально – Распутину решительно есть дело, про что и про кого говорить в рассказе или повести! И ему не всё равно. Что же касается бунинской созерцательной отражательности очень высокого, если можно так сказать, «разрешения картинки», то это, безусловно, роднит Распутина с Буниным, но это метод, а не стержень повествования.

Потому и Бунин, и Набоков, отрицавшие идейность во имя художественности, – это русский путь в прошлое, в сны ностальгии, может быть, и прекрасные, и во сне полные сил, живой органической энергии, в том числе и плотской любви, но, после пробуждения, – «опавшие листья». Это золотая осень русской словесности.

Распутин же с его такими с виду немощными и отжившими своё старухами – наш, русский билет в будущее. Это необходимый элемент духовного самосознания русского народа в его советский период, элемент пробуждения души народной для воскрешения мёртвых и жизни грядущего века.

Источник: День литературы