Свет и во тьме светит

«А любовь как сон...» — вьюном вилась в голове назойливая строчка из старой песни, но тут же на нее наплывал призыв: «Смерть врагам!» — отчего настроение невольно изменилось. Оглянулся по сторонам и не нашел глазами даже в ясную погоду этого врага, потому что тот на открытый поединок не выходил. Враг исподтишка, с дальнего расстояния, заправски стрелял «смерчами» и «градами», стрелял беспорядочно и бесцельно, — как казалось наивным, забитым, изнуренным полугодовым огненным испытанием жителям на Донце. Но это неправда и Егор знал наверняка, чему свидетель его несгибаемая, нежилая в черной перчатке рука. Стреляли они всерьез и прицельно. Стреляли беспощадно. Стреляли так, чтобы жизнь до весны умерла и на месте их, еще недавно размеренной жизни, домов и цветущих палисадников образовалась голая степь, чтобы вернулось гуляйполе гайдуков...

«А любовь как сон...» — возвращалась мелодия в шевеление мозга и понуждала его замереть, обратить внимание, как белый туман застлал стекла, чудом уцелевшие от сотрясания бомбами, выйти во двор, или точнее в пределы контура бывшего забора его усадьбы. В хуторе и прежде было немного дворов и насельников. Теперь один он остался да старая дворняга, которая с первых дней обстрела, еще вначале лета сама по себе перебралась под печь и уже никогда не оставалась одна вне дома. Он тоже не то, чтобы признал правильность ее выбора, скорее даже не заметил, так велика была печаль, пережитая после первых обстрелов, после гибели тех, кто жил рядом, но сгорел вместе с усадьбами либо подорвался на минном поле...

— Эх, да что там, — ступая босыми ногами по первому снегу, повторял он после первой, врезавшейся бесцельно строки из песни, вспомнил свою незабудку, ее русую косу, синие очи и слезинку, что сорвалась тогда с размаху на снег и прожгла сквозь глубину дыры землю, как бы ужаленная первым его прикосновением, — на том же месте, в тот же час, — как уже на груди его душегрейки заиндевела круглой жемчужинкой другая слеза...

Его долгий отчужденный, застывший пред внезапно выпавшим снегом взгляд разбудил заяц, вынырнувший из-под кочи, и тоска вавилонской строки: «А любовь как сон...» — и далее крик ворона, что иерихонской трубой на всю Ивановскую улицу каркал одному ему ведомую тревожную песнь. И что удивительно, слушать вместе с ним ворона спустились с чердака белая горлинка промеж простых сизарей, и белка, забежавшая вершинами елей на орех... Ожили в овине куры, утки и гуси... Живенько так загалдели, что он невольно ухмыльнулся, расцвел радостью, но тотчас уныло голову свесил на грудь: «Кто, — спросил он у ветра, — скажи мне, имеющий душу, способен вынести это...»

Он действительно с трудом выносил. Правда, курочек было три, уточек полторы — одна хроменькая, лапку осколком мины снесло, да и гусей, как водится, осталось два: один — белый, второй — серый, веселые, в отличие от курочек и уток, гуси... Удивительно, право дело, людей не осталось, а эти живут, кормятся... Поди ж ты, подумай, как прокормить их в безжизненном пространстве, а он их держит при себе, разговаривает.

— А у тебя в детстве были птицы, — вспомнил он, как спросил его приятель когда-то давно, на пороге Ливадийского дворца, где они наслаждались хвойным ароматом, веселым пернатым гомоном, бушующим внизу Черным морем...

— Конечно, — сверх меры простовато ответил тогда, — индюки, куры, гуси... — и оба расхохотались над столь явной его непосредственностью.

Вот и теперь он не заметил, что бредет по снегу босыми ногами, совершенно бесчувственными к холоду, но не к дрожи земли, от дальних разрывов, тупо отдававшихся в груди...

«А любовь как сон...» — вновь аукнулась неумной мухой строка в ушах зачарованно и ворон в ответ с высоты далека, над дымоходом каркнул, и голуби встрепенулись, а за ними нервически закудахкали куры, утки закрякали и застучали крыльями гуси: «Га-га-га...» И он справно зашагал босыми ногами к овину:

— Сейчас-сейчас, мои хорошие, — говорил к ним с ласковой взаимностью, — будет вам и зернышко, будет и вода...

Господи, подумать только, откуда в этой безлюдной пустыне зернышко, если сам уже который месяц хлеба не то что белого, а и черного не едал, однако ж не хлебом единым жив человек...

— Чу! — дважды, из Заречья удар за ударом возвестили колоколом от сельской церкви Георгия Победоносца, что обедня у них благополучно завершилась и поп начинает править панихиду по тем, что лежат в своих домнах лицом к алтарю, всю ночь слушавшие безмездно Псалтырь старушки-монахини и пронзительный свист сверчка от железом обитой трубы.

«А любовь как сон...» — сверлило голову, тогда как колокол вновь дал: «Чу!» — два похоронных удара и он перекрестился за тех, кто обрел душе вечный покой, кого отправят на санках последней дорогой без лишних рыданий...

Заступившие с севера серые стальные облака поглотили недолгий свет солнца.

— Короток век, — закрывая калитку овина, огрызнулся на самого себя — а песня житья не дает...

— Га-га-га! — проводили его два веселых гуся.

Их веселье переменило дух Егора.

«А любовь как сон...» — в который раз завелась пластинка в его голове и облезлый, заспанный дворняга как-то уж очень бодро высунул нос из двери дома, смело загавкал на Заречье, откуда завьюжило и уже напирало снега на их хутор.

— Так и чему радуешься, глупый, — потрепал Егор собаку, — впрочем, Сочельник ведь, — и пошел внутрь дома.

Затопил дровами печь. Поставил в ковшиках варить для кутьи размоченную пшеницу и узвар из сухих яблок, груш, абрикосов и слив, заготовленных незабудкой с прошлого года. Трижды убегала вода на чугунку. Трижды обжегся, прежде чем довел узвар до кипения. Трижды принимался стелить праздничную скатерть на стол, но всякий раз останавливался строкой из песни: «А любовь как сон...»

 

* * *

Меж тем, время давно перевалило за полдень. Метель выла уже по-настоящему, кидала в окно снегом. Но на душе у Егора пребывала радость, неведомое торжество чего-то такого, чего и сам не понимал. Куда подевалось чувство одиночества, брошенности, войны, дрожания земли и грохота пушек. Заживлялось, разгоралось вместе с печкой сердце жизни. Он даже парадную тройку достал, брюки отутюжил... Сапоги начистил, но убрал в шкаф. Примерил битые серые валенки с галошами, загнул навыворот края. Походил по дому туда-сюда. Дворняга выглянула из-под припечка, дивилась странному поведению хозяина, игриво в такт походке поскулила.

— Дивны дела Твои, Господи, — сам себя не понимая, сказал Егор на Образ и перекрестился, задумался.

Правда, не так давно от себя услышал такие слова, да и креститься...

«А любовь как сон...» — снова сшибла с мыслей застрявшая в уме мелодия.

— Смэрть ворогам! — невесть откуда громом грянул чужой в доме голос в ту самую минуту, когда Егор, нагнувшись долу, снимал с ног валенки.

— Помоги, Господи, — нисколько не смутившись, не вставая с табуретки, сказал он трем бравым, экипированным служивым...

— Сказалы Богы, щоб и вы помоглы, — продолжая стоять у порога, ответил один из них, — а то так хочеться исты, що ниде и переспаты...

Егор поднялся. Служивые, хоть и вооружены до зубов, пусть и на слово быстрые, но худосочные и по зоркости взгляда — трусоваты — за оружие крепко держатся. Тот из них, что посмелее и горластей, продолжился:

— Здорово живэтэ.

— И вам не хворать, — сказал Егор. — Мою, вот, — тыча рукою в подприпечье, откуда торчал нос дворняги, — в такую погоду из дома не выгонишь...

— Не боись, — перебил единственно говорящий, — нэ довго осталось...

— Так и я перебоялся свое, и один на хуторе остался. А вы проходите, садитесь, — Егор указал на стулья и кресла.

— Нэ час ще сыдиты, дома жинка та диты, а твои дэ? Хто ще на хутори живэ?

Егор взгрустнул выдохом:

— Сорока-воровка на дубе, да белка на ели...

— Шутковать, брат з намы не трэба, — зло оборвал говорун. — Ще нэ вмэрла Украина.... Мы и про тэбэ всэ знаем. Живы пока соби на здоровье, а птыця твоя вже нэ литае. З намы поидэ пидтрымуваты рэволюцию... Хлопцям, сам розумиешь, розговляться трэба, — продекларировал цель прибытия и вышел за служивыми...

Внутри Егора мгновенно вскипела обида, он даже что-то было уже хотел..., как в его голове опять запелась песнь: «А любовь как сон...» — и это его остановило.

Служивые также бесшумно исчезли, как и появились. Следы их пребывания тотчас замела вьюга. Лишь калитка овина бесхозно качалась на ветру.

— Вот и допелись, — сказал Егор дворняге, — и остались с тобою вдвоем, тогда как еще утром были куры, и утки, и два веселых гуся. Не доглядели мы с тобой, не защитили наших певчих, сами не ели — им отдавали, а они... Улетели! Эх-х! Что проку плакать и тужить, — смахнул рукой разочарованье. — Потеряли бдительность, не сберегли для незабудки, а так хотелось...

Безмысленно присел на табуретку Егор, посидел. Снова натянул валенки. Снял. Он растерялся, искал за что зацепиться, как и куда направить свое отчаянье, и тут снова к нему прилетели слова: «А любовь как сон...»

«Да, — екнуло в сердце, — Сочельник, надо елку наряжать... До первой звезды наряжать...»

Егор вышел на террасу и вернулся с пышной, пахнущей морозной свежестью маленькой елью, уже встроенной в треногу, поставил ее на стол. Снял со шкафа перевязанную старую коробку с новогодними игрушками, где вместе с Дедом Морозом и Снегурочкой, в накрахмаленных белых шубах, жили бумажные пятнистые ослики, беленькие зайчата, сизари и краснопузые снегири, стеклянные серебряные сосульки, перламутровые ангелочки, шишки и орехи, золотые рыбки, волхвы с дарами на верблюдах, оранжевые китайские фонарики, свечи... И, конечно же, шары... Много шаров... Большие и маленькие, красные, синие, золотые...

«А любовь как сон...» — егозила, зудила строка и понуждала украшать елку.

Всю свою жизнь Егор сам наряжал елку. Это было особенное действо, ежегодное возвращение в детство. Он развешивал стихийно игрушки, обволакивал елку бусами, мишурой и гирляндами так, чтобы они не закрывали композицию движения игрушек. Водружал Вифлеемскую звезду над всем разноцветьем и лишь затем ставил Деда Мороза и Снегурочку под елку так, будто они гуляют в Рождественскую ночь по лесу.

Время бежало быстро. Егор напрочь забыл незваных гостей. Прибрался в тройку, разве что бабочку не напялил на ворот белой рубахи... Опять в валенки обулся. Пальто классическое из полушерстяного драпа надел, навернул вокруг шеи шерстяное красное в белую клетку кашне по погоде, чтобы можно было спрятать часть лица и нос от холода и ветра... Прямо франт городской, а не хуторянин, если бы не битые валенки...

 

* * *

— Дни коротки, ночи длинные, — сказал Егор, заглянув в окошко.

Вьюга стихла. Двор и овин замело снегом. Первая звезда едва-едва пробивалась сквозь синь вечера. Красота неземная, будто и не было пурги, будто и не жили его птицы в овине...

— Чу! — позвал колокол святого Георгия.

— Вот и пойду, — ответил Егор, — не солоно хлебавши, поисповедуюсь у отца Петра, поплачемся друг дружке в жилетку... — Прикрыл в печке тепловую вытяжку, потрепал мордашку дворняги: — Не скули! Вернусь, разговеемся...

Вышел из дома, утоп в снегах белых, а в голове слова песни: «А любовь как сон...» — и радость на сердце нечаянная.

Откуда берется? — неведомо.

По пояс в снегу бредет наобум. Темень густющая. Ни зги не видать. Только вдали, из Заречья доносится выразительное нечастое:

— Чу! — от святого Георгия и мороз по штанам пробирает свежестью.

Колокол глухо гудит, зовет в церковь прихожан, и нельзя сказать, что зовет сурово и властно. Напротив, даже в глухом ударе колокола слышится сладкая благостность. Народ тянется, где реденько из хуторов, где гуще из самого Заречья... Что-то такое разгорается, развидневается сначала в душе каждого, затем вблизи самого святого Георгия.

Егор брел через Донец так же, как когда-то бесстрашно брела в Заречное его мать и пела, чтобы отогнать от себя подальше волчьи горячие очи. Пела отчаянно, открыто, но по-женски сердечно. Пела русские и украинские песни. В церкви ее, отроковицу, школьницу, однажды спросил покойный настоятель:

— А что Верочка, ты не поешь Псальмы или хотя бы колядки?

— Пою, батюшка, в церкви и дома пою, а среди волков спиваю... — и потом заплакала, да и брякнула: — Вы бы, батюшка, с волками еще и не то б запели...

Егор все порывался спросить у мамы, когда она еще жива была, что же такое «не то б запели», но так и не успел. Лишь годы спустя узнал, на побывке. Махнули они с Софийкой, сестрой-покойницей, — один всего-то раз и было, — на Николу Зимнего в Заречье, в бесснежье. Силищи Егор слыл недюжинной, ничего и никого не боялся, а ледок под ними слабенький, еще не окреп, потрескивает. Сестра заволновалась, заохала. И это бы ничего, но в темноте загорелись волчьи очи. Пуще прежнего забоялась Софийка, затрепетала. Схватил Егор ее в охапку, прижал к сердцу и пошагал, что было духу, уверенной поступью прямо на волков. Сестрица и запела ни к селу, ни к городу:

Что ты вьешься надо мной?
Ты добычи не дождешься,
Черный ворон, я не твой!..

Да так красиво запела и пела от начала и до конца громко и правильно, нутром, словно не на льду Донца, а в самом Большом театре. Егор даже пожалковал, что раньше за ней не знавал такого таланта...

Вышли на берег. Волки отступили. Софийка смолкла. Он и говорит сестре:

— Что ж ты смолкла, пой.

— Нет, — говорит ему, — на берегу не могу. Я, как мама, только на воде пою.

Так, воспоминая сродников, Егор и догреб по снегу до Заречья.

 

* * *

Наплывая неторопко на гору по шуршащему снегу, взбирался в синем свете к святому Георгию. Слух сердца сладко щекотал малиновый звон дымящейся в звездной россыпи в серебряных покровах колокольни. Помимо воли, едва шевеля губами, Егор пел «Свете тихий...» Самую малость оставалось, чтобы перенестись уже на тропу вдоль церковной ограды, но он притормаживал ход, продлевая удовольствие слушать ласковую молитву самой природы, славящей Рождество Божественного младенца.

Рождество Твое, Христе Боже наш,
Возсия мирови Свет Разума...

Перекрестясь на входе на икону Георгия Победоносца, пронзающего копием змия, нарядные прихожане, укрепившись ангельскою силой, входили ко всенощной в церковь. Но вот в двери застряла ожидавшая прибавления молодая мать. Крошка-малыш тянул ее обратно, потому как не успел наглядеться на рождественскую звезду с лиловым отливом. Помог матери старенький настоятель, скоренько семенивший коротенькими шажками, пришаркивая на паперти:

— Пойдем-пойдем, — ручкой легонько похлопывая шубку малыша, — я тебе большую звезду покажу, — и мальчуган резвенько побежал, увлекая всех за собой.

Народ в притворе тянул руки к настоятелю, вопросы спрашивал... Он благословлял, отвечая:

— Нет-нет, — говорил, — кто не исповедался, ждите до «Отче наш», — пробивался сквозь строй внутрь храма.

Маленьким, бледненьким, беленьким, совсем неземным показался священник Егору.

— Маленький, да удаленький, — громко и весело сказался безадресно отец Петр. — Ты, брат, сантименты у нас в церкви не разводи, — наугад бурлаков в движении продолжал батюшка. — Да-да, Егор, не разводи. В храме надо держаться молитвы, не жалости... Ступай к аналою, там доскажу...

Сказал и пошаркал своим чередом к солее, цепляясь за рассыпанный по полу ельник. Огни в церкви еще в полную мощь не зажгли, но и так все сияли как херувимы и серафимы на небе под куполом. Вольноопределяющийся, как звал его батюшка, псаломщик Василий монотонно читал на клиросе великое повечерие. Однако, почуяв приближение настоятеля, голосом оживел, с выражением читал, как в драматическом театре, чего, собственно, и не любил отец Петр, нарочитую выспренность псаломщика. Народ по случаю праздника слушал Василия внимательно, крестился и вздыхал...

— Ты, Егор, не унывай, — сокрушаясь, прервал исповедника батюшка. — Послушай старика никчемного, — сочувственно гладил по голове. — Впереди зима, а за ней — лето. Будет тебе два веселых... Беленький и рыженький... Сиротки, — иносказательно, духом говорил ему, — прими с миром на хутор. Пусть твоя незабудка их обихаживает...

— Так нет же ее, — сорвался Егор...

— После службы все будет, — сказал отец Петр ему и покрыл голову епитрахилью.

Слова батюшки крепко зацепили Егора. Так крепко, что он еще сколько-то времени пребывал в неведеньи, где небо и земля, и лишь отдаленно слышал, как долго читает псаломщик. Собственно, в забытьи пребывал, пока вольноопределяющийся не вытянулся над полнотою храма во фрунт и уж очень торжествующе воззвал:

— С нами Бог! Разумейте языцы...

Далее за псаломщиком браво вступил хор:

— С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!

А с высоты купола эхо вторило:

— Яко с нами Бог!..

Отец Петр, уже облачившись белую ризу, спешно открыл Царские врата.

— Услышите до последних земли, яко с нами Бог, — единым духом гремел сводный зареченский хор из двенадцати прихожан. — Могущии покоряйтеся: яко с нами Бог...

Полилась Рождественская служба давно заведенным правилом. Полились белым светом огни паникадила, заиграли в малиновых лампадках огненные, желтые языки, выступили на свет образа святых праведников... Прихожане пели вместе с хором. Сердца вторили молитвы, а с глаз непрерывно слезы катились...

Во всю службу Егору некогда было даже о чем-то подумать. Уже и «Херувимскую» пропели, а он не надышится ладаном...

 

* * *

И вот завершилась служба, вдоволь, казалось, напелись. Отец Петр в третий раз вышел на солею с золотым крестом в руке после уже сказанного настоятельского слова, потому как прихожане не расходятся, благословил всех, и говорит:

— Правильно знаете, что с Рождественской службы никто у нас пустым не уходит. Хорошо вы молились и за то будут вам пироги с творогом на дорожку, — и хитровато с прищуром смотрит поверх голов в дверной проем притвора. — Вы, дорогие, раздвиньтесь, Христа ради, пропустите благодетелей.

Народ завертел головами, высматривая того, о ком говорит настоятель. Егор, напротив, стоит колуном с закрытыми глазами, в состоянии полудремы, никого не видит...

И опять же песнь старая в нем занялась: «А любовь как сон...»

Что? Откуда?

С притвора Снегурочка в белом платье, в белой газовой врачебной шапочке с красным крестом на лбу шагала торжественным маршем с корзиной в два обхвата, полной пирогов. За ней два ангелочка в синих пуховых пальтишках чинно семенят, у каждого небольшое лукошко с конфетами... Прихожане только рты разинули в изумлении, а Егор, может и правда приснул в фантазиях стоя, возьми и качнись, да одного ангелочка о другого, — маленькие ведь, легенькие, — пни, а они, огольцы, Снегурочку лукошком... Конфеты на пол. Взрослые и ребятишки, понятно, хоть и намоленные, скорее хватать... Хорошо еще Снегурочка на ногах устояла...

Хористы, надо отдать должное, для порядку запели:

Рождество Твое, Христе Боже наш,
Возсия мирови Свет Разума...

Прихожане, ничего, сообразили, вернулись на место, кроме Егора. Стоит как вкопанный, глазами лупает на Снегурочку...

— Ну что, — спрашивает его отец-настоятель, — Развиднелось?

— А любовь как сон... — глуповато сказал он батюшке.

— Нет, Егор, любовь она во сне и наяву. Вернулась с войны твоя незабудка, — говорит отец Петр, — вернулась наш доктор Марыся... С двумя крылами вернулась. Сиротки безродные: один белый, второй рыжий...

Марыся, «звездой оучахуся», держала впереди себя корзину. Отец Петр раздавал прихожанам пироги, чтобы «кланялись Солнцу правды»...

Все они в эту дивную Рождественскую ночь верили, что с высоты Востока возсияет мирови Свет Разума.