Великая провинция.Часть 2


ПЕЧАЛЬ И РАДОСТЬ СЕРДЦА МОЕГО

ЛОВЛЯ РЫБЫ И СЛУЧАИ ИЗ ЖИЗНИ В ПРЕДЕЛАХ СТАРОЙ НИЖЕГОРОДСКОЙ ЯРМАРКИ

*Продолжение

6

На Волгу ходили рыбачить, кажется, только в одно место – к Ручью. Так назывался нами сильный поток, вытекающий в реку из большого Мещерского озера.

В самом озере ловили рыбу довольно редко, ходить к нему нам было не с руки, потому большей частью рыбачили в круглой заводи, что образовалась недалеко от свалки, на месте которой теперь площадь перед футбольным стадионом, построенным к чемпионату мира. Заводь, как и само озеро, располагалась в низине. Чтобы пройти к Волге, приходилось её обходить.

Свалка оставалась по правую руку. Но перед ней находился заброшенным один чрезвычайно интересный объект.

Как он там оказался – просто невероятно! Даже и сейчас я этого предположить не могу. Формой он напоминал вытянутую капсулу. Это была камера для погружения под воду на значительную глубину или для каких-то особых испытаний чего-то опасного. Круглые иллюминаторы закрыты невероятной толщины литым стеклом, внутри по бокам прикреплены к округлым стенкам две сетчатые откидные кровати или лавки для сиденья. Открытая дверь для взгляда, привычного к бытовым дверям, представлялась невероятной толщины.

Мальчишкой я не раз залезал в эту камеру, когда шёл к Волге. Залезал ради любопытства, но довольно быстро выскакивал назад, к солнечному свету. Внутри ограниченного пространства оказывалось тесно даже для меня, сумрачно и отчего-то жутковато.

Когда свалку засыпали (на её месте появилось автохозяйство с гаражами и ремонтными мастерскими), то, вернее всего, под толщей песка и земли осталась погребённой и удивительная капсула неведомого предназначения. Уверен – она и по сию пору там, в глубине, под землёй скрывает свою тайну.

Недавно строители метро, ведя под землёй туннель к станции «Стрелка», наткнулись на эту свалку, куда свозили мусор в деревянных коробах на телегах возчики, правившие неторопливыми лошадями. Отходы собирали из выгребных ям тех самых кварталов, составленных из старых бараков. Обнаруженная свалка доставила метростроителям какие-то особые проблемы. Но о капсуле-батискафе ничего не сообщалось.

Значит, тайна продолжает оставаться нераскрытой.

Волгу от Мещерского озера отделяла не очень широкая полоса суши, по которой в порт проложена железнодорожная ветка. Если идти вдоль нее, то, проходя мимо рядов старинных длинных кирпичных складов-лабазов и соляной базы (огромного холма, насыпанного из соли прямо под открытым небом), попадаешь в место, называемое Сибирские пристани.

Там, вдалеке от прочих жилых домов, располагалось несколько двух или трёхэтажных бараков, в которых жили мои одноклассники.

Об этом месте ещё Максим Горький писал в своих заметках с Всероссийской промышленной и художественной выставки и Нижегородской ярмарки в 1896 году в «Нижегородском листке» № 145:

«На моих глазах за двенадцать лет ярмарка страшно увеличилась в объёме. До 1874 г., времени перехода ярмарочных зданий из казённых рук в частные, ярмарка почти вся заключалась в Бетанкуровском канале, Нижегородской улице и нескольких рядах, идущих от этой улицы к Сибирской пристани. С 74-го года, она начала строиться и с той поры неудержимо всё расползается вширь и загромождается новыми постройками. В начале 80-х годов берега обводного канала были пусты, потом крупные мануфактуристы стали ставить вдоль их железные бараки… ныне железные бараки уже заменены двухэтажными каменными складами…»

Летом в район волжских складов-лабазов Сибирских пристаней подходили баржи со свежими помидорами или арбузами. Последние нас, мальчишек, интересовали больше всего.

Разгружали баржи вручную в бортовые машины. Мы ждали, когда какой-то арбуз выскальзывал из рук грузчиков, трескался от спелости, и тогда по праву его забирали, съедали, обливаясь сладким соком, сочащимся из мякоти, белеющей сахарным пузырчатым налётом последней стадии спелости. Когда же потери у грузчиков долго не случалось, не вытерпев, мы на повороте прицеплялись к кузову машины, и пока та набирала скорость, успевали скинуть один-два арбуза.

Убегать нужно было быстро, потому что если бы шоферы кого-то догнали, то тому несдобровать. Впрочем, и среди шоферов попадались по характеру совершенно разные люди.

На Волге рыбалка полностью отличалась от окской.

Великая ширь реки, мощное течение, песчаный берег, на который то и дело накатывали волны от проходящих барж и пассажирских кораблей, рабочих катеров и буксиров, тянущих плоты из толстенных брёвен.

Если я уходил от Ручья, то любил рыбачить у мощных стен «Соляной биржи», что спускались вниз к воде с высокого берега. Здание оказалось за ненадобностью заброшенным. Пустынно и таинственно выглядели его помещения. Забраться внутрь не получалось, слишком высоки стены, оттого и казалось оно чем-то особенным.

Мог ли я тогда предположить, что из всего мною сейчас вспоминаемого только оно неведомыми путями и уцелеет от бывших Сибирских пристаней.

7

Одно из самых ярких запоминающихся событий детства – игра в прятки. Для этого двор, подъезды и подвалы четырёх наших пятиэтажных домов были в нашем распоряжении.

В сумерках большой гурьбой разных возрастов мы собирались вместе, делились на две команды, где, чаще всего, родные братья и сёстры оказывались по разные стороны, определяли жребием, кто первый прячется, а кто водит – и начиналось…

Августовские вечера угасающего лета, что и собирали нас вместе после пионерских лагерей и деревенского житья у бабушек и дедушек, отдавали прохладу туманной сыростью. Раньше обычного зажигались нечастые уличные фонари вдоль тротуаров, но центр двора всё больше погружался в темноту, лишь слегка размываемую электрическим светом, пробивающимся сквозь задёрнутые занавески на окнах квартир, отдавая красным, жёлтым или зелёным оттенками. За этими окнами нас ждали родители, но так не хотелось покидать место у деревянной горки, что осталась не разобранной с прошедшей зимы. Именно о её перила, столбы, кромку ската следовало застучаться, если удавалось обхитрить водивших, опередить их в беге и дважды стукнуть ладонью о потемневшие доски, приговаривая: тук-тук-тук!

Я не любил прятаться в подвалах, где всё пространство разгорожено досчатыми перегородками на поквартирные сараи, в которых сначала хранили дрова для больших металлических печей, которые нужно было топить, чтобы приготовить на них пищу, а когда в подъезды провели газ, использовались для хранения всякого малоценного хлама, картошки, запасов законсервированных огурцов, квашеной капусты, яблочного варенья…

Внизу пыльно и пахло кошками, но зато там можно было включить свет, найти самое укромное и незаметное место и, щёлкнув выключателем, затаиться в нём.

Не нравились мне и чердаки. Прежде всего потому, что те хозяйки, которые жили на четвёртом-пятом этажах, зачастую развешивали сушиться выстиранное бельё именно под крышей. Получалось близко и под присмотром. Потому не все люки на чердак оказывались открытыми, да и бдительные соседи могли поймать заигравшихся, надрать уши и нажаловаться родителям.

Но даже если беспрепятственно удавалось проникнуть под шиферную крышу, то вполне можно было угодить под поднявшийся вихрь от крыльев устроившихся на ночь голубей. Птицы залетали в открытые слуховые окна, рассаживались на подкосах, затяжках и до утра затихали, если их только кто-то не тревожил. Иначе их испуг превращался в хаос бьющихся сильных крыльев, которые больно ударяли тех, кто невольно под них попадал.

Чердаки пахли сухим голубиным помётом.

Я прятался в палисадниках. Во время моего детства наши дома были ими окружены. И чего только на той огороженной земле не росло, каких только деревьев, кустов, цветов не рассаживали около своих подъездов, под окнами квартир проживающие там люди (большей частью – недавние сельские жители).

Из цветов самыми распространёнными оказались золотые шары. И садовые ромашки, бархотки и всевозможных цветов и оттенков астры, тяжёлые распустившиеся бутоны георгинов и стройные, изумительно белые гладиолусы… Всё это буйство красок любовно рассаживалось на клумбах, пропалывалось и поливалось.

Подальше, у высокого штакетника, с тыльной стороны дома, живым ограждением буйствовали боярышник и сирень, вишня и акация. Далее, ближе к узкой асфальтовой дорожке, что была уложена вдоль стены дома, жались кусты смородины и шиповника. Это многообразие растительности в свой срок буйно и разнообразно цвело. Но во время игры в прятки цветение давно завершалось. Зелень листвы темнела, наливалась предосенней густотой. Через такую листву трудно было кого-либо разглядеть, а уж тем более специально затаившегося, прижавшегося к земле.

Водившие знали, что глухое место за старым высоким штакетником я любил использовать, как своё убежище, и потому смело туда шли. Но с узкой асфальтированной дорожки сходили редко, пытаясь разглядеть меня от дома, всматриваясь в освещённое ненадёжным оконным светом пространство (территория палисадника большущая – где тут наугад искать спрятавшегося), однако я был опытен и замирал, недвижимо сливаясь с цветами, кустами, прикрытый опустившимися ветками молодых рябинок, что не в состоянии ещё удерживать рождённые ими же кисти тяжёлых, не созревших зелёных ягод.

Редко меня замечали. И когда угроза разоблачения миновала, я осторожно выбирался из укрытия (Осторожность требовалась и потому – как бы не заметили обитатели тех квартир, чьи окна выходили в палисадник. От них мне точно бы не поздоровилось. И подкараулить могли, чтобы уши надрать, и родителям много чего приукрашивая, нажаловаться.), из-за угла оценивал обстановку, и если она позволяла, стремглав бежал к горке, чтобы первым, в отличии от преследователей, прокричать заветное: тук-тук!

Но это вечерами…

Днём же, пока девчонки, расчертив асфальт мелками на «классики» (прямоугольники, разделённые посредине продольной чертой, а в самом верху соединённые полукругом, именуемым почему-то «Рай») скакали, проталкивая вперёд жестяную баночку из-под леденцов, теперь заполненную для тяжести песком из дворовой песочницы (но прыгая на одной ноге, так её ударяли краем ступни, чтобы та не проскочила лишний прямоугольник, и чтобы баночка не оказалась на черте – иначе у скакавшей «сгорали» все достижения и игра переходила к другому), мы, мальчишки, играли в ножички.

Эта игра тоже требовала сноровки и сосредоточенности. На земле лезвием ножа (чаще всего дешёвого, складного) рисовался круг. Он делился ровно пополам. Жребием решалось, кому начинать игру, после чего первый номер брал нож за лезвие и с высоты роста бросал его так, чтобы он воткнулся острием в землю. Так кусок за куском от полукруга второго номера отрезались участки до тех пор, пока он не превращался в совсем уж узкую полоску или нож не втыкался в землю.

В узкую полоску, буквально в толщину лезвия, попасть было очень трудно. Чаще всего первый номер промахивался, и тогда второй начинал сначала возвращать участок своего полукруга на земле, потом уменьшать территорию соперника. При удаче, перед ним в итоге возникала та же проблема, что и перед первым номером. Чаще всего всё повторялось несколько раз, пока играющим это занятие не надоедало или кто-то не умудрялся так ловко бросить нож, что он «убивал» последнее крохотное пространство соперника.

Тогда можно было идти гонять «чижика».

Тут всё происходило в движении. Чертился на земле квадрат. В него устанавливался брусочек, заточенный с двух сторон некоторыми заострениями, а на четырёх плоских сторонах его вырезались римские цифры от одного до четырёх. Ведущий игру лаптой (обструганной дощечкой с вырезанной по умению ручкой) ударял по краю бруска (тот подскакивал) и одновременно второй раз ударял по нему же, чтобы тот отлетел от очерченной площадки как можно дальше. Водящий должен был взять отлетевший брусок, зажать его одной ногой, а на другой прискакать к квадрату и точно в него опустить брусок. Если не удавалось удержать чижика, он падал на землю, то играющий смотрел, какая цифра сверху значилась на дощечке, и столько раз вновь наносил свои удары по подскочившему над землёй бруску, тем самым всё дальше и дальше отгоняя водившего от заветного квадрата. Иногда это случалось так, что игра выходила за пределы нашего двора, двигалась в сторону Староярморочного собора…

Всё это было азартно, но безобидно.

Совсем иное дело, когда вдруг пробуждалась вражда между нашим двором и тем, что соседствовал с территорией школы 176. Тут уж никакие правила не соблюдались (да их и не было), в ход шли палки, кидали друг в друга камни, куча на кучу шли в кулачную драку, пока чья-то из сторон не сдавалась и не бежала в рассыпную на радость победителям. Чего делили между собой – сейчас не вспомнить, но дружбы между нами, которых разделял всего лишь Юбилейный бульвар в честь 50-летия Октября, никогда не было. Мы наших соседей знали только по школе, впрочем, как и они нас.

В наших играх по разным поводам присутствовала одна удивительная по сегодняшнему времени деталь – это серебряные рубли и полтинники от царской чеканки до советских времён 1924 года. Почему их так много оказалось в наших руках – я не знаю. Никакой ценности для большинства взрослых, по всей видимости, они не представляли. Как и боевые медали времён Великой Отечественной войны, особенно «За отвагу» и «За боевые заслуги» (вот орденов, чтобы они между нами по каким-то поводам передавались из рук в руки, совсем не помню) – эти светлые, несколько потемневшие тяжеловатые предметы были для нас «игрушками» намного менее ценными, чем искусно вырезанный из дерева пистолет или выкованный из напильника ножик с наборной из органического стекла, разноцветной отполированной ручкой.

Одно время у меня таких монет набралась целая коробка – штук тридцать. Приятно было эти тяжеловатые кругляши высыпать на стол, разглядывать, собирать в столбики или что-то из них строить: домики, башенки, крепости…

Не помню, куда всё это моё «богатство» делось. Вернее всего прибрал себе старший брат (и правильно сделал, если это только так, иначе я его или бы растерял, или раздал – среди нас, мальчишек, всё очень легко переходило из рук в руки). Буквально через десять-пятнадцать лет все эти никому ненужные серебряные кругляши вдруг стремительно начали набирать цену у антикваров (вместе с иконами, старыми книгами, особенно Богослужебными, бытовыми вещами прошлого века).

Ходили по нашим рукам кроме бумажных купюр разного достоинства императорских времён (да и керенок) ещё одни красивые цветные картинки довольно большого формата – облигации государственного (так называемого Сталинского) займа. При Н.С. Хрущёве советское государство отказалось от своих обязательств по нему и красивые бумажки, чем-то похожие на денежные знаки с нарисованными на них паровозами, стройками, плотинами и сокрушающими врага советскими войсками пошли гулять по мальчишеским рукам.

При Л.И. Брежневе старые свои долги государство начало погашать, облигации стали востребованными. Мой отец по крестьянской бережливости свои облигации мне в игру не отдавал и потому, хоть и много десятилетий спустя, получил по ним предназначенное. В отличие от очень и очень многих.

Почему я сейчас вдруг вспомнил обо всё этом – давно минувшим даже и для моей жизни? Да вот невольно подумалось, что только за один век народ наш столько раз был беззастенчиво ограблен – и в финансовом отношении, и в социальном (одни разнообразные пенсионные реформы чего стоят), но ничему этот опыт его не учит. А мы, ничего ещё не понимающая детвора, были всему происходящему невольными свидетелями.

В тот же период, когда играли серебряными медалями и монетами с изображением русских императоров или молотобойца, бьющего кувалдой по наковальне, оказалась в моём распоряжении массивная серебряная цепь для карманных часов. Её приятно было теребить в пальцах, «переливать» с ладони на ладонь. В те годы давно часы носили на запястье руки, и подобная цепь никому не была нужна. Но только теперь, ближе к концу собственной жизни, я понимаю: каким значимым символом прошедших в стране событий она была.

Как просто и стремительно в политических катаклизмах происходит переоценка, казалось бы, ещё совсем недавно незыблемых ценностей. И материальных – в первую очередь.

8

Когда я приобрёл дом в деревне у большого озера, рыболовная страсть во мне давным-давно угасла. Но раз рядом есть вода, то как о ней не вспомнить. И я соорудил из тонкого орешника удочку, накопал червей и отправился на берег.

В стране назревала новая, вторая по счёту в течение одного века, революция. Шёл съезд народных депутатов СССР. Его заседания транслировались на весь Советский Союз – и по телевидению, и по радио.

Я устроился на сером бетонном склоне плотины, у того места, где вода небольшой речушки, излишне наполняющая чашу озера, сбрасывалась в закрытый металлической ржавой решёткой колодец под дорогу, и стал не торопясь добывать некрупных белых карасиков для жарёхи. Клевало не то чтобы хорошо, а так, «вразвалочку», с большими перерывами. Только ведь и я никуда не торопился.

А над озером, через усилитель какого-то восхищённого всем происходящим доброхота, неслись обличения и обвинения, проклятия и требования наказания, упования на некие «человеческие ценности» и робкие призывы к благоразумия: опомниться, успокоиться, быть объективными в отношении нашей недавней истории. На что депутатское меньшинство, которое в эфире выглядело большинством (это голоса будущих разрушителей страны), взрывалось гневом.

И подавляющему большинству слушателей в стране это нравилось – обличать, негодовать, с неистовством топтать прошлое и настоящее с уверенностью, что после этого им заживётся намного «лучше и веселее». Случалось вступать с такими людьми в споры, и я всякий раз поражался их недалёкости, в исторических вопросах безграмотности, а значит, росло во мне убеждение, что катастрофы не избежать.

Хотя её масштабы разве можно было предвидеть.

Отчасти именно предвидя трудные времена, я и приобрёл дом в деревни. На своей земле было спокойнее, основательнее.

Однажды в этот год я даже испытал настоящую рыбацкую радость, когда в один дождливый день на своём месте (было у меня такое, в отдалении от дороги, ближе к опушке леса, на небольшом мыску, под двумя старыми раскидистыми берёзами) наловил целое ведро отменных, крупных белых карасей. Клевало просто замечательно. Рыба словно настолько проголодалась, что только и ждала, когда я заброшу в озеро свою удочку с пусть основательно обсосанным ею уже не свежим червяком.

Что совсем у меня не получалось в деревне, так это заниматься литературным трудом. Тут было огорчение, которое подспудно жило в душе, тяготило.

Одно время в озере совсем пропали караси – словно исчезли по мановению волшебной палочки: буквально за год-два. Но зато оккупировали его ротаны – рыба невероятно хищная, не очень крупная, тёмно-пятнистого серого, почти чёрного цвета, с огромной зубастой пастью, заглатывающей крючок полностью, вместе с наживкой, так что выдрать его оттуда представлялось большой сложностью.

Однако вскорости нашлись доброхоты, привезли и выпустили в озеро большое количество мальков карасей, и те прижились, отстояли свою территорию, подросли, размножились и рыбалка в наших местах возобновилась в прежнем виде.

Много кто за прошедшие десятилетия гостил и живал у меня в деревне. Были довольно случайные люди, были дорогие моему сердцу друзья.

Как-то ловили мы рыбу с берега с московским поэтом, критиком, знатоком отечественной литературы конца прошлого, начала нынешнего веков Борисом Ивановичем Лукиным. После вечером нажарила нам моя супруга пойманную рыбу, поставили мы самовар и долго, время ушло заполночь, разговаривали. Борис по этому случаю там же написал стихи:

Смотришь, время пришло – загудел самовар,
из трубы уголёк выметая.
Словно топчется по двору русский жираф,
и походка его – неземная.

Нам успеть на него надивиться бы всласть,
пока солнце до леса катится,
и запомнить, как дымкою грива вилась.
И безделье нам это простится…

Оттого, что подумалось именно так,
я сказать не хочу по-другому.
День вчерашний уводит с собой темнота,
и жираф проплывает вдогонку.


Тогда на замечание поэта, что, должно быть, хорошо тут живётся, я рассказал, как порой томится здесь душа неведомо от чего. Память об одном таком случае, словно есть в нём что-то особенное, вот уже многие годы тревожит воспоминанием сердце.

Придумали две мои дочурки, тогда ещё совсем маленькие, ловить мелкую рыбу особенным способом. Помог я им из проволоки соорудить что-то в виде зыбки: согнул прутья нетолстой проволоки, привязал к концам марлю и мы отправились на плотину.

Погода пасмурная, неприветливая. Изредка начинал сыпать мелкий, нудный дождь. Ветер гнал над нашими головами тяжёлые серые тучи, через которые не мог пробиться ни один луч солнца.

Лес за полем стоял чёрной стеной и казался нахохлившимся, нахмуренным, обиженным на непогоду. Нарушало гармонию шума ветра в ветках деревьев над нашими головами да непрерывного всплеска падающей с плотины вниз воды только дальнее кукование кукушки – как доказательство, что не только мы сиротливо мучаемся на берегу, но и она мокнет в неуютном, вымоченном дождём, лесу. А ещё протарахтит где-то невидимый нам с плотины трактор: то ли за лесом, то ли за соседней деревней – и не разберёшь. Слышимость на свежем воздухе хорошая, и то, что, кажется, совсем рядом, может происходить за многие сотни метров от тебя.

Я уже говорил, что времена в стране наступили недобрые. Дальнейшее её существование казалось неясным, униженным, разграбленным. Хотя в моей судьбе больших перемен пока не наступало, но я понимал – они меня не минуют, и что тогда будет с моей семьёй, какое будущее ожидает моих дочерей, вот этих малюток, что с таким азартом, под моим неусыпным наблюдением бросают своё приспособление для ловли мальков в бетонный желоб, по которому стекает вода в русло небольшой речушки, и невероятно радуются, когда в марлю попадает несколько уклеек? Вынутых рыбок опускают в пластмассовое ведёрко для игры в песочнице, куда я заранее зачерпнул воды, и вновь бросают проволоку с марлей с берега.

В этот миг сердце моё невероятно сжалось от неведомой тоски. Так стало тяжело, горько, словно вся жизнь бесцельно закончилась. Закончилась, потому что ничего в ней не осталось, кроме предательств, вроде бы бывших друзей, некоторых родных (и по крови, и по духу) людей. Горько позади, горько впереди…

Мы вернулись в дом. Дождь усилился. Жена, выполняя просьбу дочерей, «пожарила» им их улов.

А после обеда сели они рисовать на обрезках досок свои незамысловатые картинки. Я был рядом. Из остатков штапиков, которыми крепились стёкла окон в рамах, стал оформлять эти рисунки и вешать их на стены. Так с тех пор они и находятся на своих, раз и навсегда определённых местах.

Приближалась безжалостная осень 1993 года.

Теперь порой, когда живу в доме один (сейчас хорошо в нём пишется, читается, думается), я их снимаю со стены, и читаю на обороте подписи, неумело накарябанные рукой старшей дочери. И всё ко мне возвращается. В этот миг сердце моё словно захлёбывается от печали и любви, тоски и обречённости. Не понимаю – как мне удалось пережить то время.

Но вспомнились мне и радостное, что случалось со мною на этих берегах. Об этом я тоже рассказал Борису за чашкой чая, к которому для аромата были добавлены свежие листы мяты и чёрной смородины.

Как-то днём сидел я на берегу, с ленью поглядывал на безжизненный поплавок. Вода бликами послеполуденного солнца слепила глаза, и тогда я поднимал их к небу и смотрел в бесконечную лазуревую даль.

Я не заметил, как за моей спиной уселся мальчишка лет семи-восьми и начал вместе со мной наблюдать за поплавком.

– Что-то не клюёт, – подал он через какое-то время голос. Только тогда я его и заметил.

– Да, не хочет клевать. А ты чего без удочки? – пошутил я.

– Далеко нести. Да я и не собирался рыбачить. К бабушке иду в совхоз «Сормовский пролетарий».

– Ничего себе! Далеко ещё до бабушки.

– Нет, почти пришёл, чего тут осталось-то.

– Так откуда же ты?

Мальчишка назвал другой совхоз, который, по моим представлением был уж совсем далеко. Если по дорогам, то объезжать километров под пятьдесят.

– Как ты смог сюда попасть! – невольно воскликнул я.

– Через лес, по лесным дорогам.

– И не боишься, не заблудился, не устал?

– Нет, чего бояться. И ноги не казённые, свои. Устану, так сяду, отдохну.

Он ещё мне рассказывал про отца, про бабушку, что сам часто этой дорогой бегает в гости в «Сормовский пролетарий», а я только диву давался, да в душе своей восхищался.

Подошла супруга. Решила прогуляться до озера, заодно меня позвать обедать. Мальчишка ещё немного посидел, и весело пошёл по направлению к просеке, что через лес вела к совхозу.

– Кто это был? – спросила супруга, когда малец отошёл подальше в луга.

– Мой Колька, – только и ответил я.

Дело в том, что ещё в начале восьмидесятых годах прошлого века написал я небольшое повествование в несколько рассказов, где главным героем был мальчишка примерно таких же лет. В моём воображении маленький герой хорошо знал лес, не боялся его, ходил в него как к себе домой, открывал в нём многие тайны, неведомые нам, взрослым.

При обсуждении рукописи нет-нет да автору приходилось слышать сомнения: уж больно он у тебя маленький, чтобы так спокойно в лесу себя чувствовать. Нужно, чтобы был постарше.

И вот явился мне настоящий Колька: не выдуманный, живой мальчишка, который полностью подтвердил те давние мои предчувствия и фантазии. Случайно ли произошла наша встреча?..

В другой раз я ловил рыбу на своём мыску, вдалеке от деревни, у самого леса. Сумрак спускался на землю. Но клевало хорошо, и уходить от озера никак не хотелось. Уговаривал себя – всё, последний раз, подсеку-не подсеку, всё равно смотаю удочки и отправлюсь домой. Однако после очередной поклёвки не уходил, а вновь забрасывал удочку. Хотя и поплавок уже начинал теряться на воде, да и рыба всё реже и реже проявляла интереса к моей наживке.

И тут я услышал два мужских голоса, негромко разговаривающих между собой.

Первый жаловался второму:

– Она мне всё работай да работай. Иди картошку окучивай, иди забор поправь, иди огурцы полей… А мне так попеть хочется.

Второй, судя по молчанию, был озабочен и сосредоточен.

Вскоре голоса стихли. Тропинка эта вела через луга к просеке, и я подумал, что два мужичка, сбежав от жениных глаз, решили, пока не закрыли магазин, сбегать купить бутылку да порадовать себя лёгким, незаконным для семейного бюджета хмелем. Но оказалось всё не так…

Я только обматывал вокруг удилища леску, втыкал в него жало крючка, когда откуда-то со стороны послышалась негромкая, слов не разобрать, песня. Я поспешил подняться из-под берега наверх.

На опушке леса, слабо различимы в сумраке, на стволе поваленного дерева белели рубахами две мужские фигуры и негромко, проникновенно пели. И так хорошо, так сладко было моей душе от этой негромкой песни, что я замер на время, боясь спугнуть подступившее чувство.

Сумрак всё сгущался, наполнялся ночной прохладой и влажностью, поздняя птица пролетела над головой, громко шурша крыльями, а мне не хотелось трогаться с места.

Домой я шёл быстрым шагом, почти бежал. Так нетерпелось поделиться пережитым с родными людьми.

Но когда вошёл в ярко освещённые электрическим светом комнаты, так всё куда-то во мне пропало, растворилось, улетучилось, и я ничего стоящего из увиденного и услышанного не мог передать. Ну пели мужики, ну убежали от жён к лесу – эка невидаль.

И действительно – что за невидаль. А вспомню – и чуть слёзы на глаза не наворачиваются.

Вот этой новеллой я и поставлю точку в моём затянувшемся рассказе о прожитом и пережитом.

Уже давно я не хожу на рыбалку, но воспоминания о разных берегах рек и озёр живут во мне, в моей памяти.

О рыбалке…

О своей жизни.

9

Утром, выйдя из деревенского дома на свой участок первым, кого увидел, – был сосед. Заговорщически улыбаясь, он подошёл к разделявшему наши территории заборчику.

– Я сегодня восемнадцать штук взял. Все караси как на подбор – крупные. Один уж совсем большой попался. Подтянул к себе (ты знаешь, у меня на глубине место прикормлено, мостками удобными оборудовано), пальцами уже под жабры стал брать, а он как даст хвостом… Если бы я его за верхнюю губу зацепил, то удержал бы, а так упустил. Сорвался. Только что и смог погладить красавца по спине… Завтра как, утречком пойдёшь?

«Наловился я уже за письменным столом, хватит», – так попервоначалу я надумал ответить соседу. Но затем, после паузы, произнёс:

– Не знаю… Жизнь-то продолжается.

Высокое доброе солнце освещало и обогревало землю.

Вечером на электричке я уехал из деревни. Выйдя на платформу Московского вокзала, по тоннелю прошёл в город. Когда-то этого подземного перехода не было. Вместо него над железнодорожными путями возвышался металлический пешеходный мост, соединяющий Площадь Революции с Гордеевкой. Я и сейчас вышел на Гордеевский пятачок.

И вдруг вспомнил, как приходил сюда совсем маленьким с отцом. Редко мы вместе куда-то ходили. Но это был первый раз, оставшийся в моей памяти. Сколько же мне было тогда — лет пять-шесть? Всё здесь выглядело в те времена совсем иначе, чем теперь, и только старинное двухэтажное здание из красного кирпича так же стоит у трамвайной линии, как и прежде. Тогда на площади перед ним расположился круглый деревянный балаган, стены которого разрисованы картинками мчащихся на мотоциклах мотогонщиков — в шлемах, кожаных перчатках, в больших, плотно прилегающих к лицу очках. Так мне это сейчас видится. Или допридумывается?

Отец купил билеты в крохотной фанерной будочке у входа в балаган, и мы по крутой лестнице поднялись наверх. Внизу, как в большом деревянном колодце, стояло два мотоцикла. Отец сказал, что сейчас они будут ездить по стенам. Я пытался это представить, но у меня ничего не выходило. Однако через какое-то время в «колодце» открылась небольшая дверка, через неё к мотоциклам прошли два человека…

Грохот разом заработавших моторов забил уши, запахло выхлопными газами, и первый мотоцикл начал ездить внутри вдоль деревянных стен, постепенно увеличивая скорость, и вот… невероятно! Мотоциклист стал подниматься всё выше и выше по отвесно стоящим стенам, почти поднявшись до зрителей. На большой скорости он проносился мимо нас, обдавая гарью отработанного бензина, деревянные щиты прогибались и потрескивали от силы давивших на них шин, а мотоциклисты (их на стене было уже двое) продолжали носиться мимо нас, временами отпуская руками руль мотоциклов.

Зрелище захватило, поразило, потому что на моих глазах происходило то, чего не могло быть. Это впечатление, выходит, осталось со мной на всю жизнь. Ничего из того далёкого дня я больше не запомнил. Только отца, деревянный шатровый балаган и проносящиеся по вертикальным стенам мотоциклы. Но и этого оказалось так много, чтобы ощутить особое движение времени, столь быстро изменяющее всё вокруг.

Нет больше старой Гордеевки, походившей на деревню, а не на город, нет балагана, нет ярмарочных и многих других бараков, нет Сибирских пристаней и той Стрелки, что существовала своей жизнью в мои детские годы, нет озёр, нет отца… Да почти ничего из того прошлого не осталось…

Есть только я, стоящий в городских сумерках на небольшой площади, освещённой жёлтым, словно тяжело придавливающим к брусчатке всё видимое мною, светом фонарей, и моё, оставшееся не таким уж и большим, время жизни.