ПОСЛЕ РАЗЛУКИ
Веник похож на маленькую худенькую женщину в платье с широким подолом. Говорят же: подолом подметает. Вон какой сверкающий паркет в залах дворцов, в которых проводились балы. Танцевали и подолами глянец наводили.
Думаю так, вернувшись в Никольское и отыскивая веник. А до того был в Северной Африке. Иду по ней — здрасьте! Наш, никольский скворец прыгает по ней, пасется на солнышке.
— Ах ты, — говорю, — вот ты где ты. Ты тут не загостился? Ты почему к нам весну не несешь? Ты давай, лети в Россию, тащи туда солнышко, а то там без тебя ничего не зацветет.
— А сам-то ты чего здесь? — спрашивает скворчик. — За мной, что ли, прилетел? Ладно, возвращайся, скажи воробью, чтоб скворечник к моему прилету освободил.
И вот я прилетел. Не сам крыльями махал, а на самолете. И сразу в Никольское. А там, даже стыдно, до чего все запущено. Баня в ледяной сырости, сарай протекает, колодец перемерз. Займусь для начала баней. Еле-еле нашел немного сухих дров. А топор где, их поколоть? Под лавку от меня залез, работать не хочешь? Нет, работает. Такой ловкий, такой ухватистый. А где пила? Куда сбежала? Нашел за поленницей. Ну вот, украсилась золотинками ржавчины. Специально, что ли, в сырости лежала? Ничего, вот это бревнышко перетрем, прочистишься.
А печь-то как простужена, только что не кашляет. Затопил. Дым в трубу не хочет идти, меня хочет удушить. Глаза от него дерет. Ничего, поплакать полезно. Печка про меня думает: «Поплачь, поплачь, сколько я тут без тебя плакала».
Ну, вроде горит. Аж потрескивает. Дым вытянуло. Пар поднимается от плиты.
Теперь колодец. Конечно, шланг перемерз. Да не на конце, а в середине, где соединение шлангов разного диаметра. Кипячу воду в чайнике, лью кипяток в шланг. И внутрь, и сверху поливаю. Еще вскипятил, еще размораживаю. Вот побежала водичка. Накачиваю воды в бак на лавке и в бак на плите. Воздух в бане чувствительно греется.
Теперь пора домом заняться. Где ты веник, лучше сказать: метелка, где ты, вертихвостка? Именно женский у тебя характер. Забился куда-то и смеешься надо мной. Думаешь: «Пусть твоя хозяйка сама надевает русский сарафан, да и метет своим подолом». Нашел! Еще же и совок нужен. А этот совок, прошу прощения, такое нечто. Да, в «совковое» время такой дряни не делали. Были и дешевле, и лучше. А этот штамповка пластмассовая, да уже и с трещинами.
Пришел соседский кот Бусик. Старый, как и я. Налил ему молочка. То ли кот сытый, то ли молоко теперешнее совсем не молоко, не ест. Ну ладно, пойдем Ральфа навестим. Тоже старичок. Выполз из будки, мотает тяжелым хвостом. Я им рассказываю, что видел скворца. «Ты, Бусик, только посмей к скворечнику полезть! Только посмей! — Жмурится, мигает, изображает невинного, будто и не лазил к скворечнику. — Я тебе помигаю!»
На кормушке сидит воробей. Всем им рассказываю:
— Вы знаете, как скворцу долго и трудно лететь. Он же мог и в Африке жить остаться, гнездо свить. Нет, нас любит, к нам летит. А мы как встретим? Один лает, другой за скворчатами охотится. А ему как далеко добираться. Два моря, Украина, Белоруссия, посередине Днепра полетит, нигде не остановится, именно к нам стремится. Скворчиху тут найдет. И ты, воробей, перезимовал в скворечнике, и честь знай, хозяину место освобождай. Ты же у меня из бани паклю таскаешь. Пожалуйста, не жалко. Но со скворцом больше не дерись, правда на его стороне.
Топится баня. В доме чисто. Лампадка горит в красном углу, иконы освещает. Слава Богу, нечисть в дом не заползет. Зеленеет на окне герань. Смирно стоит у порога веник, рядом совок. Топор молодецки воткнулся в пень, готов к новым трудам. Блестит пила, отчищенная работой.
Будем дальше жить. Все вы у меня хорошие, вещи и птицы, и собака, и кот. Просто вы тоскуете без меня, вот, для начала, после разлуки, немного капризничаете. Это я виноват — уезжал. Но пока не получается не уезжать. А как бы хорошо, сидел бы в валенках на крыльце, да кормил бы всех вас.
Как-то наш скворчик? Над какими землями-морями летит? Мир под ним на земле и море или война? И долетит ли?
СУШЕНАЯ МАЛИНА
Ну никак, никак не могу уверить внуков в том, что у меня было очень, очень счастливое детство.
— Милые мои, — говорю я, — не было у нас телевидения, электричества не было, уж какие там айпеды, айфоны, мобильники, кино привозили раз в неделю, сидели в сумерках при керосиновой лампе, и все время были непрерывно заняты: дров напилить-наколоть, воды натаскать, хлев почистить, а дома уборка, готовка пищи. А с весны до осени огород, поле, сенокос, грибы, ягоды. О, наша милая, чистая река, наши леса и перелески. Все же было: и купание, и рыбалка, и костры, и всякие-всякие игры. И всегда успевали делать уроки, хорошо учиться, каждый вечер были какие-то кружки, изучали трактора, машины, учились разбирать и собирать винтовки и автоматы, стреляли, бегали по полосе препятствий. Всегда были соревнования в спорте, самодеятельности. В ней особенно. Репетировали и ставили пьесы, как правило, классику. Пусть отрывки, но Пушкина, Чехова, Гоголя. Обязательно все пели в хоре, разучивали танцы народов СССР и мира. Незабвенный молдавский танец жок, украинский гопак, белорусская бульба. Стенгазеты выпускали, и классные, и общешкольную. Ездили с концертами по деревням.
Очень дружные были мы, мальчишки и девчонки, ведь совместные труды и радости сближают. А особенно труд на пользу общества. Были всегда воскресники и субботники. Осенью всегда ездили на картошку. Это такая радость — месяц в деревне. Нас любили в колхозах. Никто через силу работать не заставлял. Питание было отличное: все свежее: молоко, мясо, овощи. Костры жгли, картошку пекли, пели у костра.
Боже мой, как все теперь оболгано и изгажено теми, для кого Россия — территория проживания, а не родина.
Но самое главное, что мне лично дала родина, семья и школа — это честность и совестливость. Еще в том была ко мне милость Божия, что и отец, и мама были из очень православных семей. И пусть у нас не было совместных молитв, в церковь не ходили (ее и не было, до ближайшей шестьдесят километров, да еще и переправа через реку Вятку), но дух милосердия, сострадания, прощения, бескорыстия был главным в семье.
А подвигнул меня на эти строчки подарочек от отца игумена Иоасафа — сушеная малина. Как и у нас в детстве это были такие тоненькие темнокрасные лепешечки. Взял их в руки, вдохнул родной запах целебной ягоды, ощутил аромат лесных полян, на которых собирали ягоду малину. Собирали, приносили домой. Сколько-то съедали, а остальное мама сушила. В русской протопленной печи. Рассыпала малину на капустных листах или на лопухах. Сушила и складывала в сундук на зиму. Это же такая радость и редкость для зимы — малина к чаю. А особенно при простуде. И вообще это было редчайшее лакомство. Интересно, что сушили именно малину. Бруснику мочили, землянику превращали в варенье, чернику засыпали (если был) сахаром, черемуху, калину, иргу, рябину просто развешивали в чулане или на чердаке кистями, клюква сохранялась сама на любом морозе в холщовых мешочках, в кадушках, в берестяных бурачках.
И вот теперь главное: классе в шестом я вернулся с улицы, набегался, намерзся, изголодался. Дома никого не было. И тут меня подловил враг нашего спасения: открой сундук, возьми малину, съешь, никто не узнает. Сундук у нас не закрывался. И я, будто заколдованный, открыл его, взял один лист капусты, на котором сушили малину, торопливо ее съел и закрыл сундук. Запил водой.
Ужас и стыд за содеянное настиг меня утром. Я не мог глаза поднять на маму, на братьев и сестер. Убежал пораньше в школу. Идти домой из школы было очень тяжело, еле шел. Мама подумала, что я заболел. А меня мучила совесть, и так сильно, что чуть ли не стон вырывался из груди. Еще на следующий день я решил признаться маме в воровстве. Мне помогло то, что опять никого не было. Я сам встал в угол и стоял. Мама вошла с улицы, посмотрела, вышла. Опять вернулась.
— Ты что в углу стоишь? Отец, что ли, поставил?
И тут из меня вместе со слезами вырвалось:
— Ма-а, я м-мали-ину взя-а-л.
А мама вдруг радостно засмеялась:
— Какой молодец! А ведь я знала, что ты взял. И малины убыло, и ты сам не свой. Но думаю, буду молчать, очень надеялась, что сам признаешься.
— Я буду в углу стоять, ладно? — попросил я.
— Так ты сам себя в угол поставил?
— Ну да.
— Какой молодец. Возьми вот ведерко, отнеси курицам, я картошки намяла, с отрубями перемешала, они любят.
Даже не накинув пальтишка, я помчался в хлев. Выскочил на крыльцо, и так мне легко вздохнулось, так отрадно было взглянуть на Божий мир. Тяжесть с души свалилась. Если бы я знал тогда, с чем сравнить это состояние, сказал бы: как после исповеди.
Всю жизнь живу и всю жизнь благодарю Бога за такую мою жизнь. Все, что было в ней хорошего, это от отца и мамы, от родины, а что было плохого, то в этом виноват только я сам.
РУССКИЙ СТИЛЬ
Слово писателя...
Как и всякий другой, русский стиль имеет историю вопроса. Сама русская история создавала основу его, христианство его одухотворило. Историков древности, вначале с любопытством, потом со страхом бросающих взор на славянские земли, изумляло отношение славян к смерти. Пушкин не случайно взял одним из эпиграфов слова Средневековья о нас: «Там, где дни облачны и кратки, родится племя, которому не больно умирать».
Это отношение к смерти, которое есть вообще главное в жизни человека и нации, и выделяет русский стиль из других. Наша, русская, жизнь не здесь, она в Руси небесной. Но это не значит, что русский стиль предполагает пренебрежение к жизни земной, нет. Земная жизнь есть пропуск в жизнь небесную. Чем выше качества души, тем выше она вознесется. Такие рассуждения, подкрепленные примерами, становятся убеждением русского художника и питают в его нелегкой дороге.
Он вообще вряд ли связан с каким-либо именем. Русский стиль — дело соборное. Другое дело — инославные. Ходжа Насреддин, Шехерезада, Хайям — вот Восток. Акутагава, Куросава — Япония, Конфуций, Лао Шэ — Китай, Фолкнер — одна Америка, Хемингуэй — другая, а третьей и не доищешься, Сервантес, Лопе де Вега, Лорка — Испания, Фейхтвангер — иудейство, Шолом-Алейхем — еврейство, Диккенс — католичество, Агата Кристи — Англия для всех и так далее. Где совпадает нация и ее основная религия, где — нет, но стиль присутствует всюду. Деление религий, растаскивание их на секты, течения фундаменталистов, новаторов, традиционалистов и лжепророков вредят стилю, понижают его авторитет. Стиль готовит мировоззрение политиков, но политики у нас без мировоззрения, только с жаждой власти, отсюда все беды.
Образ жизни опять же глубоко национален, отсюда борьба русского стиля за его закрепление и продление. Индейка с яблоками на Рождество — вот и Англия, спагетти, да пицца, да капучино — Италия, но Россия — не пельмени с медвежатиной, ее блюда многочисленны, русское обилие в еде предпочитало всегда гостей. Помещик Петр Петрович Петух у Гоголя искренне сетует, что гости, перед тем как заехать к нему, по дороге перекусили. Помню по себе послевоенную нищету и голод, помню нищих, которые стеснялись войти в избу, если в ней обедали. Но обедавшие помнили о нищих. А обилие свадеб, крестин, поминок — все желанны за столом. Мы держимся за быт от того, что в нем любовь к ближним и дальним.
Убивание, высмеивание космополитами вышивки гладью и крестиком, репродукции «Трех богатырей» в колхозной столовой — все это было убиванием русского быта и стиля. Вышивка — символ. Нет у девушки в руках иголки с ниткой — давай сигарету в пальцы. Соцреализм вроде бы и не отрицал национального, но оно было во многом картонной декорацией, ряженостью, привязкой к месту действия, а действие было одинаково везде: строительство неведомого светлого будущего. Стиль же предполагает следование за идеей, за периодами жизни, их ритмом и гармонией. Стиль в семидесятилетних испытаниях сохранялся в мечте о нем. Вырастая в сороковые, пятидесятые и так далее годы, мы ведь не только «Битву в пути», да Полевого, да Паустовского читали. Одна русская сказка, одна застольная русская песня перевешивала всю тяжесть соцреализма. Нерусская культура для России как кукуруза, сеявшаяся по приказу за Полярным кругом, — все равно вымерзнет, сама вымерзнет, даже времени на возмущение ею не надо тратить.
А еще повезло в тяге по русскому стилю, что в шестидесятые хлынуло на нас засилие иностранной литературы, неплохой, кстати. Но как ни хорош Фитцджеральд, а до Гончарова, например, ему как до звезд. То есть все мы перемолотили. Гамсуна оценили, Ремарком побаловались, а мало их для русского, который уже прочел «Как ныне сбирается вещий Олег», или «Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром», «По небу полуночи ангел летел»... Для русского, даже неверующего, но просто любящего Россию, нет сомнений, что Господь был в России. И как иначе после Тютчева: «Утомленный ношей крестной, всю тебя, земля родная, в рабском виде царь небесный исходил, благословляя».
Ведь если русский стиль был, а он был, существовал, то он и есть, он действует, он живет хотя бы в тоске по нему. Отсюда желание возврата к нему, отсюда обязанность русского художника его продолжать.
Проживать историю или жить в цивилизации? Но я никуда не денусь, я живу в цивилизации, но как писатель я живу историей. Я вхожу в общество потребителей, я просто обязан жить сегодняшней русской жизнью. Но надо видеть в бегущем времени проблески, пусть даже и гаснущие, вечности. Прогресс демократии вижу в одном — в прогрессе разврата, насилия, пошлости, в их агрессивности, в их лихорадочном румянце, в желании заразить всех.
Господа иностранцы никогда не поймут России, и не надо им ничего объяснять. Кое-что понимают те, кто понимают чувством, а всякие изыскания о России, об иконе и топоре — болтовня для сытых, справка для ЦРУ. Другое дело люди, полностью, по силе своей любви к России начинающие ей служить: Востоков и Даль, Бодуэн де Куртенэ... Здесь пунктик, когда ненавидящие Россию всегда вопят о частичках нерусской крови в Пушкине, Лермонтове и т. д. Дело разве в крови, дело же в любви к России, а значит, к Православию. Но вообще для иностранцев мы непостижимы. Прости, Господи, я не видел никого глупее и самоувереннее американцев. Вспомним к случаю и князя Волконского. В лекциях, читанных в Америке по русской истории и культуре, он замечает, что, заставь иностранца говорить о России, и он непременно сморозит глупость. В массовой культуре нет русского стиля, есть его знаки: «посидим, поокаем», рубаха навыпуск, присядка, калинка-малинка, казачок, но стиль — не этнография в костюме и рисунке танца — это образ мыслей.
Но снисходительно взглянет на наши доводы в защиту русской культуры демократ-неозападник: «Как ни кричите вы, русские, о своем самобытном пути развития, а вышло-то все по-нашему. Всякие ваши веча, да земства, да совестные суды — побоку! Приучили же вас к парламентам и спикерам, и никуда вы не делись. И префекты и плюсквамперфекты, и мэры и мэрии, и федеральность всякая уже хозяйничает в России. Ну, кинем вам кость, дадим Думу, так это все тоже наше, западное, иначе только названное. И выборы сделаем, какие хотим, так что можете не голосовать, командовать будем мы. И в экономике будете хлебать нашу кашу, будете всю западную заваль потреблять за большие деньги. И в образовании будем вас окорачивать, своих выучим, вашим — шиш. Деньги в красный угол поместим, молитесь. Все будем мерить на деньги. Культура только наша, то есть низкопробная, массовая, все сюжеты кино и театра о деньгах, насилии, роскоши, погоне за удовольствиями. Вся трагедия индейцев Северной Америки стала основой боевиков, вся история Европы — сюжетом для развлекательных фильмов, так же поступим и с русской историей. Ивана Грозного сделаем чудовищем, Петра героем-реформатором, Екатерину самкой, Павла недоумком, Ломоносова драчуном и пьяницей, Пушкина волокитой, остальных соответственно. Посмотрят дети и взрослые десятка два лет, так и будут представлять русскую историю — в наших картинках.
Это нам решать, что русским пить и есть, что любить, кого выбирать, что носить, за кого воевать, русские сами не способны ни к чему. Правда, мы ни разу со времен царя Гороха не дали русским быть в своей стране хозяевами, но нам лучше знать, кому верховодить в России...»
Так примерно говорят русским демократы нового толка. Западный путь развития во всем, куда ни глянь. «Мы победили, — кричат они, — значит, мы сильнее, значит, наша идея жизнеспособней».
Но так ли?