Трагична картина существования русской литературы в конце ХХ века, само понятие которой оказалось подвержено подмене. В начале ХХI века эта картина уже напоминает искореженное, кровавое поле боя, на котором в нарастании «новых качеств», в средоточии многих динамических тенденций, в смене идеологических и нравственных парадигм, в навязывании эстетических новаций, кажется, убиваются понятия и литературной традиции, и литературной эволюции вообще. Более всего на этом «поле боя» досталось прозе, которую легче других литературных жанров удается насильно подчинить системе массового сознания. Навязать лишь две основные функции — развлекательную и адаптационную — прозе легче, чем, например, поэзии, так как по законам жанра у прозы больше художественных возможностей для имитации мысли и чувства, для создания мифа. Хотя это явление не такое уж и современное. Век назад русские писатели, как, например, Горький и Толстой, осознавали эту, тогда еще неявную опасность, и предупреждали о ней, предчувствуя недобрые последствия. «Все мы — ужас какие сочинители. Вот и я тоже, иногда пишешь, и вдруг — станет жалко кого-нибудь, возьмешь и прибавишь ему черту получше, а у другого — убавишь, чтобы те, кто рядом с ним, не очень уж черны стали… Вот поэтому я и говорю, что художество — ложь, обман и произвол и вредно людям. Пишешь не о том, что есть настоящая жизнь, как она есть, а о том, что ты думаешь о жизни, ты сам»1.
Может быть, в прежние времена, когда писатели обладали обширными знаниями, когда понимали свою ответственность в противостоянии «голосам преисподней» и могли брать на себя эту трудную миссию, будучи приверженцами религиозно-христианского мировоззрения, было и не безынтересно знать, что именно они думают о жизни. Но во времена религиозно-нравственного упадка, во времена массового бескультурья, мнение так называемого «писателя», продающегося идеологии всеобщего упрощения, кажется не только не интересным, но вредным, заставляющим тревожиться о духовном здоровье всей нации. Однако, может быть, в этом и заключается феномен русской литературы, на вопрос «что же дальше?», есть положительный ответ. Он следует из возможности вычленить из загрязненного культурного пространства ту современную литературную мысль, которая существует на основе ментальных русских традиций и успешно осуществляет борьбу за существование, благодаря интеграции в контекст исконных, базовых русских духовно-культурных ценностей.
Примером такой интеграции и литературной борьбы является творчество петербургского прозаика Николая Михайловича Коняева. Масштабу личности этого известного во всей России писателя соответствуют его многочисленные литературные премии, награды, почетные должности и широкое признание. Творческая мощность его писательского труда измеряется в сотнях опубликованных произведений — рассказов, повестей, публицистических работ, документально-исторических романов, считается десятками томов его книг. Но какова историко-художественная ценность всего этого литературного достояния, какими критериями можно оценить значение этого писательского таланта?
Ценность художественного произведения определяется в первую очередь временем, будущей жизнью его в исторической перспективе. Но и сегодня очевидно, что это творчество останется в истории русской литературы, так как имеет, несомненно, и художественно-эстетическую, и духовно-нравственную достоверность и ценность. Именно методологическая достоверность, по моему мнению, является определяющим элементом писательского дара Николая Коняева. Он, как будто бы осмысливая сегодня тот разговор Горького с Толстым, зашедшими в творческий тупик, провозглашает новый литературный принцип, лежащий в основе дальнейшего литературно-художественного развития. В наше время писатель должен отказаться от дискредитированного массовой литературой принципа художественного самовыражения, мифотворчества. Он должен стремиться не к тому, чтобы рассказать все то, что думает о жизни, навязывая свои страстные переживания, свое субъективное мнение и нарочитые фальсификации. Писатель должен стремиться к тому, чтобы художественно отразить и более объективно передать, что «есть настоящая жизнь», через изображение «настоящих жизней» реально существовавших или существующих героев, исторических личностей, что неизмеримо более сложная задача. Николай Коняев, по сути, обновляет и углубляет понятие «героя нашего времени», который совершенно не обязательно должен в нем проживать, но должен нашим временем оцениваться, и в соответствии со своей антропологической, взаимосвязанной с миром ценностью может в него вовлекаться.
Понятно, что при такой постановке вопроса, возникает необходимость определения понятия самой этой «ценности», являющейся мерилом для любой, вне зависимости от времени существования, личности, претендующей на звание «героя нашего времени». Поиски в этом направлении предпринимались и самим основоположником легендарного образа — М. Ю. Лермонтовым, который в достаточно широких пределах и при многих допущениях рассматривал в своем герое способность противостоять социальному детерминизму и сохранять природно-нравственное начало. Николай Коняев для своих героев ужесточает граничные условия, сужает духовно-нравственную «полосу пропускания». Иначе и быть не может в наше время, когда произошли такие невосполнимые потери нравственности, когда человечество, кажется, вступает в последние времена. И все же сразу трудно определить основной признак, объединяющий всех героев петербургского прозаика. Среди них и протопоп Аввакум, и Витус Беринг, и Николай Рубцов, и вор Мишуня, и митрополит Иоанн, и малоизвестный сегодня профессор Ю. П. Новицкий и Валентин Пикуль, и мн. мн. др. Перечисление имен не поможет в поиске основного критерия, только вдумчивое прочтение всего литературного материала, своеобразный духовный расчет этой сложной литературной матрицы, позволит выявить, что та искомая точка отсчета, то мерило человеческой личности — есть жизненный подвиг, этой личностью совершенный.
В наше время, когда неумолимо увеличивается энтропия прежде незыблемых смыслов, понятие подвига, подвижничества, героизма тоже кажутся неоднозначными, даже в религиозно-нравственном представлении. Так, например архимандрит Амвросий (Юрасов) пишет: «Героем может быть и безбожник, и христианин. «Блажен, кто положит душу за други своя» (Ин.15,13), — сказал Христос. Подвижник — это не тот, кто совершает множество подвигов, а тот, кто постоянно в духовном движении, постоянно живет в доброте и молитве» («О вере и спасении», арх. Амвросий (Юрасов), Иваново, 1995). И все же, этимологически слово «подвиг» во всех случаях происходит от слова «движение».
Но, что есть движение, только ли перемещение в пространстве и преодоление его? Тогда теряется глубинное значение понятия «по-двиг». Очевидно, что здесь все сложнее, и что-то проясняется лишь в богословском представлении движения, объясняемом протоиереем Александром Геронимусом. Движение является существенной стороной любого творения, заложенной в него Творцом. Любое творение в богословском представлении, существующее в движении, имеет начало и конец, то есть может быть представлено неким направленным отрезком во времени и в пространстве, подобно вектору. Существенный вопрос о направлении этого вектора. По учению преп. Максима Исповедника движение творения определяется направлением к Богу, потому что изначально, на уровне воплощения, творение в Нем не пребывает. Таким образом, высший человеческий подвиг — это по-движение к Богу, путь к истинному бытию.
Кажется, какой путь к Богу совершает герой рассказа Н. М. Коняева «Дальний приход», светловолосый Мишуня, участвовавший в краже церковных икон? Какой подвиг в этой трагической истории интересует писателя? И есть ли здесь вообще подвиг? Неосознанно тонущий в смертных грехах русский паренек находит в себе силы вырваться из грядущего ада. А силы нужны неимоверные, чтобы невоцерковленному, ничего не знающему о православной вере молодому человеку самому прийти в храм, и покаяться в совершенной краже, и вернуть иконы, вызволив их из лап воровской компании, к которой сам принадлежал. И исповедаться милосердному отцу Игнатию. И причаститься Святых Тайн впервые в жизни. И Господь видит этот подвиг и простирает пареньку Свое очевидное благоволение, проявляемое в чудном явлении живого огонька в руке Спасителя на иконе «Сошествие во ад». «Облаченный в белые одежды Христос сходил в черноту ада, из бездны которой тянулись к Нему руки грешников. Вытянутая вперед рука Спасителя почти сливалась с лампадкой… и казалось, что живой лампадный огонек мерцает прямо в руке Иисуса». За не вполне осознанное отречение от ада, за Причастие к Жизни вечной молодой человек, у которого и имени-то полного не было, лишь уменьшительное — Мишуня, расплачивается своей жизнью. Зло не выпускает из своих сетей попавшихся в них. Подельники убивают раскаявшегося паренька. Хотя рассказ и заканчивается панихидой по убиенному, но чувства безысходности, отчаяния нет. Очевидно, что Господь принял в Свои чертоги раскаявшегося «разбойника», имя которого — Михаил — прозвучало полнозвучно лишь над гробом, лишь в движении по направлению к Богу.
Этот рассказ остается в памяти читателя не только своим драматическим сюжетом, но и благодаря эстетической, художественной красоте, потаенному мелодизму, какой-то необыкновенной воздушности, пронизанной холодным ветром, звенящим в храмовых колоколах. Такая щемящая легкость бывает в природе в предзимье ранним утром, обещающим просветленный день. День, действительно, выдался просветленным, отодвигающим объятия ночной тьмы. «Уже совсем стемнело. Мела, заметая дороги, метель… Но светло, светло на земле было». Ведь Михаилу воздался День вечный.
Человеку невоцерковленному, не смирявшему свою душу, будет не понятно, что ж в этой истории героического. И воцерковленному, легко подчиняющемуся Божией воле, подумается, чему ж тут радоваться, коль все должны так жить. Но писатель исследует пограничную, неустойчивую, самую сложную для свершения подвига ситуацию и показывает, что подвиг свершился. И мощность этого прорыва, этого по-двига велика. Если вспомнить из физики, что мощность пропорциональна работе и обратно пропорциональна времени, на нее затраченному, то можно представить энергетику этой жизненной дискреты. Время, затраченное на этот духовный рывок, очень мало, и в сравнении с Вечностью, и в соотношении с молодой жизнью оно практически стремиться к нулю, значит мощность прорыва, духовного движения стремится к бесконечности.
Такое научное измерение подвига, заключавшегося в победе над смертью, конечно же, условно и недостаточно для истинного его осмыслении. Нужно тонкое писательское мастерство, чтобы донести, художественно убедить читателя в необыкновенности происходящего на наших глазах неожиданного, кажется, немотивированного рывка-стремления к невидимому Свету. Необходимо, чтобы душа писателя тоже была верующая, духовно зрячая, различающая этот Свет во тьме греховного бытия. Иначе невозможно не только выявить направление подвига и творчески вычислить его мощность, но и отыскать саму твердь Существенного пути. Конечно же, только преданный Богу писатель может увидеть и так проникновенно рассказать о том, что видит воочию сам: «Здесь было холодно. Покрытые белой изморозью фрески на куполе и на стенах сверкали ледяными крупинками. И казалось, это не с купола, а откуда-то из-за звезд склоняются милосердные лики…»
Наверное, те же звезды и сияющие за ними в зарницах трансцендентности те же милосердные лики склонялись над жизненным путем другого русского человека — великого поэта Николая Рубцова, которому Николай Коняев посвятил большую книгу. Она вышла в серии «Жизнь замечательных людей» и, казалось, должна была стать добротным биографическим исследованием. Действительно, биография Н. Рубцова, в которой было много неизвестного, исследована автором по основным датам жизни и событиям достаточно полно, подчас даже излишне перегружена документальными подтверждениями и справками, изображением отвратительных личин оскорбителей и погубителей поэта. Но не только ради этого проделан огромный исследовательский труд. И не ради литературоведческого анализа творчества, к которому нельзя подходить со стандартными мерками во избежание нарушения причинно-следственных связей и разрушения поэтической гармонии, но который все же автор книги делает на высоком нравственном уровне, с особой деликатностью и проникновенной в творческий мир поэта любовью. Православного писателя, конечно, в первую очередь интересовал духовно-творческий феномен этой противоречивой личности, изломанный, затемненный и освещаемый лишь светом собственных глаз жизненный путь русского гения, которому от предков не досталось ни дома, ни любви, ни веры. Поэт словно вырвал у жизни свой краткий срок бытия на этой земле и выстрадал право говорить своей душой. Места ему здесь как будто и не было отведено, он оказался по меткому определению автора «неучтенным человеком». Не только потому, что остались лишь жалкие архивные крохи сведений о его жизни, не только потому, что почти всю жизнь у него не было прописки и постоянного места жительства. А потому что он везде был «не свой» человек, не совпадал со стандартными величинами. «Рубцов словно забывает, что нужно устраиваться, и уже не предпринимает ничего, окончательно свыкнувшись с мыслью, что только в своих стихах и может он существовать… не на квартирах вологодских и московских приятелей, а только в своей поэзии. Там и было его жилье, его горница…»
Писатель с болью показывает, что и это жилье поэту нужно было отвоевать у сил мрака, с которыми он неосознанно борется с раннего детства, когда «вся система официального и неофициального воспитания навязывала губительный для нравственности атеизм, пренебрежительно-снисходительный взгляд на традиции и уклад деревенской жизни». Всю жизнь поэта преследовали смахивающие на травлю обвинения и наветы. Предавали друзья. Мучили собственные пороки, из которых он буквально выкарабкивался неимоверным усилием воли. И даже любовь оказалась смертельным бесовским наваждением. Но любовь к Родине, к своей древней земле являлась всегда его защитой и спасением. Как показывает писатель, в том-то и заключается гениальность, что Николай Рубцов незамутненной душой отзывался «на звук Глагола, затерянного в деревнях, смутных и неясных словах. И стихают пораженные силой Божественного Глагола глухие стоны на темном кладбище, отступают бурьян и нежить, которым так привольно и на нашей окутанной мраком атеизма земле и в нас самих. И не в этом ли заключена магическая сила рубцовской поэзии, и не в этом ли и состоит его великий подвиг — подвиг человека, стоящего на краю поля», под своей Звездой, которая дает необходимый для прозрения свет.
На первый взгляд — тут кажущееся противоречие: если по-двиг сопряжен с движением, то, как он проявляется у человека неподвижного? Но и здесь писатель дает исчерпывающее объяснение: «Для поэзии Рубцова характерно особое восприятие времени… Прошлое, настоящее и будущее существуют в его стихах одновременно». В его поэзии движение осуществляется как бы вне времени, течение которого отмечает лишь «безбрежных звезд спокойное мерцанье». «Не в прошлом, не в настоящем, и не в будущем, — а в вечном, непреходящем времени» протекает жизненный путь поэта, живущего только в своей поэзии. Николай Коняев очень бережно, археологически исследует этот жизненный путь, не пытаясь навязать ни своих оценок, ни вкусовых ощущений. Лишь в деталях: «Татьяна Решетова вспоминает, что для Николая интереснее была дорога в лес, чем сама малина». Лишь в метафорах: «Снова тяжело и глубоко колыхнулось возле нее омутное сиротство Рубцова, и снова стало страшно молодой девушке». Лишь по сочности языка: «Как хорошо жили в прежние времена большими семьями, сообща огоревывая свалившуюся беду» — можно понять, что это все-таки художественное произведение. И только там, где требуется дать ответ о том, был ли Николай Рубцов православным человеком, Николай Коняев позволяет себе высказать свое мнение, основанное на объективных фактах. Писатель рассматривает очень сложный вопрос, встающий при несовместимых граничных условиях, когда «с одной стороны, вся система образов в поэзии Рубцова ориентирована на Православие и вне Православия не осуществима… Но, с другой — в воспоминаниях о поэте практически отсутствуют даже намеки на воцерковленность Николая Рубцова или хотя бы попытку воцерковиться, предпринятую им. Нет подтверждений, был ли поэт крещен». Применительно к судьбе и творчеству Рубцова категоричные ответы «да» или «нет» кажутся неприемлемыми, поэтому писатель отвечает не на вопросы, а исследует процесс, который видит в постижении Николаем Рубцовым православного мироощущения не через церковь, а через светоносный русский язык, через русскую классическую поэзию, пронизанную Невечерним Светом. Для этого писатель находит сильный обобщающий образ поэтического духа Николая Рубцова, существовавшего всю свою жизнь в стремлении восстановления храмового строения бытия. С детства поэт видел лишь развалины храмов, осколки не виданного им никогда прекрасного целостного совершенства Святой Руси. К нему, недостижимому, он стремится всю жизнь, улавливая невидимое сияние, дополняя его светом своего творчества, озаряющего мир по сей день. Такой целостный взгляд на мир, присущий Рубцову, в котором взаимосвязаны личность, земля и Космос, бесспорно, пронизан религиозной идеей.
Очевидно, что Николай Коняев доказательно защищая великого поэта, оставляет его творчество в плоскости православного миропонимания, подтверждая это еще и тем, что всю жизнь поэту, чей путь неоднозначен и ясен, «идти по этому Пути было трудно… И — увы — часто сворачивал Рубцов на уводящие вбок кривые тропинки, и только чудом — вот истинное Чудо! — удавалось ему вернуться назад». Много в книге примеров тому, что чудо было лейтмотивом и творчества, и жизни Николая Рубцова. Это и «неподвластная ему самому работа», которая и сделала детдомовца истинным поэтом. Это и чудо превращения, когда голос, который «становится неподвластным самому поэту, словно это уже не Рубцова голос, а голос самой земли», возвышал и ее, и самого поэта до небес. А разве не чудо, «когда прямо в руки слетает сказочная жар-птица поэзии»? К категории чуда Николай Коняев относит и стилевое разнообразие, поэтические огрехи, предполагая, что это «живая запись свершившегося с ним чуда, когда нелепой увиделась вокруг позиция «кривостояния» современного ему бытия. А разве не чудо то, что поэт до конца жизни не нуждался в черновиках, ни в текстах, «носил» их в голове. А предсказание времени собственной смерти? И, наверное, самое большое чудо, подтверждающее Божию помощь этому творчеству, это откуда-то взявшаяся память об Искупительном Господнем чуде, о котором поэт, скорее всего, не знал, но боль и радость от которого пронизывает лучшие стихи поэта, иные из которых сходны с молитвой.
Надо сказать, что «измеряя» чудом и творчество, и судьбу Николая Рубцова, которое само по своей природе антиномично, Николай Коняев удачно нашел литературно-философский прием отражения трагического антиномизма бытия поэта, бытия мучительного и противоречивого, таинственного и непостижимого, вырывающегося из тьмы к невидимому свету. Известно, что чудо не раскрывается разумом, хотя и является фактом опыта, например, Евангельского. Вообще, видимое противоречие понятия чуда в том, что оно и явлено, и скрыто, может проявлять себя в мире ненаблюдаемых явлений. Именно этот антиномизм заложен Николаем Коняевым в методологию исследования творчества и судьбы Николая Рубцова, которая основывается на двух понятиях — частично конгитивном, то есть естественной причинности, и, в большей степени, — мистическом, объясняющим все явления внеприродной, божественной причиной. Так, показывая неразрешимые противоречия в самой личности поэта, к которой автор книги явно относится с большой душевной симпатией, поэта, жившего в стремлении к миру целостному, поэта, перед глазами которого «был распахнут Божий мир», Николай Коняев по крупицам собирает и складывает, словно синтезирует, результативную духовную мощность этого поэта, который неотделим от творчества, и показывает, вопреки всему, ее Божественное устремление, заложенное изначально в тайне творчества, проявляющегося в высочайшем напряжении духовных и физических сил, в самоистощении, в жертвенности, невозможной без Божией помощи.
Писателю вообще интересны судьбы творческих, одаренных людей, которым «как все жить не дано», таких, как титаническая, противоречивая личность историка-романиста, Валентина Пикуля, самого счастливого человека на свете, воскликнувшего после первой своей книги в недоумении, почему люди не смотрят и не улыбаются ему: «Неужели они не знают, что эту книгу написал я? Я — самый счастливый человек на свете!» Это счастье творчества и совсем не счастливую судьбу всемирно известного писателя Николай Коняев исследует с присущим ему тщанием. Его интересует и творческий метод, и художественное разнообразие, и степень исторической правды, и система языка Пикуля. Множество интересных биографических фактов, развернутых цитат из воспоминаний близких и друзей писателя, выдержки из его книг перемежаются с высказываниями самого Валентина Савича, с которым Николай Коняев будто бы беседует лично, направляя беседу в нужном ему направлении, которое можно предугадать заранее, — в направлении веры. Ведь в своем творческом отшельничестве ею только и живет Валентин Пикуль, сумевший вырваться из удушливо-безнравственного современного ему бытия в мир, где у его героев существуют четкие этические жизненные нормы, где любовь к Отечеству — их родовая черта, где побудительная сила осознания причастности к судьбе Родины в трудный для нее час носит и по ныне причисленное к ругательным имя — патриотизм.
В своих исторических романах писатель и живет, и творит с верой в русского человека. Эта вера неотделима от великой, неискоренимой никакими политическими режимами любви к России, ко всему русскому, особенно к проявлениям героического русского характера. Этот характер или, вернее, русский дух, Пикуль — неосознанно, не имея религиозной грамотности, оставаясь и здесь самоучкой, все-таки исследует в критериях духовно-нравственных, вплотную подходящих к православному пониманию идеи служения. Николай Коняев не впрямую, не дидактически, указывая на очевидные ошибки писателя, показывает ценность его творчества именно в этом направлении. Очевидна вера Пикуля в то, что у Бога нет мертвых и в то, что смерть за други своя ведет к бессмертию, то есть к жизни вечной. Нет, Валентин Саввич не находит и не использует этих слов. Но все его положительные герои существуют «под куполом неба» и после свершения героических подвигов не гибнут, как это происходит с несущими смерть врагами России, исчезающими во мраке, во мгле, а растворяются в поднебесье.
Не зря бесновалась вокруг Пикуля, как и вокруг Рубцова «нечистая сила», чуяла божественный вектор этого творчества, которому всячески старалась помешать. И во многом это ей удавалось, ведь Пикуль, так же, как и Рубцов, не владел главным оружием, которым побеждаются темные силы. Он не полагался на великую силу креста и молитвы, творимой с помощью самого неприступного отечественного «бастиона» — Русской Православной Церкви, которая более всего бы помогла писателю в свершении его духовного подвига. Силу этого оружия Николай Коняев показывает в других своих произведениях, посвященных историческим духовным лицам.
Смело православный писатель берется за создание литературного образа легендарного священника — протопопа Аввакума, олицетворяющего страшные времена русского раскола. Берется потому, что не только как историческая личность интересен этот человек, оставивший трагическую летопись своей жизни, но потому, что писатель чувствует его, как героя и нашего времени, пример истинной веры его нужен сегодняшним апостасийным временам, много параллелей которым находится в этой исторической хронике. Создавая событийно густое, полнозвучное, красочное полотно смутного времени, используя все свое мастерство художника, Николай Коняев находит краски особенно яркие для изображения образа непоколебимого в своих убеждениях протопопа, вставшего на защиту Царства Святой Руси.
Нет, не с кулаками, не с грозным разоблачающим словом шел на врага, творившего неправду на Руси, непримиримый священник, а с убежденностью, что «Господь гордым противится, смиренным же дает благодать». Много благодати, наверное, получил этот православный мученик за то смирение, с которым принимал все свои жизненные невзгоды, заключавшиеся в ссылках, в пытках и в смерти мученической. А все страдания стерпел не только за свою «древнего благочестия» веру, не только за то, сколькими пальцами крестное знамение накладывать, а за то, чтобы дух не вытеснялся буквою закона, чтобы во имя латинянами навязанной новизны не изгонялся из сердца Христос, чтобы вера достигалась самой верой. Немногословным, больше молчащим даже на суде, обрекаемом его на мучения, представлен в книге бесстрашный священник, несущий в своем тленном человеческом естестве глубокую убежденность в том, что имеет священнический сан и власть совершать Таинства от Бога, что имеет на себе преемственную благодать, идущую через Апостолов от Самого Иисуса Христа. И подтверждается эта благодать и способностью пророчествовать, и творением милосердным священником разных чудес, например, исцелением страждущих, даже детей своего мучителя, перед которым протопоп и поклониться не погнушается, и прощения попросить. «Кое-как слез Аввакум с печи. Чистое болото на полу! Нога вязнет — столько воды натекло. Вытащил из корзины епитрахиль Аввакум, надел ее, насквозь мокрую на себя. Маслице в той же корзине добыл. Помолившись, помазал ребенка маслицем. Потом кадило возжег, кадить стал, злого беса в ребенка посаженного, изгонял. К вечеру, слава Богу, с помощью креста да молитвы вырвали невинного младенца из когтей беса. Ожил ребенок. Есть захотел — заплакал».
Вот главное оружие православного человека, не могущего, как храм быть без креста и молитвы. В них-то Господь вливает огромные небесные силы для сохранения тела и души. Невозможно повествование о жизни Церкви без благодатной молитвы. Поэтому писатель без сомнения приводит в своей книге-хронике тексты разных молитв, не только для просвещения, но и для приобщения читателя к живому языку русской веры. Носителем живой веры показан в книге протопоп Аввакум, во имя Родины, во имя Церкви Православной совершивший подвиг подтверждения своей верности Господу своим согласием сораспяться Его страданиям.
Но только ли через физические страдания можно совершить духовный подвиг? О непрерывном, длящемся всю жизнь, подвиге подвижничества митрополита Иоанна Николай Коняев создал необыкновенную книгу-жизнеописание выдающегося святителя, бывшего нашим современником. Трудно даже человеку православному, воцерковленному, каковым является автор этой книги, создавать художественно личность архиерея такой величины и значимости в истории России. Чувствуется и неиссякаемая любовь писателя к своему герою, и дистанционное почтение к архипастырю, образ которого Николай Коняев создает, если можно так сказать, во фресковой технике. С благоговением он ищет и находит светлые прозрачные краски литературного слова, позволяющие создавать легкое, многослойное, с заметной сияющей глубиной изображение жизненного подвига этого великого подвижника. Несмотря на то, что книга имеет хронологическую композицию, содержит много фактов биографии и нелинейной истории служения митрополита Иоанна, писателя более всего интересует феномен жизненного подвига этого скромного, смиренного, благодатного человека, который, наверное, и голоса-то своего в жизни не повышал, но успешно сокрушал смертельных врагов, к которым относил всех противников России и Церкви Православной.
Как такое могло происходить, если, судя по приведенным Николаем Коняевым высказываниям Владыки, любимым, чаще других повторяемым словом было слово — радость, соответствовавшее его мировоззрению и мироощущению. Может быть, это связано со сном, который приснился в молодости Ивану Снычеву, когда пред высоким крестом «светлый луч прошел через его голову, достигая самого сердца. На душе стало светло и радостно». Этим преображением, вероятно, было подготовлено сердце будущего Митрополита к обретению «полноты душевной чистоты», необходимой для всех тех незримых подвигов, которые он совершал всю свою пастырскую жизнь. По его молитвам наполнялись верующими церкви, происходили исцеления, посрамлялись враги, расцветали засохшие цветы, отступали его собственные немощи. Николай Коняев в цифрах отражает зримый его святительский подвиг, когда в период руководства им Петербургской епархией произошел заметный рост числа верующих и вообще устремлений к Православной вере и к Православной Церкви по сравнению с предыдущими временами. Без сомнения, выдающийся подвиг Владыки — это его духовное творчество. В нем митрополит Иоанн разработал целостную, исторически обоснованную идеологию русского национально-религиозного возрождения, которую Николай Коняев вкратце рассматривает и поясняет в своей книге, имеющей, однако, достаточно воинственное название: «Облеченный в оружие света».
Надо понимать, что слово облеченный — означает наделенный властью быть оружием света (или в виде света?). Но о каком свете идет речь? Понятно, что благословляющей рукой духовного лица благословляет всех Христос, что все Таинства, которые совершаются видимым образом, невидимо совершает Иисус Христос, Тот Свет, что во тьме светит. И духовному лицу даруется Господом благодать неизмеримая, как говорит архимандрит Амвросий (Юрасов): «Господь такую благодать дает, которой не имел ни один царь земной, хоть и праведной жизни. Такой власти не дано ни одному правителю земному, какую имеет священник»2. Вероятно, ключ к пониманию этого отчасти метафорического названия и сути всей книги следует искать в том, для чего наделяется пастырь такой властью. Понятно, для окормления своей паствы. Но слово — свет (с маленькой буквы) наводит на мысль о физическом, то есть отчасти научном понимании этого явления. В соответствии с достижениями физики мы знаем, что свет, как поток фотонов, условно представляет собой спектр волн (свет одновременно имеет природу частицы и волны), которые, даже будучи выпущенными одним источником, неупорядочены (не когерентны). Но если способствовать их когерентности сближением частот и фаз, то световой поток превращается в поток во много раз усиленной мощности. Условно, для большей зримости, можно предположить, что-то подобное происходит в Церкви, когда под водительством пастыря неупорядоченные волны людских душ постепенно становятся когерентными, и весь церковный собор уподобляется мощнейшему источнику любви, духовного света, способного победить тьму. Не многим пастырям даны такие духовные силы, но митрополиту Иоанну, по Божиему промыслу они были даны, так как выпало жить и служить ему в новые смутные времена, когда вновь было попущено зло, когда опять встал вопрос о самом существовании России.
Прошло более пятнадцать лет со дня кончины митрополита Иоанна, который прижизненным подвигом и посмертным заступничеством немало способствовал тому, чтобы Россия была независимой и православной Державой. И Россия жива, и набирает силы, и расцветает по-прежнему в своей исконной православной красоте. Много к тому потребовалось подвигов людских, зримых, и невидимых. Труд писателя, рассказывающего русским людям об этих духовных устремлениях, о жизненных подвигах во имя веры, о том, что значит быть русским, о том, что русский народ — народ Божий, и только тем силен и непобедим, — тоже несение креста. Через русскую культуру, через русскую литературу, в немеркнущем свете русского слова всегда проходила дорога к храму. Особое значение этот путь для многих наших соотечественников, далеких от религиозной жизни, имеет в наше время. Писатель, обладающий собственным религиозным опытом, вовлекающий читателя в духовное осмысление истории и современности, созидающий вместе с читателем свое «здание духа», из которого легче войти в православный храм, причастен к надвременному всеобщему подвигу, которым извечно хранится русская вера, Русская Православная Церковь и сама Россия.
1 М. Горький. Лев Толстой, собр. соч. М. 1951. С. 297.
2 Архимандрит Амвросий (Юрасов). О вере и спасении. Иваново. 1995. С.163.