Леонов


(1899-1994 гг.)
1.

Когда Михаил Петрович Лобанов в конце 80-х позвонил мне и сообщил, что со мною хочет увидеться Леонид Максимович Леонов, я ощутил себя вдруг заблудившимся во времени.

Сам Михаил Петрович с его рукой, пораненной на той далекой войне, о которой мое поколение только слышать могло, и с его особой, уже почти не встречающейся душевной мягкостью, сочетающейся то с виноватой, то с очень уж строгой и твердой неуступчивостью, тоже казался мне посланником давно минувшей эпохи. А об авторе «Русского леса» Леониде Леонове я привык знать лишь по его академическим томам на моих книжных полках, а также по фотографиям нэповских времен, на одной из которых он, франтоватый, стоит с таким же, как сам, молодым Есениным.

Это же немыслимо далёкий «серебряный век»!

То есть, я, конечно же, понимал что хрестоматийный писатель Леонов – пока еще жив, но уже я и не рассчитывал, что встречу его где-нибудь в Центральном доме литераторов или, допустим, на очередном писательском съезде. То есть, знал я о Леонове времен гражданской войны и самого первого писательского съезда гораздо больше, чем о Леонове последних десятилетий.

И потому, даже когда Леонов уже стал меня частенько приглашать к себе домой, наши с ним встречи были похожи на спиритические сеансы. Я, например, не без волнения спрашивал у него: «А что за человек был Бухарин?» или: «А мог ли «пролетарский» писатель Горький ощущать в себе какой-нибудь экзистенциальный конфликт с «пролетарским» государством?» или: «Какое впечатление на вас произвел Сталин, когда вы с ним стали видеться у него на Кунцевской даче?» – а Леонид Максимович, уцелив свои давно обесцветившиеся глаза в давно канувшую эпоху, начинал на мои вопросы обстоятельнейше отвечать. И голос его был глуховатым, мерным, словно сквозь решето времени давно просеянным.

Сам же он меня ни о чем особо не расспрашивал. И не сразу я смог сказать ему нечто вразумительное о его романе «Пирамида», над которым он трудился уже около четырех десятков лет, и рукопись которого я по его просьбе прочел. Это было все равно, что судить о Вселенной. Ну, очевидно ж, что она огромная… Ну, как-то там всё, одно вокруг другого, вертится… А когда я еще и посожалел о тех главах, которые Леонид Максимович вдруг из своего романа изъял, он с гневом, тоже сквозь сито его возраста давно просеянным, со мною не согласился: «А вот представьте себе человека, у которого одна рука длиннее другой, у которого печень не помещается в животе… Вот так и в романе каждый эпизод, каждая сюжетная линия должны занимать лишь то пространство, которое не нарушит его общего строя… И если одно слово должно читателя не задеть, то о некое другое он должен споткнуться… Слова, как тона и полутона на полотне живописца, должны находиться каждое на своем месте… Не то что у каждой строки, а даже и у каждой половины строки должна быть своя изобразительная функция…»

И я, привыкший сочинять наугад и лишь «по вдохновению», ощущал себя, может быть, тем насельником ветхозаветной пустыни, с которым в беседу вдруг вступил сам Господь, сам Творец всего сущего...

А он приглашал меня всё чаше и чаще.

Должно быть, я скрашивал его одинокую жизнь, сосредоточившуюся в последние десятилетия у письменного стола, на котором возвышались горы его романа (от бесконечно вклеиваемых правок иные страницы этого романа уже были с палец толщиной…)

К тому же, я был тих и нем, как то кресло, в котором, затаив дыхание, обычно сидел, так что Леониду Максимовичу можно было, наверно, в любой миг от меня отвлечься в какую-то свою потаенную, меня не касающуюся мысль.

А едва время приближалось к телевизионным новостям, он спешил включить телевизор. И с той жадностью, которая вызывала у меня лишь сострадание, затем вникал в канитель бурливших в стороне от его затворнической жизни событий.

Однажды он увидел на телеэкране депутата Верховного Совета Сергея Бабурина и завздыхал: «Очень и очень надеюсь я на этого мальчика… И голова, и собственный характер у него есть… Но таких обычно стараются затоптать…»

– Я могу его пригласить к вам, – предложил я. – Вы только назовите время.

Леонид Максимович и заволновался, и замешкался.

Мне даже показалось, что для него прикоснуться к реальной жизни было все равно, что протиснуться в телеэкран. И, сделав вид, что о Бабурине уже забыл, я попытался было перевести разговор на что-то другое.

– Если он сможет, то завтра на любой удобный для него час его пригласите… – предложил он, наконец.

– Хорошо, – пообещал я.

Вечером я с Бабуриным созвонился и он, как и я когда-то, не сразу поверил в возможность увидеть самого Леонова.

– А можно я с сыновьями приеду, чтобы осталось на всю жизнь в их памяти такое событие..? – попросил он.

Но после того, как я Леонову передал это пожелание Бабурина, он затем вдруг перезвонил мне и попросил встречу отменить на том основании, что журналисты непременно разведают о его тайной встрече с оппозиционным к власти политиком и это поставит под угрозу публикацию его романа…

– Я не могу рисковать судьбой романа! – твердо заявил он.

А объяснить ему, что до него уже никому дела нет, я не мог. Проще мне было не покушаться на все те его уверенности, внутри которых продолжала в деятельном состоянии находиться его душа…

И Бабурину мне затем проще было сказать, что Леонов почувствовал некое недомогание и потому встречу попросил перенести на дальнейшие дни…

– Да, я понимаю, возраст у него… – запереживал Бабурин.

И не успел я трубку положить, опять позвонил мне Леонов и голосом, от волнения уже прерывающимся, как задуваемое ветром пламя, попросил встречу не отменять…

Был в его судьбе в далекие годы эпизод, когда все недруги уже написали на него доносы и сами же, дабы не навлечь беду также и на себя, боялись с ним прилюдно здороваться. И надежда у него оставалась только на Горького и Серафимовича, которые затем пред самим Сталиным за него все-таки вступились…

Может быть, в нем самое далекое советское прошлое и постсоветское настоящее всё еще не могли жить независимо одно от другого…

2.

Так получилось, что и на нашу последнюю с ним встречу, которая состоялась уже в больнице, я тоже приехал совместно с Бабуриным.

Оказалось, что в том крыле городской больнички, где находилась палата с Леонидом Максимовичем, вовсю шел ремонт. Так что, пока мы с Сергеем Николаевичем шли по коридору, ацетоновый запах выел наши глаза до слез. А маляры, узнавая в моем попутчике очень уж популярного в те годы политика, работу приостанавливали и с удивлением на нас глядели.

Леонида Максимовича мы обнаружили понуро сидящим на пружинной кровати. На коленях у него лежал том «Пирамиды» – последнего его романа, только что отпечатанного в типографии. Не в силах различить своими почти ослепшими глазами хотя бы одну букву в книге, он ощупывал её похрустывающие страницы, а потоки свежего августовского воздуха, хлынувшего на нас сквозь затем распахнутое нами окно палаты, шевелили его легкие, как пух, волосы.

Сергей Николаевич сразу стал куда-то звонить, кому-то что-то срывающимся от ярости голосом по телефону втолковывать. А Леонид Максимович на ядовитый воздух не жаловался, был абсолютно спокоен. Тут же принялся подписывать нам свое сокровище.

В общем, он давно был уверен в том, что отойдет в мир иной сразу, как только его «Пирамида» будет издана. И, значит, теперь по его мысли ему осталось исполнить последнее: что-то кому-то написать на титульных страницах романа и пониже непослушной рукою вытанцевать свою авторскую подпись, и – поставить дату, и, из последних сил сощурив свои почти бесполезные глаза, прицелиться кончиком авторучки в то место, где должна быть после даты поставлена точка, и – эту точку поставить...

Я извертелся от нестерпимого сострадания к этой его работе – упрямой и сверхкропотливой, вовсе не похожей на простую церемонию дарения книги. Хотелось подсказать: «Да автограф бы вы черкнули, и всё…»

Наконец, сделав вид, что подпись на книге мною прочитана слету (дома лишь с лупой можно было разгадать написанное), я с осторожнейшей благодарностью пожал его холодный пергамент руки.

То ли Сергею Николаевичу удалось кому надо объяснить, что за старик тут вынужден дышать ацетоном, то ли его личных депутатских полномочий оказалось достаточно, но Леонид Максимович все-таки был переселен туда, где ремонт не производился.

И вот же – ни выход последнего леоновского романа «Пирамида», ни даже сама вскоре наступившая кончина великого писателя не стали для страны событиями, достойными внимания. В телевизионных новостях, в которых сам он старался не пропустить каждую мелочь, промелькнуло лишь скупенькое сообщение, мол, умер такой-то. Словно речь шла не о писателе, произведения которого – на уровне с Толстым и Достоевским – переведены на все языки мира.

3.

Роман «Пирамида» (сам Леонов определил его жанр как роман-наваждение) не оставили без внимания лишь наши наиболее высоколобые филологи. При всем том, что их мнения оказались даже и противоположными, для многих погружение в «Пирамиду» оказалось еще и поводом, чтобы уточнить собственные миропонимания.

Может быть, наиболее общее впечатление о «Пирамиде» и о результатах её прочтения удалось сформулировать доктору филологических наук, ведущему научному сотруднику ИРЛИ РАН (Пушкинский Дом) Алексею Любомудрову: «Восторженность, с которой книга зачислена в разряд повествований о «русском правдолюбце», равнодушие, которое проявлено столь многими в отношении ее духовно-религиозного ядра, легкость, с которой оно принимается за исконные национальные духовные ценности, — симптомы показательные.

Леонов оставил нам потрясающий образец того, каким может стать сознание человека и человечества накануне апокалиптических событий. Каков может быть новый вызов Богу на рубеже XXI столетия. И в этом смысле «Пирамида», несомненно, роман-предупреждение».

Но не имеют эти читатели леоновского романа выхода на телеэкран, а значит и то великое культурное потрясение, которое русский писатель Леонов около сорока лет уединенно готовил для всей России, состоялось лишь в скрытых от сторонних глаз катакомбах нашей русской ученой касты.

Леонид Максимович Леонов – последний великий писатель, досказавший нам недосказанное русским «золотым веком» и опытом века ХХ-го, умер на обочине жизни новой и к нему уже воистину равнодушной.

И затем для страны неслышно, подобно Леонову, один за другим уходили из жизни те наши крупнейшие писатели, которые смогли даже и советской литературе вернуть высокие смыслы русской цивилизации. Но читателю, попавшему во власть информационных фабрик, казалось, что вместе с последними русскими классиками истаивают и наши русские небеса. И в опустевшие наши зениты всплывало нечто, доселе в русской литературе невиданное. И, как ацетон нам с Бабуриным выедал глаза, пока мы шагали к Леонову, так и человеческие души до сих пор травит эта для гибридных войн выведенная разного рода соросами новая писательская порода.

4.

Около сорока лет трудиться и трудиться над романом, заменяя одни главы на другие, достигая, может быть, только для великого мастера доступного совершенства, – кому из современных писателей такое высочайшее уважение к своему ремеслу и к своему читателю может показаться уместным? Кто сегодня верит, что у человека могут быть те вечные смыслы, ради которых в жертву можно принести даже и свою жизнь?

То есть, на леоновский роман «Пирамида», вставший в ряд с «Войной и миром» Толстого и «Тихим Доном» Шолохова, наша русская цивилизация стала богаче, но лишь редкие ценители литературы об этом знают...

Что значит для нас этот воистину чудовищный факт?

1994 г.

Источник: николай-дорошенко.рф; Российский писатель