Мир вам, белые и красные 2

Главы из новой книги

БАГРАТИОНИ

Какие кренделя выписывает судьба-история! Всего семь лет спустя после возведения стелы «вечной дружбы грузин и русских», в 1990 году, будучи на дипломатической службе в Париже, я узнал от друзей из грузинского танцевального ансамбля, что все это вранье, будто Грузия выжила от полного истребления персами и турками под «сенью дружеских» русских штыков. А правда состоит в том, что процветавшую Грузию русские захватили вероломно, насильно превратили в колонию, что грузинский царь Ираклий II, подписавший в Георгиевске акт о присоединении к России, — предатель и мерзавец. Получалось, что Ираклий II — это некое подобие совокупных Горбачева-Ельцина-Яковлева и примкнувшего к ним Шеварднадзе, которые сдали СССР. Какой урок следует из истории с Георгиевским трактатом? Разумные и честные люди, несмотря на горячий нрав и взрывной темперамент, не должны поддаваться страстям в оценке исторических событий. Высокообразованное грузинское общество должно, обязано было добросовестно хранить память двух веков совместной жизни двух православных народов. В жизни последних десяти поколений грузин и русских всякое бывало — и доброе, и худое, но бесспорно преобладает доброе, светлое, творческое, победное.

Не смогли грузины примириться с тем, что абхазы и осетины тоже решили стать независимыми. Русские спокойно перенесли отделение даже кровных братьев — белорусов и украинцев. Нет, захотелось правителям Грузии строить свою малую империю, не считаясь с волей абхазов и осетин. Так захотелось, что прильнули к американскому сапогу, безвольно участвуют в выполнении американских геополитических планов. Кому на Западе нужны грузины? Видел я, как в 1990-е годы беженцев из Грузии приютили во Франции русские эмигрантские, далеко не богатые, монастыри. В городке Бюси, что в 200 км к югу от Парижа, десяток грузинских семей месяцами жили на иждивении православного женского монастыря.

Нам, русским, тоже следует задуматься, как у нас в учебниках по истории подавалась история грузин, армян, узбеков и т. д. Да, уважительно, но крайне скупо. А ведь армяне и грузины первые, до Константина Великого, приняли христианство, сделав его государственной религией. Без малого на семь веков раньше Киевской Руси.

Вспоминаю свои встречи и беседы с потомком грузинских царей Михаилом Багратиони. Он был российским эмигрантом в Париже. Как и я, он многие годы работал в ЮНЕСКО. Должность у него была скромная, хозяйственная — материальное обеспечение конференций. Его товарищ, тоже эмигрант из знаменитого рода графов Воронцовых, был фотографом ЮНЕСКО. Выживали наши аристократы как могли!

Михаил Багратиони, не скрывая, досадовал, когда советские дипломаты говорили ему: «Вы, Багратион, наверное, потомок генерала князя Багратиона, соратника Суворова и Кутузова?» Михаил отводил глаза, привычно замолкал. Дело в том, что герой войны 1812 года, павший на Бородинском поле, был из дальней, никогда не царствовавшей ветви Багратионов. Другая ветвь Багратионов, предки Михаила, веками правили могущественным грузинским царством. Петр Иванович Багратион был и рожден не в Грузии, а в России, в Кизляре. Подготовившись, я как-то сказал Михаилу Багратиони, что знаю, что он потомок царственной мухранской ветви династии Багратионов. Михаил расцвел, благодарно взглянул на меня, стал приглашать на кофе, при случае рассказывать о великолепии дворцов Багратионов, в том числе и в Петербурге. Он, как и многие эмигранты из окраин Российской империи, благодарно, с любовью вспоминал внезапно рухнувшую Российскую империю, величие и великолепие ее государей.

Эмигранты обычно во всем винили «англичанку, которая “гадила, гадит и всегда будет гадить”». Вспоминаю курьез, вернее, конфуз моего коллеги Саши Евгарова. В 60-х годах генеральный директор ЮНЕСКО, замечательный строитель этой организации француз Рене Майё (Réné Mayou) отправился с официальным визитом в Монголию. Багратиони и Саша сопровождали его — один, — говорил я в шутку Мише — представитель Империи, другой великой советской державы. Мудрый француз, деголевец, считал, что замирятся белые и красные, потому что православные. Конфуз случился с Сашей, когда они были в музее Улан-Батора: в честь дорогих гостей монголы завели граммофон, подаренный богдыхану Монголии Императором Александром III. Зазвучала музыка — гимн «Боже, Царя храни». Рене Майё хорошо знал русскую историю, защитил диссертацию о Русско-японской войне. Услышав гимн, француз почтительно вытянулся в струнку, Багратиони перекрестился и тоже построжал. Один Саша продолжал бродить, рассматривая экспонаты. Саша со смущением потом рассказывал, как генеральный директор с усмешкой и укоризной назвал его тогда «комсомолистом», а Багратиони по-французски добавил: да что с них взять, что-то вроде «иваны, не помнящие родства». Вот так урезанно обучали нас истории: все доброе имперское должно было быть напрочь забыто, навсегда замуровано!

 

ILSE-ЕЛИЗАВЕТА

Наш маленький уютный городок населяли семьи многих национальностей. Не так было в окружающем кольце станиц: там жили остатки недобитых казаков. В 25 км от Георгиевска своей полнокровной жизнью жили и колонии немцев Каррас, Николаевская и Константиновская, ныне Иноземцево, что под Пятигорском. В этой колонии прошла юность моей бабушки Ильзы, ставшей в Православии по замужеству Елизаветой. Ее семья прибыла в наши края из Пруссии, когда Ильзе было десять лет. Ее выдали замуж за казачьего офицера — моего деда Максима. Помню ее сухонькую, ярко-голубоглазую и в старости с без сединки роскошной косой. Она очень тосковала по родной семье. Дед очень ее любил и баловал. Братья часто возили ее то, помню, на тачанке, то на одноконной бедарке к себе, туда, где она выросла. Она часто брала меня, пятилетнего, с собой. Выделяла меня среди прочих внуков и внучек. Или потому, что, как говорили, я разительно был на нее похож, а скорее потому, что я единственный из внуков охотно общался с ней на ее родном языке.

Много лет спустя в Германии немцы спрашивали меня, откуда у меня такие старые, архаичные слова и выражения? Я объяснял. И почти всякий раз благожелательные немцы начинали меня с жаром убеждать, что по законам Bundesrepublik Deutschland я имею законные основания получить германское гражданство. Всякий раз, посмеиваясь, отвечал, что мне и мое российское гражданство любо. Меня всегда поражала какая-то несокрушимая убежденность европейцев, что чем дальше на Восток, тем больше отсталости, тем хуже жизнь. Этакое самообольщение. Я всегда считал, что ничто, нигде не заменит мне моей малой солнечной родины. Недаром в юридических науках различают гражданство по крови и гражданство по земле, на которой родился (Blut und Boden). Пришла война, и всю немецкую родню бабушки отправили куда-то далеко и навсегда на Восток, как и всех волжских и прочих немцев.

Спешно покидавшая дом родня бабушки просила ее забрать остающееся немалое имущество. Она и ее дочь, моя мама, решительно отказались. Было у них укоренившееся древнее поверье: имущество попавших в беду приносит несчастье. Некий отголосок иудиных 30 серебряников. Когда, повзрослев, я пытался убедить маму, что это предрассудок, что родня же дарила, она непреклонно, твердо говорила: сын, бойся легких нетрудовых денег, они несут беду! И всю жизнь, наблюдая беды и несчастные случаи многих людей, я связывал это с их нетрудовыми доходами. Это был элемент из лютеранской трудовой этики. Мудрость состоит в умеренности и смирении. В лютеранских странах воровство — редкое преступление. Шутят же англичане, говоря о немцах-налогоплательщиках, — «bloody honest German» (чертов честный немец). Зачем ты платишь?!

Возвращаясь в родные края, брожу иногда по улицам былой колонии Каррас, ныне Иноземцево, узнаю чужие архитектуру и планировки усадеб, но дом бабушки найти не могу. Говорят, что память на запахи — самая устойчивая. Вот и я в свои неполные шесть лет только то и запомнил, что запах копченостей — колбас и окороков в доме моих немецких родичей. Так и жила, как в осаде, наша семья: то нельзя было, особенно детям, напоминать, что мы природные казаки, а с началом войны, что у нас есть немецкая родня. Это стало табу. Впрочем, свидетельствую: никто ни бабушку, ни деда, ни тем более их детей, ни власти, ни соседи никогда не притесняли. Мирно жили с соседями, ладили на работе.

 

ЕСАУЛ

Однако мой даже постаревший дед остерегался, что станет широко известна его жизнь, его царское офицерство, его звание полкового есаула, его участие во всех войнах ХХ века. Брат его Георгий девять лет служил в терской полусотне конвоя Е. В. Императора в Санкт-Петербурге под командованием князя Трубецкого. Времена были суровые, семьи вокруг почти поголовно скрывали свое прошлое: кто казачье происхождение, кто участие в армии белых, кто былое родство или дружбу с репрессированными. Сталин под лозунгом «обострения классовой борьбы» шаг за шагом, год за годом, заменял ненадежных космополитических ленинских «пламенных революционеров» своей властной элитой, состоявшей в основном из талантливых выходцев из русского рабочего класса и крестьянства. Люди боялись расплодившихся доносчиков и соглядатаев, боялись оказаться среди тех щепок, которые летят «когда лес рубят».

Помню такие случаи. Война идет к концу, я, восьмилетний, с мамой на нашем базаре. В базарный день на него съезжались продать-купить и горцы, и станичники. Среди них много было тех, кто помнил казачье самоуправление, казачьи круги, казачью воинскую демократию. И вот один из них обращает внимание своих товарищей на мою маму и громко, обрадованно кричит:

«Станичные, глядите, это же атаманская дочка! Тебя, кажись, Катеринкой зовут?! Здравствуй милая!»

Мама жалко улыбалась, вся съежилась, смущенно оглянувшись, помахала «станичным» рукой и быстро увела меня. Дома сказала:

— Зачем об этом на весь свет кричать? Никакая я не дочка атамана, а его внучка, — и велела мне про атаманство да про казачество помалкивать. Признаюсь, я не последовал ее совету. А после ХХ съезда наступала оттепель. Но моя осторожная тетя по-старому рассказывала о том, почему был повешен в 1919 году ее муж Павел Михайленко — лучший портной города. Повесили-то его в действительности красные за то, что «белякам шил воинские мундиры». Тетя, если к ней приставали с расспросами, лукавила «белые его повесили, белые». В 25 лет она с детьми стала вдовой.

Сразу после революции дед Максим успел купить дом у чеха-священника Совокупа, настоятеля деревянной Никольской казачьей церкви — ровесницы самого города. Она и ныне считается соборной и охраняется государством. Дом наш находится в 400 метрах от этого храма. Дом большой, семикомнатный, тогда с большим, в две десятины участком земли. Вся большая семья пережила в нем Гражданскую войну, коллективизацию и индустриализацию, голод 1930–1933 годов, когда умерли от голода мой дед по отцу Никон и бабка Елизавета, урожденная Орсина. В 30-х годах дом наш стал «жактовским» и нашу семью несколько раз «уплотняли». Огромный сад раздали под строительство саманных хат. На этом участке теперь с десяток хат. Наш сад стал целым городским кварталом.

Теперь я понимаю, почему дед Максим в канун 1934 года удалился навсегда подальше в горы, вел уединенный образ жизни пасечника и охотника. Уже после смерти своей жены Ильзы он, совсем старенький, спускался с гор зимовать к дочери — к моей маме Катерине Максимовне. Сыновья его кто погиб, кто разъехался по чужим краям. В долгие зимние вечера при свете керосиновой лампы, а то и в потемках, восьмидесятилетний старик и двенадцатилетний внук усаживались около пылающей печки. Он спрашивал меня, что учу в школе, особенно по истории. Узнав, он как бы невзначай, говорил: странно, а меня учили не так, цари вовсе не все плохие были. Потом доставал откуда-то из чулана старый учебник истории Иловайского, по которому учились его дети. Советовал и его почитать, сопоставить. Никогда, впрочем, не настаивал, не вступал со мной в спор. «Ну ладно, — говорил он, улыбаясь, теперь вам лучше знать». Героями его рассказов были Петр Великий, князь Потемкин, граф Румянцев, атаман Платов. Но путеводной звездой все-таки оставался Стенька Разин, символ вольницы. Некоторые из дедовых исторических анекдотов помню по сей день. Особенно смешные истории из жизни князя Потемкина, гения русской истории. Несмотря на преклонные годы, дед до последних дней сохранял трезвый ум и твердый нрав. Он опекал, как мог, невесток-вдов своих сыновей. Они уважали, но и боялись Усатого. Иногда между ними, бойкими молодками, возникали шумные ссоры. Но как только появлялся дед, они смолкали. Красавица озорная Настя спешно предупреждала:

«Девки, хватит, сейчас достанется: дед сердится, у деда усы задергались!»

Его слово в семье было законом. Меня он научил простой бытовой мудрости: в самом доме хозяйка — жена. Она все решает. Дела вне дома решает муж. «Никогда не лезь в бабьи пыдри!» Что такое «пыдри» до сих пор не знаю. У женщин, говорил дед, тоже должно быть что-то, где они главные, ответственные.

Оглядываясь на те годы, я все более убеждаюсь, что тогда и женщины были куда более женственные, и мужчины — более мужественными. Правда, вокруг мало мужчин в те годы в живых осталось. Царила почти поголовная безотцовщина. Она была нормой, и никто из нас, у кого погибли отцы, не считал себя сиротой. Зато какие чудесные женщины всех возрастов окружали нас! Их нельзя было не уважать, и отношение у нас, мальчишек, было к ним самое что ни на есть трогательное, уважительное за их неустанные заботы и труды, за их жертвенность, за их строгость, за их прибранность, опрятность в любом возрасте! Самые отчаянные сорванцы и охальники просто не допускали никакой похабщины, оскорблений женского достоинства. Тут же получили бы по зубам!

Как сейчас вижу картину: раннее солнечное утро, мама шлет меня на базар, бегу, а на углу стоят две молодые соседки. Что-то горячо обсуждают. У этих молодиц на плечах коромысла с двумя цыбарками воды (по 12–15 литров в каждой). Бегу на базар — они стоят, возвращаюсь минут через 20–30 — они все стоят. Стоят, не опуская с плеч ведер на землю! Все что-то горячо обсуждают. Стройные, гибкие, сильные. Чем-то напоминали мне степных кобылиц. Такая крепкая, смышленая порода. Сколько таких красавиц и в наших краях так никогда не дождались своих женихов!

 

ВНУЧКА АТАМАНА

Мама у нас была строгая, четкая, немногословная, очень сдержанная. Всю жизнь она придерживалась таких простых правил: как сделал дело, гуляй смело; праздность — мать всех пороков; делу время — потехе час. Какая могла быть потеха-веселье в войну? А вот дел в нашем хозяйстве было невпроворот: и корова, и свиньи, и индюки, и куры, и овцы. А на берегу нашей горной речки еще и огород, а подальше в степи соток 15 кукурузы и соток 20 бахчи. Местные власти так помогали служащим выжить на скромную зарплату. И работящие люди выживали. Мама управлялась и с этим хозяйством. По тем временам она была в городе интеллигентка — окончила моздокскую гимназию, знала языки, много читала, мои математические задачки щелкала, посмеиваясь, как орешки. Работала в райисполкоме шесть дней в неделю, а в период сбора урожая и по воскресеньям. Она была живым напоминанием, что среди казачества, особенно в семьях старшин, за полвека до революции появилась заметная прослойка интеллигенции. В станицах проживало немало не просто грамотных, но высокообразованных людей. Отправляли учиться не только сыновей, но и дочерей. Понимали роль образованных матерей.

В этой связи вспоминаю, как в начале 70-х годов я по линии ЮНЕСКО прибыл в Объединенные Арабские Эмираты с лекциями, в которых призывал арабов давать и женщинам образование. Приняли меня хорошо, внимательно слушали, часто цокали языками. Одобрительно кивали. А вечером молодые и весьма знатные шейхи пригласили меня на ужин. Когда старшие ушли, молодые арабы, говорившие, кстати, на английском с оксфордским лоском, оглядываясь, прикрыв двери, стали угощать меня отменным виски. А в конце пирушки один из них огорошил меня, сказав как нечто не подлежащее никакому обсуждению или сомнению:

«Хороший ты парень, умный, много знаешь! Но зачем такую несусветную глупость несешь? Обучать грамоте женщин??? Чепуха какая-то!» Окинув взором дюжину смуглых горбоносых белозубых соплеменников, он пропел айят из Корана, в котором Пророк говорил мужчинам, что женщины — это ваше поле, пашите его! И они пашут по городам и весям всей Европы. В русском переводе этот айят звучит так: «Ваши жены — ваше поле, ходите на поле ваше, когда того хотите...» Коран... в переводе М. Казимирского. В переводе ИВ РАН д-р истор. наук Шарипова У. З. и канд. истор. наук Шариповой Р. М. он читается так: «Ваши жены — нива для вас. Посещайте, когда пожелаете, вашу ниву...» (Сура 2, 223). Мой собеседник по-английски говорил не о женах, а женщинах, и не посещать, а пахать поле.

Вернусь к прерванному рассказу о взаимопомощи. Интеллигентная женщина, мама, грамотей на всю округу, никому не отказывала в помощи: той письмо, той жалобу, той заявление написать. На все ее хватало: и пару возов сена для скотины заранее завезти, и корму птице заготовить, и керосином, да углем и дровами на зиму запастись. А ночью еще сесть за швейную машинку и из довоенных отрезов, которые получал отец-офицер, сшить дочери пальтишко, а мне штаны (по моей настойчивой просьбе — с очень глубокими карманами) и рубашонку. Тогда всего этого в магазинах было не найти. Помогали ей в этих заботах отцовы друзья. Придет, бывало, с работы, веселая. Спрашиваю, что тебя обрадовало? Говорит:

— Встретила Ивана Григорьевича, он без ноги, да они с твоим отцом лучшие биллиардисты в городе были. Он обещал тонну угля да воз дров подбросить.

Другой раз: папин друг Роман обещал коней дать, чтоб сена привезти. Мама сетовала, почему нам не разрешают иметь лошадей.

Все, конечно, знали, что она по матери немка, а шла жесточайшая война с немцами. Никто никогда ее этим не укорил. Она была своя, люди были внешне грубоватые, но в душе учтивые, отзывчивые, благодарные. Мама охотно, чем могла, помогала людям, а люди нам. До сих пор храню фронтовые письма отца. Он погиб 26 апреля 1945 года. В одном из писем, видимо, из госпиталя, он писал маме: «Ты, Катерина, из тех женщин, которые и без мужа сумеют поставить детей на ноги. Так что я за семью спокоен. Беспокоюсь только о твоем слабом здоровье». Да, она надорвалась, умерла в 59 лет от сердца.

 

КЛАДБИЩЕ ОТЦОВ

Отца я видел в последний раз 22 июня 1941 года. Мне было пять с половиной лет, и был я явно позднего развития. И потому помню отца какими-то отрывками, смутно, знаю больше по фотографиям. Много подробностей о юности моего отца Федора Никоновича рассказали старые учителя, у которых в реальном училище учился и мой отец. Отец родился в нашем Георгиевске, здесь же жили его старшие сестры и много моих двоюродных братьев и сестер, которых я звал дядями и тетями. Все они лет на 25–20 были старше и меня, и моей старшей сестры. Женщины в роду Ключниковых поразительно были похожи друг на друга: синеглазые блондинки, северный тип, занесенный на юг.

Уже будучи студентом, приезжая домой, я обходил всех своих родственников в городе и в станицах — сестер и еще более многочисленных племянников и племянниц. И, не скрывая, любовался ими. Крали, как у нас говорят, здоровые, красивые, жизнерадостные! Как-то, оглядывая их, пропел: «По плечам твоим спелым колосом вьются волосы... А в глазах твоих неба синь». Остроумная сестра Эвелина в ответ со смехом пропела: «Ты нам на эту “неба синь” добрых женихов подкинь». Племянницы засмеялись, засмущались. Женщины наши так были похожи друг на друга, что учителя в школе сестру мою Миру, постоянно ошибаясь, называли Клавочкой, которую они учили лет 15 тому назад.

Пришли Ключниковы с Дона, с его притоков. 90-летние мои тетки рассказывали семейное предание: будто царь Петр велел переселить из Новгорода Великого на Дон и реку Воронеж сто семей плотников-корабелов, чтобы строили струги. Исторические работы об Азовском походе Петра подтверждают это семейное предание. Там, на притоках Дона, мои предки и осели, пока служивый дед Никон не вернулся с солнечных, злачных земель Северного Кавказа. Он служил в станице Котляровской. Я не знаю даже даты рождения ни деда Никона, ни бабушки Елизаветы, по рассказам была она певунья-плясунья. Умерли они в 1931 году от голода, им было за 80 лет. Укор украинцам: «голодомор» косил людей не только в Украине. Значит, перевез Никон свою семью на новые земли где-то в 70-е годы XIX века.

Работая с 60-х годов в Париже, я читал многие произведения А. И. Солженицына. Однажды в его «Бодался теленок с дубом» я прочитал его впечатления от поездки после освобождения в наш Георгиевск, где тогда жила еще его тетушка. Она жила в домике на улице Госпитальной. Моя семья дружила с ней. Александр Исаевич с возмущением описывает комсомольцев, которые на месте старого георгиевского кладбища построили в 1951 году стадион. Отец Солженицына — белый офицер, был там в 1918 году похоронен. С ужасом я узнал, что среди этих «проклятых комсомольцев» однажды работал и я, пятнадцатилетний паренек. Да, помню это заброшенное поле, но оно уже не выглядело как кладбище: кучи мусора, обломки кирпичей, густой бурьян. Ни крестов, ни звезд, ни памятников.

Приехав в отпуск в Георгиевск, я начал расспросы среди родных и знакомых. Вскоре мне стало ясно: да, на месте стадиона, который мы строили, было кладбище. А мои двоюродные братья, как ни в чем не бывало, к моему ужасу поведали мне еще и то, что наши дед и бабка тоже на нем в голод были похоронены. Я так и взорвался, кричал на них: Иван, Михаил, Клавдия! Вам же тогда уже по 18–20 лет было, как вам не совестно. Ведь дед Никон всем вам даже дома построил, в которых вы и сейчас живете! Они сникли, Клавдия прослезилась:

«Да ты остынь», — говорила она.

Братья мрачно молчали, опустив головы. Потом Иван — солдат Отечественной войны с июня 1941 по июнь 1945, бравший Кенигсберг, сказал:

«Можешь ли ты, парижский умник, хоть представить себе те окаянные три года голода! Младенцев сжирали!»

Я замолк и больше никогда не смел их упрекать. Сам же перед собой каюсь за грех строительства стадиона на кладбище отцов. Есть такая мудрая молитва: «Господи, прости мне грехи мои ведомые и неведомые». Это был неведомый, но все равно, грех. Согласен с теми, кто считает, что о степени нравственности народов можно и должно судить и по состоянию кладбищ. Наш православный мудрец Н. Ф. Федоров считал самыми святыми храмы именно на кладбищах. Пасхальная служба должна бы происходить именно на кладбищах, утверждал Н. Ф. Федоров.

Отец был последышем — самым младшим у бабушки Елизаветы. Для Гражданской войны он оказался слишком молодым, а позже ни одной войны не миновал. Закончил в Ленинграде артиллерийское училище, любил, как все казаки, военную службу. Ему в годы войны выпали, как и сотням, а скорее миллионам, советских воинов тяжелейшие испытания. Его часть стояла в июне 1941 года в Орше, в Белоруссии, захваченной вермахтом в первую же неделю войны. Как и где скитался отец в окружении целый год, я не смог выяснить даже с помощью Интернета. Знаю от мамы и сослуживцев, что в конце концов он оказался в страшном мариупольском концлагере военнопленных. Бежал трижды. А бежать надо было не по лесам, а по степи, только ночью. В одной из попыток он довел свой маленький отряд до какой-то кубанской станицы или хутора. На рассвете беглецы договорились, кто в какую хату пойдет и где ночью встретятся. Отец просчитался: хозяин той хаты, в которую он постучался, сдал его полицаям, а те немцам.

Многое об этих «хождениях по мукам» отца я узнал от отставного полковника К. в Ростове, который был среди беглецов. Адрес его дали мне в Москве в 1964 году. Тогда меня готовили на работу в ЮНЕСКО в Париже. Выезжали немногие на Запад. Готовили не формально, как сейчас. Шаг за шагом воспитывали, укрепляя патриотические чувства. Кадровик в Министерстве иностранных дел, пожилой благообразный человек, спрашивал меня:

— А знаете ли вы, что ваш отец был в штрафной роте?

Я ему сердито ответил:

— Я знаю, что он погиб в гвардейском гаубичном полку. Гвардейском, а не штрафной роте. У меня, — вскипел я, — хранятся его орденские книжки и офицерская книжка, залитая его кровью.

Мы с сестрой часто рассматривали эти бурые подтеки от отцовской крови на книжке, гадали куда и как, наповал ли угодила то ли пуля, то ли осколок!

— Да ты не ершись, — успокаивал меня, перейдя на «ты», явно довольный моей реакцией кадровик. — Вот даю тебе адрес полковника в Ростове. Он бежал из концлагеря вместе с твоим отцом.

И помедлив, многозначительно добавил:

— До отъезда за границу больше в своем ненаглядном Георгиевске не появляйся! Пишут на тебя доносы. Ты там вроде буянишь, пьянствуешь, вечные драки! И что за оружие у тебя? Газовый пистолет, говоришь? Выброси его к черту, ради Бога, в пруд какой. Мне уже не под силу, да и надоело отбивать атаки на тебя!

«Как же, — подумал я, — расстанусь я с оружием! Да не могу и уехать я на долгие годы, не попрощавшись с земляками». На другой день рванул домой, в наши солнечные края, где всегда солнцем полна голова. Незабываемые дни и ночи! Гулял с размахом, гулял с друзьями юности веселой и кунаками из ближних аулов. На залитых лунным светом улицах, на изумрудных лужайках на берегу речки, под неразлучную мою семиструнную гитару звучали наши молодые голоса. Кто-то напомнил мне, поднимая тост: твоя «бригантина поднимает паруса». И запел наш хор:

Капитан, обветренный как скалы,
Вышел в море, не дождавшись дня,
На прощанье поднимай бокалы
Золотого терского вина.

Добрым, честным было то терское винцо.

Тридцать лет носила меня бригантина по имени ЮНЕСКО по всему свету и много раз, чаще, чем в другие края, на острова в «флибустьерских» морях. Среди моих коллег был даже тост: «Join UNESCO, see the world», т. е. «работай в ЮНЕСКО, повидаешь весь мир».

Я знал, кто пишет кляузы. Старые соседи (учителя, между прочим!), очень завидовавшие, что их сын менее успешен на службе. Зависть — первородный грех. Ветхозаветный змей на этом чувстве сыграл, ввел прародительницу Еву в первое грехопадение. То же случилось и с Каином, убившим брата Авеля из зависти: Бог предпочел жертвоприношение Авеля. Все светлые религии считают зависть не просто грехом, а смертным грехом. Все религии, все школы, все психологи должны быть мобилизованы для подавления этого подлейшего среди прочих подлых чувств. Я, кстати, никогда тем жалким старикам, что клеветали на меня и семью, не показал даже виду, что знаю об их подлости. «Бог им судья», — говорила и мама. Так и стало: умирали они долго и мучительно. Оба притом.

Поделюсь жизненными наблюдениями: бес зависти вселяется в сердца тех, кого родители, особенно матери, воспитывают как избранных на лидерство. Сами того не ведая, они предают любимых чад проклятию мнимой избранности, мнимого и потому нереализуемого лидерства. Церковь знает это, называет грехом «любоначалия», учит любви и смирению.

Полковник принял меня как родного. Он-то и рассказал много подробностей и о жутком лагере под Мариуполем в кукурузном поле, и о побеге. Его хозяева в той злополучной станице, где предали моего отца, его не выдали. Третья попытка бежать отцу удалась. Жилистый, видимо, был человек. Он добрался до Георгиевска в сентябре 1942 года, тогда уже оккупированного, виделся с мамой и с нами — спящими детьми и той же ночью исчез навсегда. Ушел к своим в Ингушетию, где проходил фронт и шла грандиозная битва за ворота в Закавказье. После строгой проверки, а возможно и штрафной роты, после первой крови отец был восстановлен в звании в гвардейском полку. К событиям, рассказанным в фильме «Штрафбат», отношусь скептически. Мы с сестрой получали за отца хорошую пенсию. В институте я даже предпочел получать не стипендию, а более высокую пенсию, а когда в первом же семестре стал отличником, то вдобавок получал и повышенную стипендию. Богач в общежитии! Советское государство реально заботилось о детях погибших воинов. Противно смотреть и читать наветы отщепенцев на героическую эпопею Отечественной войны.

 

ПАРИЖСКИЙ ПРИХОД СЕРАФИМА САРОВСКОГО

Мир действительно тесен: тридцать лет спустя после окончания войны судьба свела меня с еще одним пленником мариупольского концлагеря, с Михаилом Николаевичем Александриным, казаком из нижнедонской станицы Ольгинской. Познакомил нас ныне покойный священник — отец Михаил (потомок знаменитого рода столбовых дворян Осоргиных). Вся большая семья Осоргиных успела в 1918 году покинуть Россию и поселиться в пригороде Парижа Кламаре. Там по соседству жил и творил наш замечательный философ Бердяев. Его домишко и поныне принадлежит православному церковному приходу. Иногда я с каким-то особым чувством садился за ничем неприметный стол, на котором Николай Александрович писал свои всемирно известные произведения. В странах Латинской Америки Бердяев едва ли не самый почитаемый философ. Отец Михаил (Осоргин) в 60–70-е годы был настоятелем храма святого Серафима Саровского в Париже. Маленькое деревянное строение, спрятавшееся в глубине двора на улице Lecourbe 91. Улица Лекурб названа именем генерала Lecourbe, с которым сражались в Альпах войска Суворова.

Должен сделать отступление в рассказе, чтобы объяснить, что привело меня, советского дипломата, в эмигрантский храм. Нить жизни опять возвращает меня к моей незабвенной бабушке Ильзе, лютеранке по рождению, в замужестве перешедшей в Православие. Ей судьба отвела столько горя, столько бед и напастей. Она справлялась с ними в нашей Никольской церкви, которую власти никогда не закрывали. Регулярно водила она туда и меня, учила терпеливо слушать пение хора, поднимала целовать иконы, ставить и тушить свечи. Последнее мне очень нравилось. Если я не шалил, выстаивал, вернее «выбегал» всю службу, она давала мне на кино или на мороженое рубль.

Думаю, что у всех людей есть тяга к Богу. Только у одних сильная, мощная, превращающаяся в порыв, а у других слабая, едва тлеющая, усердно заглушаемая мирской суетой. Эта тяга к Богу, по-моему, подобна музыкальному слуху. У одних он развит, связан с ассоциативным мышлением, позволяющим его обладателям понимать и любить симфоническую музыку; у других он почти атрофировался. Не могу сам судить, была ли тяга к Богу у меня сильной. Едва ли, но выстаивание церковной службы в раннем детстве дало все-таки всходы. Семена, брошенные бабушкой, упали не на каменистую почву, и птицы карьерных соображений не поклевали их. Дед, не особенно религиозный человек (даже его, старого офицера, затронули либеральные богоборцы), и тот строго соблюдал старый казачий обычай: носить на теле в походах не только крест, но обязательно и зашитую в мешочек молитву: «Живущий под кровом Всевышнего... Говорит: “Прибежище мое и защита моя, Бог мой, на которого я уповаю!..”». Это знаменитый 90-й псалом псалмопевца Давида. И по сей день ношу эту красивейшую молитву, написанную рукой мамы. Знаю ее наизусть и верю, что она помогала мне в бесконечных моих передрягах, которые уготовила мне судьба.

Прожили мы с женой и детьми уже более десяти лет в Париже, когда в середине 70-х годов меня необъяснимо, неудержимо потянуло в церковь. Благо, она была в полукилометре и от службы, и от дома — та самая милая церквушка с платаном, растущим через крышу, посвященная Серафиму Саровскому. Ее построили в начале 20-х годов не графы и князья, а опять же деловитые казаки. Они и на чужбине оказались самыми жизнеспособными, самыми сплоченными. Старенькая прихожанка из черниговских помещиков Тамара Владимировна Лукашевич рассказывала, что в 20–30-е годы в Париже ее подруги — русские невесты говорили: «выходи за казака, как за горой будешь!» Они не желали выходить замуж за французов: что-то в таких браках не ладилось. Разные культуры, иной быт, иные обычаи. Им хотелось выйти замуж за «своего». У невест плохую репутацию имели «их сиятельства» да «их превосходительства», «голубые князья». Прекрасно воспитанные, добрые, отзывчивые, но крайне непрактичные, не приспособленные к ухабистой жизни на чужбине. Они скоро проживали то, что удалось привезти из России. Многие становились таксистами. Вот и предпочитали русские невесты «выходить за казака». Эту черту быта эмигрантов тонко подметил М. Булгаков, это же точно отражено и в фильме «Бег».

Так вот, в 70-е годы я зачастил в эту чудную (как говорят французы «ravesante») церквушку, построенную земляками. Ее недавно расширил новый настоятель отец Николай (Чернокрак), серб из Краины. Церковка спрятана в глубине двора, советских там не бывало. Вначале эмигранты подозрительно посматривали на этого «краснопузого советчика»: мол что-то вынюхивает. На Пасху некоторые советские отправлялись в соборный храм на rue Daru. Уже дозволялось! Опасения у эмигрантов были обоснованы горьким опытом 20–30-х годов, когда агенты ведомства Г. Ягоды проводили среди них чудовищные операции. Белых генералов Кутепова, Миллера и многих других выкрадывали и убивали. Одного из них убили и растворили в кислоте в старом здании нашего посольства, что на rue Grennelle. Оценивая прошлое, думаю, что я вел себя в церковном приходе правильно, так, как ведут себя люди, пришедшие молиться. Год, другой я ни с кем и не пытался познакомиться. Хожу, бывало, изредка на исповедь и причастие и точка. Отец Михаил был человек суровый. Говорю ему на исповеди, что хожу в храм тайно. Не грех ли, что прячусь? А он в ответ:

— Тоже, нашелся новый Никодим, новый Иосиф Аримафейский!

Отцу Михаилу понравилось, что я все-таки знал, что оба они были тайными учениками Иисуса. Несколько раз он гневно отчитал меня за то, что я вношу в храм газету «Правда». Потом отца Михаила перевели в Италию, где он был настоятелем православного храма в Бари, городе, куда католики перенесли мощи святого Николая Чудотворца.