(Князь Мышкин и Ипполит Терентьев)
Уяснить, что это такое - время твоей жизни, чем следует наполнять каждую минуту своего присутствия на Земле, чтобы понять и оправдать его, - это и есть - постичь главную тайну своего личного бытия. Ее, по причине особой сложности, можно считать неразрешимой тайной человеческой души, которая, как и время, обладает “всевременностью” - единством трех живых временнЫх потоков: прошлого, настоящего и будущего, что бушуют внутри нас в неделимом единстве как воспоминания о былом, как ощущения текущей минуты и как предчувствия возможных изменений.
Можно ли эту тайну разрешить? - Как и любую глобальную задачу – вряд ли. До конца - вряд ли. Но пытаться надо. Собственно, этим и занимается литература.
В полном соответствии с заявленной рубрикой «Спроси у классика» давайте посмотрим, как это сделал Ф.М. Достоевский в своем романе-откровении «Идиот».
У гения свои отношения со временем. В творчестве ему под силу запечатлеть и горячую современность, и холодный свет вечности. Он осязает время и одновременно отпечатывается в нем. В его творениях всегда особые временнЫе координаты, в которые органично вписывается жизнь героев, сливаясь, но не теряясь в полифонической оркестровке произведения.
Время - одна из самых существенных категорий в художественном произведении. Не случайно М.М. Бахтин именно время назвал “ведущим началом” в хронотопе. А сам хронотоп определил как ворота, через которые совершается “всякое вступление в сферу смысла” (1). И у каждого художника – свои ключи от этих ворот.
Известно, что Ф.М. Достоевский, чье творчество устремлено к постижению вечных законов человеческого духа, как никто другой в момент написания своих произведений имел необходимость в газетной хронике, свежих, реальных фактах, которые не только принимались им к сведению, но и по мере написания вводились в структуру текста, так что по ним можно теперь изучать его творческую историю.
Романы Достоевского наполнены удивительно податливым временнЫм материалом, позволившим их автору одинаково свободно апеллировать и к текущей минуте, и к вечности. Роман “Идиот” исключением не явился. Только приступив к работе, - а первая запись сделана писателем в Женеве 14 сентября 1867 года, - Достоевский уже в конце ноября, узнав из газет о деле купца В.Ф. Мазурина, убившего ювелира Калмыкова, берет себе на заметку ряд поразивших его деталей: труп убитого купец спрятал, накрыв американской пленкой и поставив вокруг склянки со ждановской жидкостью для уничтожения запаха. Как помним, эти детали не только “повторены” Рогожиным, но и “узнаны” князем: “Это как там... в Москве?”
Этой же новостью на своих именинах пророчески тревожится и Настасья Филипповна. Происходит пересечение времени художественного и исторического: именины героини - в конце ноября - совпали со временем написания романа - ноябрь 1867 года - и с реальным событием, отраженным в газетной хронике этого же времени.
Конечно, реально-историческая основа “Идиота” привлекала исследователей (2). В частности, обращалось внимание на то, что писателя особенно интересовали факты, несущие мету 1860-х годов, фокусирующие в себе наиболее тревожные симптомы времени. К таковым Достоевский относил “идейные” преступления, свидетельствующие о “шатании мысли”.
Речь, в частности, идет об убийстве молодым образованным дворянином Витольдом Горским шести человек из семейства купца Жемарина, в доме которого убийца и грабитель давал уроки сыну хозяина. Достоевского буквально потрясли детали этого “дела”: хладнокровный преступник, продумавший все тонкости своей чудовищной акции, имел репутацию умного, начитанного, любящего литературу юноши. На суде, однако, он признал себя неверующим. Для Достоевского это было тревожным знаком проникновения нигилистических идей в молодежную среду, приведших не только к теоретической “путанице понятий”, но и к реальным кровавым жертвам.
В романе Достоевского «Идиот» такие новомодные постулаты “позитивизма” дебатируются в сцене с “сыном Павлищева”, в которой упоминается прошумевшее «жемаринское дело». Так, чиновник Лебедев своего племянника называет убийцей “будущего второго семейства Жемариных”. Но главное - в романе явлена логика бунта, когда главным основанием для него является прикрытая бойкими лозунгами: “Прогресс! Реформа! Справедливость!” - возможность делать все, что захочется, “ни перед какими преградами не останавливаться, хотя бы пришлось укокошить при этом восемь персон...” (Достоевский Ф.М. Собр. соч. В 15т. – Т. 6. – Л., 1989. – с.259.)
Достоевского потрясает готовность этих молодых людей к скорым решениям при их очевидной моральной недостаточности. Как заметил один из героев, “это напоминает... недавнюю знаменитую защиту адвоката, который, выставляя как извинение бедность своего клиента, убившего разом шесть человек, чтоб ограбить их, вдруг заключил в этом роде: “Естественно, говорит, что моему клиенту по бедности пришло в голову совершить это убийство шести человек, да и кому же на его месте не пришло бы это в голову?”
И это не логический казус, это новая - страшная - система ценностей, следуя которой из “благородного отчаяния” или принципиального “отрицания” возможно все. Как негодует на жизнь, в которой “всё навыворот, все кверху ногами пошли”, Лизавета Прокофьевна Епанчина: “Сумасшедшие! Тщеславные! В Бога не веруют, в Христа не веруют! Да ведь вас до того тщеславие и гордость проели, что кончится тем, что вы друг друга переедите, это я вам предсказываю. И не сумбур это, не хаос и не безобразие это?”
В романе Достоевского тревожные проблемы времени не только фиксируются, они горячо дискутируются, вплетены в сложнейшую художественную структуру произведения, находят свою оценку, трактовку и разрешение. Мы привели лишь два примера, чтобы засвидетельствовать это. Перейдем же далее к тому, как воплощается в тексте писателя эта существеннейшая смысловая категория - время.
В романах Достоевского бросается в глаза обилие точных временнЫх указателей: писатель непременно отметит время действия, его продолжительность, иногда с точностью до мгновения; укажет возраст героев, ритм их жизни. Достоевский всегда пунктуален в обозначении длительности событий и промежутков между ними. Время дня и года присутствует в тексте точно, хотя и не назойливо, и тоже самым важным образом соотносится с сюжетом и вообще - с художественным замыслом. Это делает возможным составление художественных календарей, тем более что “каждое событие в романе имеет одно-единственное время и место и не терпит приблизительных, “на глазок”, временнЫх ориентировок. Ошибка в расчетах всего только на день или даже час (там, где счет на часы) «вызывает серьезные искажения, а порой и вовсе грозит потерей смысла» (3)
И это касается не только “Бесов”, по поводу которых было сказано. Хроникальность - типологическое качество произведений Достоевского. Вопрос князя Мышкина: ”Что же в самом деле делать с действительностью?” - был важнейшим авторским вопросом. И дело не только в поисках ответов на актуальные проблемы времени, здесь понимание драматического характера взаимоотношений человека с одной из самых непостижимых, иррациональных, загадочных категорий, в пределах которой только и может осуществляться его жизнь, - с категорией времени.
В самом деле, время, по сути, не поддается рациональному осмыслению: ведь прошлого уже нет, и мы над ним не властны; будущего еще нет, и нам о нем ничего не известно; а настоящее есть неуловимый, моментально изживаемый миг, слитый в едином, нерасчленимом временнОм потоке. Мы не успеваем изжить мгновение, а оно уже недостижимо для нас, ибо присоединилось к прошедшим мигам нашей жизни. “Сущность времени - в непрерывном нарастании бытия, когда совершенно, абсолютно неизвестно, что будет через одну секунду, и когда прошлое - совершенно, абсолютно невозвратимо и потеряно, и вообще никакие силы не могут остановить этого неудержимого, нечеловеческого потока становления... Время есть подлинно алогическая стихия бытия, - в подлинном смысле судьба или ... воля Божия (4)
Поэт и философ Л.П. Карсавин тонко заметил: “Наблюдая ухождение души в прошлое или продвигание ее в будущее, мы нигде не видим разрыва. Настоящее становится прошлым более или менее быстро, всегда непрерывно. Оно неуловимо делается бледнее, обескровливается, утрачивает мощь и свободу, теряет изменчивость, костенеет, умирает. Напротив, столь же неуловимо наполняется кровью, напряженностью, свободою, жизнью будущее, словно возникая из ничто” (5).
Душа всевременна. При этом именно в настоящем времени, в неизжитом своем моменте она не только актуализирует собственное прошлое и подготавливает будущее, но и, являясь участницей реальной жизни, «осуществляет» сразу два плана своей личности: внешне-исторический и внутренне-личностный. Вот почему особенно интересно проследить бытование в романе “Идиот” тех героев, которые в силу разного рода причин ориентированы именно на настоящее время.
“В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу” (5). Он спешил доставить человека, который не был в России ”с лишком четыре года”, да и вообще из своих “двадцати шести или двадцати семи лет” был двадцать четыре года болен. И хотя все из своей предшествующей жизни он помнит, “но мало может удовлетворительно объяснить, потому что во многом не давал себе отчета. Частые припадки его болезни сделали из него совсем почти идиота...” И вот теперь после лечения он приехал начать “новую жизнь”, для того, чтобы “с людьми сойтись”. При этом, как он выразился, “о, у меня время терпит; у меня время совершенно мое...”
Как видим, прошлого у Мышкина (а это, конечно, он) можно сказать, почти нет. Оно в очень малой степени присутствует в романе, чаще всего в виде его фрагментарных воспоминаний о Швейцарии, где герой после лечения почувствовал некоторое облегчение от своей болезни.
Будущее этого героя очерчено буквально несколькими штрихами на самых последних страницах романа: “И если бы сам Шнейдер явился теперь из Швейцарии взглянуть на своего бывшего ученика и пациента, то и он, припомнив то состояние, в котором бывал иногда князь в первый год лечения своего в Швейцарии, махнул бы теперь рукой и сказал бы, как тогда: “Идиот!“. И еще: Евгений Павлович Радомский, навестивший князя в лечебнице, обнаружил, что “Шнейдер все более и более хмурится и качает головой; он намекает на совершенное повреждение умственных органов; он не говорит еще утвердительно о неизлечимости, но позволяет себе самые грустные намеки”.
Как видим, жизненный круг князя Мышкина почти замкнулся. В итоге он вернулся к тому состоянию, из которого на недолгое время выходил. Настоящее время князя Мышкина в романе исчерпывается неполными восемью месяцами: с конца ноября до середины июля.
Хронология его жизни выстроена четко, автор не забывает упомянуть, что, приехав поздней осенью в Петербург, он на шесть месяцев исчезал из него сначала на три месяца в Москву, где “братски” сошелся с Рогожиным; потом ездил за Настасьей Филипповой “где-то в губернии”, затем снова был в Москве, пока вновь не объявился в Петербурге, когда “был июнь, в первых числах”. Далее повествование содержит более дробные временнЫе меты: недели, дни и даже часы. В финальной сцене счет идет на минуты: “Князь удивился ответу, но он удивился спустя уже по крайней мере две минуты, когда сообразил”; “он стоял и всматривался минуту или две”; “помолчали минут пять” и т. д.
В начале июня происходит знакомство князя Мышкина с Ипполитом Терентьевым, юношей из компании “сына Павлищева”. Это был “очень молодой человек, лет семнадцати, может быть и восемнадцати, с умным, но постоянно раздраженным выражением лица, на котором болезнь наложила ужасные следы. Он был худ как скелет, бледно-желт, глаза его сверкали, и два красных пятна горели на щеках. Он беспрерывно кашлял; каждое слово его, почти каждое дыхание сопровождалось хрипом. Видна была чахотка в весьма сильной степени. Казалось, что ему оставалось жить не более двух-трех недель”.
Как видим, уже при первом знакомстве с Ипполитом бросается в глаза, что самими обстоятельствами своей жизни он поставлен писателем в особые отношения со временем: прошлого почти нет - герой очень молод, - а от будущего он отрезан смертельной болезнью. Находясь в таком состоянии, трудно не думать о времени и о жизни, впрочем, как и о смерти тоже.
Именно такое - осмысленное отношение к действительности, к каждой ее утекающей минуте, мы и встречаем у этого героя. Сопоставление его с князем Мышкиным кажется почти неизбежным. Тем более что есть и другие временнЫе и смысловые скрепы, соединяющие этих героев. К моменту их встречи и чтения Ипполитом своего “Необходимого объяснения” умирающий юноша шесть месяцев (как и Мышкин к этому моменту!) думал и передумал всё. Ипполит признается: “Не хочу солгать: действительность ловила и меня на крючок в эти шесть месяцев и до того иногда увлекала, что я забывал о моем приговоре, или, лучше, не хотел о нем думать и даже делал дела. О князе тоже сказано: “О, много, много вынес он совсем для него нового в эти шесть месяцев, и негаданного, и неслыханного, и неожиданного”.
Из жизни Ипполит уйдет почти тогда же, когда оставит разум и князя Мышкина: “Ипполит скончался в ужасном волнении и несколько раньше, чем ожидал, недели две спустя после смерти Настасьи Филипповы”.
Очевидно, что между этими героями автором установлена прочная связь, позволяющая пристально рассмотреть проблемы, отражающие способы существования человека в настоящем времени. Наблюдения над этими героями позволяют выявить сложнейший характер их диалога в романе, где наряду с принципиальными расхождениями, встречается множество совпадений, которые, конечно, случайными быть не могут. Рассмотрим же их.
Обреченный на скорую смерть, Ипполит в сердцах досадует на то, что он - лишний: “Согласен, что я мог тогда злиться на темный и глухой жребий, распорядившийся раздавить меня как муху и, конечно, не зная зачем...”. Его протест вызван “насмешливостью” природы, которая по отношению к нему продемонстрировала “темную, наглую и бессмысленно-вечную силу”.
Эти же чувства испытывает и Мышкин: “Я знаю, что я ... обижен природой (...) в обществе я лишний...”.Ему лучше других понятно отчаяние Ипполита, потому что и он чувствовал себя такой же незаметной “мушкой” в “горячем солнечном луче”, про которую чахоточный юноша в своем “Объяснении” обмолвился так: даже она “знает свое место и в общем хоре участница, а он один только выкидыш”.
Ипполит разбудил в князе мучительные воспоминания о том времени, в самом начале лечения, когда в Швейцарии “он раз зашел в горы, в ясный солнечный день, и долго ходил с одною мучительною, но никак не воплощавшеюся мыслию. Перед ним было блестящее небо, внизу озеро, кругом горизонт светлый и бесконечный, которому конца-края нет. Он долго смотрел и терзался. Ему вспомнилось теперь, как простирал он руки свои в эту светлую, бесконечную синеву и плакал. Мучило его то, что всему этому он совсем чужой. Что же это за пир, что ж это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он никак не может пристать (...) И у всего свой путь, и всё знает свой путь, с песнью отходит и с песнью приходит; один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш”.
Как видим, даже словесные совпадения в фиксации сходных ощущений этих героев. Вот почему, когда Ипполит подойдет к князю узнать его мнение о своей “тетрадке”, тот скажет юноше, что “она искренна, и (…) даже самые смешные стороны ее ... искуплены страданием, потому что признаваться в них было тоже страдание и ... может быть, большое мужество. Мысль, вас подвигшая, имела непременно благородное основание, что бы там ни казалось”.
Есть и еще одно важнейшее совпадение в ощущении жизни этими героями. Дело в том, что в суетливой текучке люди обычно не задумываются, какое это сокровище - время. Ипполиту досадно, что большинство “слишком жизнью не дорожат, слишком дешево повадились тратить ее, слишком лениво, слишком бессовестно ею пользуются, а стало быть, все до единого недостойны ее!”.
От этого радикализма рукой подать до пафоса другой известной идеи Достоевского - “идеи Ротшильда”: “Кто виноват, что у него (у обычного человека – Н.Т.) нет миллионов, как у Ротшильда, что у него нет горы золотых империалов и наполеондоров, такой горы, такой точно высокой горы, как на масленице под балаганами! Коли он живет, стало быть, всё в его власти! Кто виноват, что он этого не понимает?”. Изжить, а может, – претворить эту идею в жизнь Ипполиту помешала смерть.
Другой герой из другого романа Достоевского - «Подросток» будет проверять эту идею на подлинность. А пока несомненно одно: пафос и смысл отношения к жизни как дару бесценному у Ипполита те же, что и у Мышкина. Вспомним рассказ князя о смертной казни: “Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, - какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!”.
Автобиографичность этих идей сомнений не вызывает. Известно, что через много лет Анна Григорьевна Достоевская сделала к приведенному эпизоду следующий комментарий: “Для Федора Михайловича были чрезвычайно тяжелы воспоминания о том, что ему пришлось пережить во время исполнения над ним приговора по делу Петрашевского, и он редко говорил об этом. Тем не менее довелось раза три слышать этот рассказ и почти в тех же самых выражениях, в которых он передан в романе ...”(6)
Князю Мышкину автор передал и еще одну свою заповедную мысль: человек не может жить с твердым знанием того, что через определенное время он наверное умрет. Вот почему бесчеловечны, невозможны смертные приговоры даже за смертные грехи: ”А ведь самая главная, самая сильная боль, может, не в ранах, а вот что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас - душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что это уж наверно; главное то, что наверно.
А Ипполит с этим “наверно” живет!
Мысль о ценности человеческой жизни является очевидной до банальности, что, собственно, и дало повод сестрам Епанчиным для иронии. Алая: “С вашим квиетизмом можно и сто лет жизни счастьем наполнить”. Александра: ”... вы, князь, верно, хотели вывести, что ни одного мгновения на копейки ценить нельзя, и иногда пять минут дороже сокровища”.
Между тем, если и “копеечка”, “единичная милостыня”, как называет ее Ипполит, есть факт приобщения к другой человеческой жизни, - то что говорить о брошенных семенах мыслей, душевном участии в чужой судьбе! И опять эта идея, положенная в основание образа князя Мышкина, встречает развернутую аргументацию в речах Ипполита Терентьева: “Бросая ваше семя, бросая вашу “милостыню”, ваше доброе дело в какой бы то ни было форме, вы отдаете часть вашей личности и принимаете в себя часть другой; вы взаимно приобщаетесь один к другому (...) Вы непременно станете смотреть наконец на ваше дело как на науку; она захватит в себя всю вашу жизнь и может наполнить всю жизнь. С другой стороны, все ваши мысли, все брошенные вами семена, может быть уже забытые вами, воплотятся и вырастут; получивший от вас передаст другому. И почему вы знаете, какое участие вы будете иметь в будущем разрешении судеб человечества? Если же знание и целая жизнь этой работы вознесут вас наконец до того, что вы в состоянии будете бросить громадное семя, оставить миру в наследство громадную мысль, то...” (406-407)
Воистину трагическим светом наполняется образ чахоточного юноши, который приблизился к базовой системе ценностей и собирался ее осуществить в своей реальной жизни. Собирался… но не смог, не успел. В порыве откровенности он признается: ”Я хотел жить для счастья всех людей, для открытия и возвещения истины... Я смотрел в окно на Мейерову стену и думал только четверть часа говорить и всех, всех убедить...“ (300)
Но, увы... ничего не вышло. “И никакого- то воспоминания не сумел оставить! Ни звука, ни следа, ни одного дела, не распространил ни одного убеждения! ...” Эта невоплощенность в жизнь для Ипполита поистине ужасна. То, что ему не удалось отпечататься во времени, так невыносимо, что, ”если бы не подвернулась эта чахотка, я бы сам убил себя...” - признается он в отчаянии.
Но одного хотения “быть деятелем” для человека мало. Действительность не всегда поддается слову. Человек мучается от невыразимости, оттого, что его желание чаще всего не совпадает с логикой текущего времени, но более всего потому, что “мысль изреченная есть ложь”. В этой невоплотимости человека скрыт подлинный трагизм бытия. С ним в полной мере знакомы те, кто осмысленно проживает свои дни, кто ставит перед собой задачу “быть деятелем” (Ипполит), кто “мысль имеет поучать” (князь), - одним словом, те, кто хотел бы состояться не только в текущей минуте, но в вечности.
И здесь в переживаниях князя Мышкина и Ипполита тоже много общего. Вспомним слова князя, обращенные им к “дачному обществу”: “Есть такие идеи, есть высокие идеи, о которых я не должен начинать говорить, потому что я непременно всех насмешу... У меня нет жеста приличного, чувства меры нет; у меня слова другие, а не соответствующие мысли, а это унижение для этих мыслей”.
По сути, об этом же говорит и Ипполит: ”... во всякой гениальной или новой человеческой мысли, или просто даже во всякой серьезной человеческой мысли, зарождающейся в чьей-нибудь голове, всегда остается нечто такое, чего никак нельзя передать другим людям, хотя бы вы исписали целые томы и растолковывали вашу мысль тридцать пять лет; всегда останется нечто, что ни за что не захочет выйти из-под вашего черепа и останется при вас навеки; с тем вы и умрете, не передав никому, может быть, самого-то главного из вашей идеи”.
Как легко заметить, между этими двумя героями Достоевский устанавливает прочные смысловые параллели. Их сближает ориентация на настоящее время и роднит стремление оставить след в судьбах встретившихся людей. Но с п о с о б существования в текущей минуте у них столь же различен, сколь несхожа трактовка этими героями апокалиптической формулы “Времени больше не будет”.
Если для Ипполита она имеет лично-трагический смысл: “У мертвого лет не бывает...”, - то для Мышкина эти слова означают шанс счастливого прозрения в том пограничном состоянии, которое испытывал он перед началом своего эпилептического припадка, “когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, равные молнии. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полной ясной, гармоничной радости и надежды, полное разума и окончательной причины”.
И пусть тяжело переживались эти божественные мгновения перед припадком, исход которого абсолютно не ясен для Мышкина, но он ни за что не отказался бы от этого состояния, когда личность оказывалась в полной власти самоощущения и самосознания.
Именно в эти минуты Мышкин осознавал гармонию и красоту как реальнейшие явления, составляющие вместе с его трепещущей от счастья душой высшей синтез жизни. Именно в такие моменты полноты бытия открывается Мышкину смысл проживаемой секунды, которая по интенсивности переживания счастья “могла бы стоить всей жизни”. Вот в такие редкие и опасные моменты счастливого самовоплощения и возникло у князя понимание апокалиптического “Времени больше не будет”; родилась аналогия между собственным растворением во времени и способностью Магомета в одно мгновение - пока не успела пролиться вода из опрокинутого кувшина - обозреть все жилища Аллаховы. И это обретение себя во времени столь бесценно, что возможна самая высокая плата за него: “... этот момент сам по себе и стоил всей жизни”.
В написанном позже романе “Бесы” Достоевский вновь вернется к мысли о соотношении времени и вечности в диалоге Ставрогина и Кириллова:
- Жизнь есть, а смерти нет совсем.
- Вы стали веровать в будущую вечную жизнь?
- Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно.
- Вы надеетесь дойти до такой минуты?
- Да.
- Это вряд ли в наше время возможно... В Апокалипсисе ангел клянется, что времени больше не будет.
- Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно. Когда весь человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо. Очень верная мысль.
- Куда ж его спрячут?
- Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме.
Для Ипполита, время которого подобно шагреневой коже, оно и идея, и предмет личного переживания. Потому его бытование в романе сопровождается самым точным хронометражем. Свое “Объяснение” он хочет непременно читать на восходе солнца, без конца спрашивая “Который час?” Нечаянно заснув, он почти в панике: “Я проспал. Долго я спал?” И когда в ответ услышал предельно точное: “Вы спали семь или восемь минут” - то вначале жадно переводит дух, а вслед за тем не без сарказма замечает: “А вы уж и минуты считали, пока я спал... “
Но дело в том, что и сам Ипполит все свое время тщательно учитывает. Оно и понятно: не так много его и осталось. Помните портрет Ипполита, во внешних чертах которого отпечаталась роковая черта: ”Казалось, что ему оставалось жить не более двух-трех недель”. И хотя на самом деле он прожил еще около двух месяцев, но и этот срок достаточным не назовешь...
Вот почему свои буквально считанные дни он, и в самом деле, тщательно учитывает, и тут для него важно все: сколько времени ему потребовалось на написание своей “тетрадки” (“Я писал это вчера весь день, потом ночь и кончил сегодня утром”). Он думает о том, сколько времени может занять чтение (“сорок минут, ну - час”) и так постоянно и во всем. При этом, стремясь, если не укротить, то хотя бы угадать направление жизненного потока, Ипполит лучше других понимает, какая это страшная и безжалостная сила - время.
Категория судьбы - самая болезненная в размышлениях несчастного юноши. Он “раздавлен решением судьбы” не только в тот момент, когда монетка упала на “орел”, что означало - ”читать!” - Для него это еще одно подтверждение: незримый режиссер окончательно решил перейти к последнему акту его драмы: ” Он (Ипполит – Н.Т.) не побледнел бы более, если б ему прочли смертный приговор”.
Воистину судьба для него имеет вполне реальные очертания, “это не выдумка, а жесточайшие клещи, в которые зажата наша жизнь” (7). Ипполит так взволнован потому, что сама судьба отрезала ему путь к отступлению, и теперь ему предстояло не только выстроить в слове логику собственной судьбы, но и соединить ее с логикой текущей минуты; по собственной воле распорядиться оставшимся в его распоряжении малым временем.
Одним словом, ему предстояло перевести время из предмета в идею. Противопоставить судьбе свое гордое своеволие.
Свой “протест” Ипполит задумывает как символический акт: он собирается покинуть этот мир, когда солнце “зазвучит” на небе. Он рад, что отвергнет жизнь в день рождения князя, когда тот “такой счастливый”. Он сознательно откажется от всего, что люди почитают за “источники жизни”. Именно эта последняя жертва, думается ему, и даст ему возможность быть услышанным и понятым: “Не хочу уходить, не оставив слова в ответ, - слова свободного, а не вынужденного, - не для оправдания, - о нет! просить прощения мне не у кого и не в чем, - а так, потому что сам желаю того”.
Вот почему с таким “диким любопытством” и горячечным волнением вслушивается Ипполит в развернувшийся между гостями князя спор об Апокалипсисе, в аргументы о близком конце света, развиваемые Лебедевым в его “диссертации”. Ведь они как будто подтверждают правоту его собственных выводов: мир устремился по ложному пути. Цивилизация и прогресс не могут быть истинным смыслом жизни. И не “железные дороги” мутят “источники жизни”, а то, что “ всё это настроение наших последних веков, в его общем целом, научном и практическом, может быть, и действительно проклято-с”. “Кредитом” нельзя спасти мир. Невозможно установление всеобщего счастья по материальной необходимости.
Между тем прежде такая связующая мысль была, “ было же нечто сильнейшее костров и огней (...) Была же мысль сильнейшая всех несчастий, неурожаев, истязаний, чумы, проказы и всего того ада, которого бы и не вынесло то человечество без той связующей, направляющей сердце и оплодотворяющей источники жизни мысли!”.
Люди жили с Богом в душе.
Человек сам виноват в том, что утратил сокровище, что позволил дьяволу “владычествовать человечеством до предела времен”, что относится как к норме, как к закону к процессу его разрушения. Это, в конечном счете, и влечет появление в обществе таких “друзей человечества”, которые благие цели возводят на шатком нравственном основании и в угоду своему тщеславию готовы обратиться из “друзей” в “людоедов человечества”. Вот почему горек и неутешителен главный итог дискуссии: ”Богатства больше, но силы меньше; связующей мысли не стало; всё размягчилось, всё упрело и все упрели! Все, все, все мы упрели!.. И это троекратно повторенное все не позволяет никому снять с себя ответственность за растянувшийся во времени, но всё равно неминуемый конец света.
Не может же быть связующей идея, вынесенная в эпиграф сочинения Ипполита: ”После меня хоть потоп”. А между тем чтение Ипполитова “Объяснения”, состоявшееся “на фоне” Апокалипсиса и под впечатлением от его трактовки Лебедевым, по сути, явилось вариантом ответа на прозвучавшие вопросы. Ипполит попытался представить собственное понимание конца света.
Его трактовка абсолютно неприемлема, и не только для князя, но и для всех свидетелей исповеди этого умирающего юноши. Потому слушатели и отреагировали на его “Объяснение” резко и грубо:
- Ну, это уж черт знает что такое, этак расстегиваться! - заорал Фердыщенко.- Что за феноменальное слабосилие!
- Просто дурак, - сказал Ганя...
- О, мне решительно все равно! Сделайте одолжение, прошу вас, оставьте меня в покое, - брезгливо отвернулся Евгений Павлович”.
И даже Мышкин в момент всеобщего негодования не вступился за Ипполита и не сделал никаких “распоряжений”. Он вскоре пожалеет об этом и попросит у юноши прощения, но в сложившуюся ситуацию князь вмешиваться не стал! И это, конечно, не было случайным. Попробуем в этом разобраться.
“Бунт” Ипполита, с одной стороны, основывается на “логической цепи выводов“, а с другой стороны, он в полной мере отражает тот мощный процесс, который протекал в его подсознании. Не случайно в “статье” содержится описание трех снов Ипполита, которые во многом раскрывают его жизненное самочувствие и, одновременно, фиксируют важнейшие импульсы, повлиявшие на это “последнее убеждение”.
В первом сне Ипполит увидел “одно ужасное животное, какое-то чудовище. Оно было вроде скорпиона, но не скорпион, а гаже и гораздо ужаснее”. Ипполит во всех подробностях рассмотрел противного и коварного гада, который собирался ужалить его своим смертельным ядом. Свою реакцию на это отвратительное пресмыкающееся Ипполит выразил так: ”Я ужасно боялся, что оно меня ужалит; мне сказали, что оно ядовитое, но я больше всего мучился тем, кто его прислал в мою комнату, что хотят мне сделать и в чем тут тайна?”. То есть не столько опасность гибели, сколько непонимание того, откуда беда исходит, кто ее организовал, доставляет юноше подлинные мучения. Явившаяся на выручку мать кликнула собаку, которая и разгрызла гада, получив при этом укус в язык. Собака во сне Ипполита тоже необыкновенная: это было животное, умершее пять лет назад.
Мистический характер сновидения проявляется еще и в том, что в испуге той собаки “было что-то как будто очень необыкновенное, как будто тоже почти мистическое, и что она, стало быть, тоже предчувствует, как и я, что в звере заключается что-то роковое и какая-то тайна.
Обратим внимание на синонимы, которыми Ипполит обозначает свое тревожное видение: “ужасное животное”, “пресмыкающийся гад”, “скорпион”, “зверь”, “змейки”. В обличье этого мистического существа явно угадывается трезубец: “ На вершок от головы из туловища выходят, под углом в сорок пять градусов, две лапы, по одной с каждой стороны, вершка по два длиной, так что все животное представляется, если смотреть сверху, в виде трезубца”.
Если попытаться расшифровать эти символы, то можно обнаружить складывающийся в единую картину смысл: именно зверь Апокалипсиса обычно изображается в виде змеи или дракона, которые являются врагами духа и извращением высших качеств. Скорпион соответствует тому периоду в жизни человека, который находится под угрозой смерти. Этот символ эквивалентен символу палача. Трезубец в мифологии представляет собой искаженную форму креста, и потому содержит указание на порочный характер предмета, знаменуя собой утроенную враждебность (7).
Таким образом, глубины подсознательного Ипполита раскрывают его судорожный страх смерти. Пересказанный им сон показал: решение Ипполита о самоубийстве базируется не только на разумном “расчислении”, - его подхватила и понесла какая-то грозная, враждебная сила, от которой нет ему спасения. И если в первом сне надежду на спасение символизируют явившиеся на выручку мать и собака, что, кстати сказать, в символике связано друг с другом, как знак преданности, охраны и Воскресения, - то в последующих сновидениях: золотой гробик для “замороженного” ребенка Сурикова (знак не только ускользающего, но и просто - похороненного сокровища) и, в особенности, - в сновиденческом образе Рогожина, который ассоциируется у Ипполита с “полной, непосредственной жизнью”, - надежда на спасение исключается. Именно в этом и заключается тайна последней решимости Ипполита, которая созрела в нем, кажется, “вовсе не из логического вывода, а от какого-то странного толчка, от одного странного обстоятельства, может быть вовсе не связанного ничем с ходом дела”.
Рогожин знаменует для Ипполита ту высшую ступень “ природного” существования, наполненного текущей минутой, которое пугает юношу своей первобытной дикостью и неумолимостью. Картина с изображением мертвого Христа в доме Рогожина помогла Ипполиту сформулировать свое отношение к миру, каким он его запомнит. Жизнь не имеет смысла, если “великое и бесценное существо - такое существо, которое одно стоило всей природы и всех законов ее, всей земли, которая и создавалась-то, может быть, единственно для одного только появления этого существа!” , - если т а к о е существо поглощено темной, наглой и бессмысленно-вечной силой.
Речь идет о картине немецкого художника Ганса Гольбейна Младшего «Мёртвый Христос в гробу», создавшего самое страшное свое произведение. Традиционно на картинах мёртвый Христос изображался величественным и спокойным, нетронутым тлением, а у Гольбейна Христос изображён как обычный труп: кровоподтёки, раны, следы от побоев, полуоткрытые остекленелые глаза и судорожно застывшие губы. На теле мертвого Христа видны признаки разложения. В этой картине нет ничего божественного, перед зрителями лежит не «мраморное» или «фарфоровое» тело божества, которое традиционно изображалось живописцами, а мертвое тело много страдавшего человека, одинокого в своей смерти (рядом нет никого из близких Христа).
Признаки смерти и распада подчеркнуты темной, мрачной цветовой гаммой картины. Она выполнена в серовато-коричневых тонах, единственным светлым элементом является ткань набедренной повязки Христа и полотно, на котором лежит его тело. Здесь нет свечения, исходящего от тела, как на других картинах, только смерть и распад.
Увидев эту картину на выставке в Базеле в 1867 году (когда внутренняя работа над романом «Идиот» уже началась) Ф.М. Достоевский был поражён увиденным. Его жена, Анна Григорьевна, вспоминала: «Картина произвела на Федора Михайловича подавляющее впечатление, и он остановился перед ней как бы пораженный… В его взволнованном лице было то испуганное выражение, которое мне не раз случалось замечать в первые минуты приступа эпилепсии».
В романе «Идиот» Достоевский несколько раз возвращался к своему впечатлению от картины:
— Это копия с Ганса Гольбейна, — сказал князь, успев разглядеть картину, — и хоть я знаток небольшой, но, кажется, отличная копия. Я эту картину за границей видел и забыть не могу.
— А на эту картину я люблю смотреть! — пробормотал, помолчав, Рогожин.
— На эту картину! — вскричал вдруг князь, под впечатлением внезапной мысли, — на эту картину! Да от этой картины у иного еще вера может пропасть!
— Пропадает и то, — неожиданно подтвердил вдруг Рогожин.
Именно чудовищные физические муки Христа, так натуралистично выписанные Гольбейном, и оказались самым мощным аргументом в становлении “протеста” Ипполита: Если Он, смысл и суть нынешнего мира, не смог противостоять разрушительной силе земного существования, если природа, материальный мир и современное бытие оказались сильнее, чем Он, - значит, оставаться в этом мире не стоит.
Время вызывает у Ипполита чувство бессилия и отвращения. А потому, не найдя смысла ни в религии, ни в прошлой истории, ни в собственном своем существовании, решается Ипполит на демонстративный протест, присвоив себе право, которое человеку не дано. Юноша в гордой запальчивости восклицает: «Я умру, прямо смотря на источник силы и жизни, и не захочу этой жизни! Если б я имел власть не родиться, то наверно не принял бы существования на таких насмешливых условиях. Но я еще имею власть умереть, хотя отдаю уже сочтенное. Не великая власть, не великий и бунт».
Ипполит атеист. Он не верит в Бога, не верит в бессмертие души. Вот почему его не просто потрясает, а убеждает картина в рогожинском доме, на которой изображен мертвый Христос. Ипполит уверен, что Божий сын не повторил бы своего пути к людям, если бы знал, какой мученический конец ему уготован на Земле.
Между тем высшее проявление любви Бога к сотворенному им миру как раз и состоит в той великой жертве, которую он принес ему. Явление Богочеловека, за которое заплачено его страданиями и крестной смертью на Голгофе, и должны внушить человеку веру в реальность победы над грехом и смертью.
В происшедшем на Голгофе не увидел Ипполит проявления свободной воли Христа. Не воспринял он в христианстве того, что составляет его заповедную сердцевину: постановка цели жизни и ее достижение есть свободное творение личности. Никакие помехи и обстоятельства, происходящие вне личности и даже в ней самой, не определяют с необходимостью, какой жизненный путь она изберет. Сам выбор пути есть результат победы добра или зла, одержанной человеком над самим собой. Атеизм Ипполита спровоцировал резкую реакцию его аудитории: ”... слушатели были в полном негодовании. Все с шумом и досадой вставали из-за стола. Усталость, вино, напряжение усиливали беспорядочность и как бы грязь впечатлений...”
И это при том, что “сам по себе этот восемнадцатилетний, истощенный болезнью мальчик казался слаб, как сорванный с дерева дрожащий листик” и должен был внушить, скорее, жалость и сострадание, чем негодование.
Дело здесь в том, что речь Ипполита - это еще и вызов, эпатаж. По окончании чтения “самое высокомерное, самое презрительное и обидное отвращение выразилось в его взгляде и улыбке. Он спешил своим вызовом”. Как на вызов люди и ответили - встречным вызовом. Нелюбовь к окружающим бумерангом вернулась к нему и еще дальше, еще безнадежней отдалила от собственного “центра”, от той “идеи”, воплотить которую на земле он собирался, но не успел и не смог.
Своих несчастных родных Ипполит любит мучить; князя за пять месяцев до личного знакомства с ним он уже заранее ненавидит; сама форма его общения с другими людьми неприемлема: он не говорит, а “визжит да пищит”, постоянно пребывая в гордыне и беспокойстве. После слов поддержки, произнесенных князем по поводу его “тетрадки”, Ипполит горделиво вспыхнул: ”А вот все-таки умирать, - проговорил он, чуть не прибавив: - такому человеку, как я!”.
Сообщение о смерти Ипполита в романе при всей его лаконичности включает те же личностные свойства, что определяли ход его короткой жизни: “Ипполит скончался в ужасном волнении несколько раньше, чем ожидал, недели две спустя после смерти Настасьи Филипповны”. Не удалось “добродетельно” умереть, не смог он выполнить совета князя: “Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье!”
Ипполит ужаснулся подлинному трагизму жизни и личной невозможности преодолеть этот ужас. Драма его личности заключена в разрыве между интуитивным ощущением всеобъемлющей связи всех форм бытия и реальным личным опытом, этот факт не подтверждающим. Он понял, что сила, его подхватившая, человеком остановлена быть не может. Вот как о могучей энергии жизненного потока писал Томас Карлейль: “...безграничное, молчаливое, никогда не знающее покоя, это так называемое время, катящееся, устремляющееся, быстрое, молчаливое, как все уносящий прилив океана, в котором мы и вся вселенная мелькаем, подобно испарениям, подобно тени, появляясь и затем исчезая, - оно навсегда останется в буквальном смысле чудом: оно поражает нас и мы умолкаем, так как недостает слов, чтобы говорить о нем” (8).
Между тем ближе всех к разгадке времени подходят те, кто имеет дар подмечать в жизни, в каждом ее предмете то, что заслуживает любви. Вот почему человечество так чтит художников, способных узреть в текущем мгновении черты вечности, ту божественную красоту, что делает каждый предмет “окном, через которое мы можем заглянуть в самую бесконечность”. Такой светлой личностью и является гениальное создание Достоевского – его князь Мышкин.
Писателю было важно объяснить: “У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного“ (из письма к Н.Н. Страхову от 26 февраля 1869 года). Этот же смысл и авторского утверждения: ”Может быть, в Идиоте человек-то более действителен”.
Вот почему князь Мышкин в романе, кроме всего прочего, фигурирует в качестве Человека вообще, Человека в его абсолютном воплощении. Помните слова Настасьи Филипповны, обращенные к Мышкину перед ее уходом с Рогожиным: “Прощай, князь, в первый раз человека видела!”. Ипполит перед попыткой самоубийства сказал то же: “Стойте так, я буду смотреть. Я с Человеком прощусь”.
Человек, который не рассчитывает своих часов и дней, щедро делясь с другими временем и энергией своей жизни, кто бы он ни был: жалкий Антип Бурдовский, случайный лакей в доме Епанчиных, страдающий эгоист Ипполит, неуправляемый Рогожин или мечущаяся Настасья Филипповна; готовый прийти на помощь и просить прощения за самую невольную обиду, - безусловно, видит в другой жизни равноценное с собой бытие. В нем нет гордого ощущения исключительности.
Вот почему слова и поступки князя Мышкина находят отклик в сердцах окружающих его людей. И если вспомнить реакцию “дачного общества “ на исповедь князя, то легко заметить, что она является прямо противоположной той, что возникла по прочтении “тетрадки” Ипполитом. Мышкин “видел Аглаю, бледную и странно смотревшую на него, очень странно: в глазах ее совсем не было ненависти, нисколько не было гнева; она смотрела на него испуганным, но таким симпатичным взглядом (...) Наконец он увидел со странным изумлением, что все уселись и даже смеются (…) смеялись дружески, весело; многие с ним заговаривали и говорили так ласково, во главе всех Лизавета Прокофьевна: она говорила смеясь и что-то очень, очень доброе. Вдруг он почувствовал, что Иван Федорович дружески треплет его по плечу; Иван Петрович тоже смеялся; но еще лучше, еще привлекательнее и симпатичнее был старичок...” и т.д.
Как “сбывшееся пророчество” воспринял Мышкин реакцию «дачного общества» на свою пылкую речь. Вот почему князь “с наслаждением” вглядывался в лица и говорил взволновано: “ Я не благодарю, я только... любуюсь вами, я счастлив, глядя на вас...” Сравните: Ипполит “спешил своим вызовом. Но его слушатели были в полном негодовании... “Какие они все негодяи”, - шепчет он князю в исступлении...”
Потому-то слова и помощь князя принимаются людьми, что чувствуют они в нем присутствие тех самых абсолютных начал добра и любви, способных наполнить смыслом самое суетное бытие и подтвердить присутствие на земле вечных истин.
Да, самосознание и самовоплощение не часто соединяются в текущей минуте, однако когда это происходит, то остаются в памяти навсегда. И Достоевскому, не только как писателю, но и как человеку, судьба даровала редчайшую возможность пережить ощущение “сбывшегося пророчества” и в творчестве, и в жизни. Речь идет о Пушкинской речи, произнесенной Федором Михайловичем на юбилейных торжествах 1880 года. И сегодня, когда перечитываешь воспоминания очевидцев, трудно отделаться от впечатления, что речь идет о чуде. Что же потрясло Д. Любимова, Г. Успенского, Н. Страхова, И Аксакова, В. Михневича и просто - буквально всех, присутствовавших при этом?
То, что оппоненты Достоевского позднее назвали “затмением”, “наваждением”, а друзья и единомышленники - “историческим событием”, - на самом деле было редчайшим случаем абсолютной самореализации человека и художника. Достоевскому на глазах у публики удалось соединить в Речи свое понимание Пушкина и национальное его значение, атмосферу текущей минуты и историческую глубину сказанного. Он смог в своем Слове о Пушкине воплотить буквально все, что волновало его в жизни и передать это слушающим его людям в форме “живой речи, прямо, искренно выходящей из души” (Н. Страхов): “Когда пришла его очередь, он “смирнехонько” взошел на кафедру, и не прошло пяти минут, как у него во власти были все сердца, все мысли, вся душа всякого, без различия, присутствовавшего в собрании. Говорил он просто, совершенно так, как бы разговаривал со знакомыми людьми, не надседаясь в выкрикивании громких фраз, не закидывая головы. Просто и внятно, без малейших отступлений и ненужных украшений он сказал публике, что думает о Пушкине... Он нашел возможным, так сказать, привести Пушкина в этот зал и устами его объяснить обществу, собравшемуся здесь, кое-что в теперешнем его положении, в теперешней заботе, в теперешней тоске” (9).
То, что предполагал Достоевский, описывая реакцию литературных героев на речи Мышкина, ему довелось позже пережить самому в реальной жизни: “Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике; когда я закончил - я не скажу тебе про рев, про вопль восторга, - писал он Анне Григорьевне, - люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть вперед друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: все ринулись ко мне на эстраду: гранд-дамы, студентки, государственные секретари, студенты - все обнимало, цаловало меня... Вызовы продолжались полчаса...” (10)
Редчайшим случаем здесь является не только сам характер непосредственной реакции на прозвучавшее Слово: несколько человек даже лишились сознания от восторга; - но и то, что длившаяся сорок пять минут речь не уходит из памяти потомков уже больше ста лет!
Так в реальном факте подтвердилось то, что открыл в акте художнического прозрения писатель: человек должен стремиться к воплощению своих идеальных представлений о жизни, своей персональной “идеи”, не прикрываясь обстоятельствами, а достойно и последовательно существуя в них. Только он один несет ответственность за каждый прожитый миг своей жизни. И отпечатается он или нет в судьбах встретившихся ему людей - зависит только от него.
Примечания
1. Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. - М., 1975. - С.406,235. О хронотопах Достоевского см. также: Волошин Г. Пространство и время у Достоевского // ”Slavia”,1933. - № 1-2.- С.164; Катто Ж. Пространство и время в романах Достоевского // Ф.М.Достоевский: Материалы и исследования. - Т.3. Л.,1978. - С. 45 и др.
2. См.: Дороватовская-Любимова В.С. “Идиот” Достоевского и уголовная хроника его времени // Печать и революция. - 1928.№3. - С.37-38; Назиров Р.Г. Герои романа “Идиот” и их прототипы // Рус.лит. - 1970. - С.115-120; Гроссман Л.П. Семинарий по Достоевскому. - М. - Пг., 1922. - С.58-60 и др.
3. Сараскина Л.”Бесы”: Роман – предупреждение. - М.,1990. - С.12.
4. Лосев А.Ф. Диалектика мифа // Лосев А.Ф. Из ранних произведений. - М.,1990. - С.547.
5. Карсавин Л.П. Философия истории. - СП.,1993.- С.44.
6. См.: Гроссман Л.П. Семинарий по Достоевскому. - С.58.
7. Керлот Х.Э. Словарь символов. - М.,1994.- С.197, 222, 207, 472, 519-520.
8. Карлейль Т. Герои, почитание героев и героическое в истории// Карлейль Т. Теперь и прежде.- М.,1994.- С.12.
9. Успенский Г.И. Полн.собр.соч. - Т.6. - М.,1953.- С.422.
10. Достоевский Ф.М., Достоевская А.Г. Переписка.- М., 1976. - С.346.
Иллюстрация: Художник Илья Глазунов
Источник: Российский писатель