«Я еще живу и буду жить в будущем...»


Федор Михайлович Достоевский (1821–1881) — гениальный русский писатель, классик мировой литературы — главную цель своей художественной работы видел в том, чтобы «при полном реализме найти человека в человеке». В письме от 16 августа 1839 года к брату юный Достоевский уже осознавал: «Человек есть тайна. Ее надо разгадывать, и ежели будешь разгадывать ее всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком».
Осмысление тайны, «ключи которой у Творца», — сердцевина идейно-художественной системы писателя, которая в целом слагалась на фундаменте его глубоко религиозного мировоззрения.
Неоценимую роль для формирования сознания Достоевского сыграли в его жизни уголовный процесс по политическому делу об участии писателя в социалистическом кружке Петрашевского, пребывание под следствием в одиночной камере Алексеевского равелина Петропавловской крепости, приговор к расстрелу и обряд смертной казни, замененной за три минуты до исполнения каторгой и ссылкой.
Полную инсценировку казни, устроенную по приказу Царя, Достоевский описал брату из каземата Петропавловской крепости в тот же день, 22 декабря 1849 года: «Сегодня 22 декабря нас отвезли на Семеновский плац. Там всем нам прочли смертный приговор, дали приложиться к кресту, переломили над головою шпаги и устроили наш предсмертный туалет (белые рубахи). Затем троих поставили к столбу для исполнения казни.
Я стоял шестым, вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди и жить мне оставалось не более минуты. Я вспомнил тебя, брат, всех твоих; в последнюю минуту ты, только один ты, был в уме моем, я тут только узнал, как люблю тебя, брат мой милый! Я успел тоже обнять Плещеева, Дурова, которые были возле, и проститься с ними. Наконец ударили отбой, привязанных к столбу привели назад, и нам прочли, что его императорское величество дарует нам жизнь. Затем последовали настоящие приговоры» [15, 81]. Пережитое состояние приговоренного к смерти наложило отпечаток на всю дальнейшую личную и творческую биографию писателя, его религиозно-нравственную, философскую, социально-правовую позицию, в которой ведущее место заняли проблемы жизни и смерти, преступления и наказания, ценности бытия, стремление увидеть мир свободным от зла, общество — освобожденным от произвола и насилия.
Прошло почти двадцать лет после обряда казни, прежде чем Достоевский нашел в себе внутренние силы для художественного выражения и осмысления происшедшего. В романе «Идиот» (1868) сцены, где главный герой князь Мышкин, которого в подготовительных материалах к роману автор называл «князь Христос», делится своими впечатлениями от увиденной во Франции смертной казни на гильотине, носят характер уникального документа. В этих строках — собственный опыт и последующие раздумья над проблемой самого Достоевского: «Человека кладут, и падает этакий широкий нож, по машине, гильотиной называется, тяжело, сильно... Голова отскочит так, что и глазом не успеешь мигнуть. Приготовления тяжелы. Вот когда объявляют приговор, снаряжают, вяжут, на эшафот взводят, вот тут ужасно! Разве это возможно? Разве не ужас? Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят? Надругательство над душой, больше ничего!» [6, 23].
Надругательство над душой, «безобразное, ненужное, напрасное» [6, 24] — изощренная психологическая пытка, которую устроили каратели-палачи противникам своего режима, представлена писателем во всех мучительных подробностях: «А ведь главная, самая сильная боль, может, не в ранах, а вот что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас — душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что это уж наверно; главное то, что наверно Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия? Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное?». Достоевский горячо убежден: «Нет, с человеком так нельзя поступать!» [6, 24].
В монологе князя Мышкина писатель аргументирует и отстаивает свою позицию: «Знаете ли, что это не моя фантазия, а что многие так говорили? Я до того этому верю, что прямо вам скажу мое мнение. Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем самое преступление. Убийство по приговору несоразмерно ужаснее, чем убийство разбойничье. Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу, или как-нибудь, непременно еще надеется, что спасется, до самого последнего мгновения. Примеры бывали, что уж горло перерезано, а он еще надеется, или бежит, или просит. А тут всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно; тут приговор, и в том, что наверно не избегнешь, вся ужасная то мука и сидит, и сильнее этой муки нет на свете. Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он еще все будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдет или заплачет» [6, 24].
«В горячих словах “Идиота”, — писал о Достоевском его современник, известный адвокат А.Ф. Кони, — он осудил смертную казнь как нечто, еще более жестокое, чем преступление», следуя евангельской заповеди «не убий».
Устами князя Мышкина Достоевский говорит о себе самом: «Может быть, и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: “Ступай, тебя прощают”. Вот этакой человек, может быть, мог бы рассказать. Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил» [6, 24].
Далее в изложении героя Достоевский передает автобиографически выстраданные свидетельства об оглашении смертного приговора, ожидании казни, о приготовлениях к ней и внезапно объявленном помиловании в новом приговоре к ссылке на каторжные работы: «Но я вам лучше расскажу про другую мою встречу прошлого года с одним человеком. Тут одно обстоятельство очень странное было, — странное тем, собственно, что случай такой очень редко бывает. Этот человек был раз взведен, вместе с другими, на эшафот, и ему прочитан был приговор смертной казни расстрелянием, за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование и назначена другая степень наказания; но, однако же, в промежутке между двумя приговорами, двадцать минут или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным убеждением, что через несколько минут он вдруг умрет» [6, 62–63].
Все детали и подробности навсегда отпечатались в памяти Достоевского: «Он помнил все с необыкновенною ясностью и говорил, что никогда ничего из этих минут не забудет. Шагах в двадцати от эшафота, около которого стоял народ и солдаты, были врыты три столба, так как преступников было несколько человек. Троих первых повели к столбам, привязали, надели на них смертный костюм (белые длинные балахоны), а на глаза надвинули им белые колпаки, чтобы не видно было ружей; затем против каждого столба выстроилась команда из нескольких человек солдат. Мой знакомый стоял восьмым по очереди, стало быть, ему приходилось идти к столбам в третью очередь. Священник обошел всех с крестом» [6, 63]. Поразительно, насколько возрастает острота восприятия человеком времени на грани жизни и смерти. Время делится уже не только на привычные отрезки: часы, минуты, секунды. Сознанием воспринимаются как величайшая ценность и «четверть секунды», и «самое последнее мгновение»: «Странно, что редко в эти самые последние секунды в обморок падают! Напротив, голова ужасно живет и работает, должно быть, сильно, сильно, сильно, как машина в ходу; я воображаю, так и стучат разные мысли а между тем все знаешь и все помнишь; одна такая точка есть, которой никак нельзя забыть, и в обморок упасть нельзя, и все около нее, около этой точки, ходит и вертится. И подумать, что это так до самой последней четверти секунды» [6, 68].
Достоевский перед казнью «счетом отсчитывал» минуты, секунды, доли секунд, чтобы распорядиться ими наилучшим образом: «Выходило, что остается жить минут пять, не больше. Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении, так что он еще распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься с товарищами, на это положил минуты две, потом две минуты еще положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтобы в последний раз кругом поглядеть. Он очень хорошо помнил, что сделал именно эти три распоряжения и именно так рассчитал».
Далее писатель говорит о себе: «Он умирал двадцати семи лет, здоровый и сильный; прощаясь с товарищами, он помнил, что одному из них задал довольно посторонний вопрос и даже очень заинтересовался ответом. Потом, когда он простился с товарищами, настали те две минуты, которые он отсчитал, чтобы думать про себя; он знал заранее, о чем он будет думать: ему все хотелось представить себе как можно скорее и ярче, что вот как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, — так кто же? где же? Все это он думал в эти две минуты решить!» [6, 63].
Особенно ужасным при встрече со смертью было мучительное ощущение неизвестности «от этого нового, которое будет и сейчас наступит» [6, 63], — состояние, на которое обречен каждый человек, потому что никому не дано знать, откуда он пришел в земную жизнь и куда уйдет после. Сознание приговоренного к смерти обращается к спасительной мысли о Боге: «Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченною крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей; ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он чрез три минуты как-нибудь сольется с ними...»
Однако инстинктивно человек противится неизведанной смерти, цепляется за жизнь. Самым тяжелым на эшафоте была для Достоевского «беспрерывная мысль: “Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, — какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!”» [6, 63–64].
Отрицание смертной казни развертывается у писателя в утверждение высшей ценности жизни: «Ведь был же я сегодня у смерти, три четверти часа прожил с этой мыслию, был у последнего мгновения и теперь еще раз живу! Жизнь — дар, жизнь — счастье, каждая минута могла бы быть веком счастья» [15, 83–84], — написал Достоевский брату Михаилу через несколько часов после эшафота. — «Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, — так кровью обливается сердце мое» [15, 84].
Однако удалось ли писателю впоследствии жить, не теряя напрасно ни одной минуты, ценя каждое мгновение жизни как наивысший дар судьбы? Удавалось ли это вообще кому-нибудь, даже из переживших тяжкие испытания, буквально возвращенных к жизни? Достоевский отвечает в романе «Идиот» следующим диалогом героев:
«—  вы, князь, верно, хотели вывести, что ни одного мгновения на копейки ценить нельзя, и иногда пять минут дороже сокровища. Все это похвально, но позвольте, однако же, как же этот приятель, который вам такие страсти рассказывал... ведь ему переменили же наказание, стало быть, подарили же эту “бесконечную жизнь”. Ну, что же он с этим богатством сделал потом? Жил ли каждую минуту “счетом”?
— О нет, он мне сам говорил, — я его уже про это спрашивал, — вовсе не так жил и много-много минут потерял.
— Ну, стало быть, вот вам и опыт, стало быть, и нельзя жить, взаправду “отсчитывая счетом”» [6, 64].
Самое главное, что вынес писатель из своего опыта, когда «был у последнего мгновения» [15, 83], это сохранение души, духа в Божьей чистоте при любых обстоятельствах. В том же знаменательном письме после обряда казни Достоевский утверждал: «Брат! я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не уныть и не пасть — вот в чем жизнь, в чем задача ее. Я сознал это» [15, 82]. Пережив эшафот, словно родившись заново, Достоевский преисполнен благодатных и отрадных чувств: «Нет желчи и злобы в душе моей, хотелось бы так любить и обнять хоть кого-нибудь из прежних в это мгновение. Это отрада, я испытал ее сегодня, прощаясь с моими милыми перед смертию. Я думал в ту минуту, что весть о казни убьет тебя. Но теперь будь покоен, я еще живу и буду жить в будущем мыслию, что когда-нибудь обниму тебя» [15, 84].
Готовясь пойти на каторгу, писатель, больной и истерзанный, был необыкновенно бодр духовно, не придавая особого значения состоянию физическому: «Никогда еще таких обильных и здоровых запасов духовной жизни не кипело во мне, как теперь. Но вынесет ли тело: не знаю» [15, 82].
Главным же утешением была евангельская сверх надежды надежда: «Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте» [15, 84].
Отрицая убийства, казни, насилие, жестокость, деспотизм, надругательство над человеческой душой, писатель прославляет праведную жизнь, какой она должны быть по Божьему устроению. Каждое ее бесценное мгновение должно быть наполнено добром и Христовой правдой — этот завет оставил Достоевский своим читателям.