К 68-летию Великой Победы
Воспоминания
Мне солдат дороже себя...
Вся земля не стоит даже одной капли бесполезно пролитой крови.
Д. Давыдов
Если вести себя низко, то можно достигнуть высокого положения,
но нельзя достигнуть высоких целей.
Я СЫН ТРУДОВОГО НАРОДА...
1940 год. Октябрь. Наш курс осенью пополнил ряды Красной армии моей персоной, единственной, поскольку я один оказался призывного возраста. Накануне отбытия к месту службы студенты общежития организовали вечеринку. Скромно накрытые столы. Были тосты, напутствия, пожелания честно и храбро служить Родине. Веселились до утра.
А поутру... С больной головой от с непривычки выпитого вина — военкомат. Сбор. Построение и шагом марш. Вокзальная площадь ст. Полтарацк (она тогда так и называлась) города Ашхабада заполнена провожающими. Мне не до них: все время смотрю на моих друзей, товарищей. Их у меня много. Вон стоят плотной кучкой и машут мне руками: Ваня Бабышев, Володя Лалеко, Миша Ельнев, Миша Титаренко, а рядом с ними девочки-однокурсницы, наши общежитейские: Надя Бехтина, Паня Санникова, Вера Кузьмина, Дуся Черная, Нюся Воронкова, Галя Тогунова, Вера Мыськина и еще, еще — всех не перечислишь. Не знаю, встретимся ли еще когда-либо. Думаю, что встретимся, а в голове промелькнуло: как Бог даст, так и будет.
1945 год. Во время краткосрочного отпуска Ваня Бабышев (он служил в г. Мары офицером милиции) поведал мне, что большинство ребят — моих близких друзей — погибли. Среди них Миша Ельнев, Володя Лалеко, Миша Титаренко и многие другие с параллельных курсов.
А девочки? Они по окончании техникума разъехались по районам и городам Туркмении. Жалею ли я о том, что меня призвали в армию и не дали закончить техникум? Пожалуй, нет. Хорошо, что призвали именно в это время. Если бы, скажем, призвали не в 1940 году, а в начале войны, то тогда мне, неподготовленному, пришлось бы трудней вступить в войну, как это случилось со многими однокурсниками.
Меня провожать, за малым исключением, пришел весь техникум. Как мне потом написали мои друзья, занятия в этот день не состоялись. И уже не знаю почему, в повседневное время я ничем не отличался и не выделялся, разве что был председателем профкома техникума. Хотя... И тут... Всю работу мы выполняли сообща. Особых организаторских способностей, как я думаю, не проявил. Все шло само собой. А тут, видите ли, мои проводы вылились в коллективное торжество.
Обстановка на вокзальной площади действительно выглядела торжественно.
Флаги, транспаранты, нарядные люди, хриплый звук репродукторов заглушали оркестры.
Митинг. Напутствия. Пожелания... И... погрузка.
Вагоны не классные — «телячьи», товарные, двухосные, старенькие. В каждом из них 30–40 человек. Разместились на полу, стеллажах из неотесанных досок. Нам было не до удобств. Ребята веселые, бодрые, общительные: нашумелись, накричались и запели хором: «Катюша», «Три танкиста», «Артиллеристы» и др.
Красноводск. Вот он...
Захолустный, в то время портовый городишко на Каспийском море. Выгружаемся, спрыгивая на обочину дороги. Вокруг — ни души. Глинобитные, из сырцового кирпича, домики с дворами, обнесенными глиняными заборами (дувалами). На улицах песок и кругом — песок, песок... Вдоль домов растет саксаул — пустынное дерево. Редкие арбы на высоких колесах, запряженные неутомимыми ишаками, передвигаются с трудом, утопая в песке. Кое-где можно увидеть два-три навьюченных верблюда, сопровождаемых погонщиком. Жители как будто вымерли. Да и было от чего: кругом раскаленный песок, зной, температура воздуха зашкаливает за 40 градусов.
Мы разбрелись по берегу моря, любуемся на огромные стаи чаек, слушаем их бойкие переклички. Нам все любопытно. Из нас никто моря не видел. Да и около воды нет такого пекла.
К вечеру причалил утленький пароходик. По всему было видно, что наш транспорт. Так оно и случилось. Сбор. Построение. Перекличка. Цепочкой по трапу следуем на палубу. Сгрудились у бортов пароходика, озираем окружающую местность с высоты палубы. Хриплый гудок оповестил нас о начале пути. Без лязга и грохота покидаем причал, и дружное стоголосое «Урра!» прокатилось по пустынному берегу Красноводска, отдаваясь эхом от прибрежных гор. Вася Коптяев густым баритоном запел «Раскинулось море широко...»
А море тихое. Приветливое. Полный штиль. Корпус корабля, покачиваясь, разрезает водную гладь и слегка колышется. Вялая штилевая качка, от которой позже моих некоторых попутчиков будет выворачивать наизнанку. Кучкуемся. Ведем шутливые разговоры, обзаводимся товарищами. В клетчатой заправленной в брюки рубашке ко мне подходит высокий, слегка рябоватый, крепко сбитый парень, улыбаясь, подает мне руку:
— Алексей Лелеков. Я за тобой давно наблюдаю. Если не возражаешь, поговорим.
— Павел, — протянул я руку, ответил рукопожатием и этого, оказалось достаточно для дальнейшей крепкой дружбы, вначале красноармейцами, а затем курсантами Сухумского пехотного училища. Это в будущем...
А сейчас стоим. Курим. Рассказываем о себе, друзьях, а больше любуемся необозримым водным пространством. К вечеру палуба постепенно опустела, народ угомонился, притих. Спускаемся в трюм: здесь темно, еле различаем друг друга. Осмотревшись, располагаемся вокруг бочек с селедкой и маринованными баклажанами, от которых стоит плотный, застоявшийся селедочно-баклажанный аромат. Такое соседство нас не особенно беспокоит. Мы просто не обращаем внимания на неудобства, рассуждая, что раз нет лучше, то и это хорошо.
Время к полуночи. Возбужденное состояние идет на убыль. Тихо. Сонное царство. Мне не спится от избытка впечатлений. Да и спальное место не барское — жесткий дощатый пол.
Глубокой ночью усилился шум волн, свист ветра. Через какое-то время началась болтанка. Громадные волны грозно сотрясают корпус хлипкого суденышка.
Интересно... Меня одолевает любопытство, что там творится наверху? Подымаюсь на палубу. Небо звездное. Сильнейший ветер с воем, грохотом и треском треплет палубные надстройки. Наш корабль, как щепочка, болтается: то нос, то корма зарывается под воду.
Неуверенно, но быстро подбегаю к борту и вижу — на меня накатывает стена воды. Ох, мамочки! Крепко ухватившись за поручни, закрыв глаза, держусь, и почти в то же мгновение меня накрывает волна: хлынула на палубу, заливая и смывая все на своем пути. Не дождавшись очередной волны, убегаю по щиколотку, кое-где по колено в воде.
Спустился в трюм весь мокрый, с дрожью во всем теле плюхаюсь на пол. В трюме духота. Вскоре согреваюсь, начинаю засыпать. Что там, на палубе творит стихия, меня теперь не колышет; стараюсь о виденном не думать. Сквозь сон слышу: в разных углах некоторые мои попутчики стонут, вякают, некоторые украдкой всхлипывают... Засыпая, думаю: «От сна и от еды еще никто не умер». Сплю крепко. За ночь высох. Отоспался. Слышу все тот же хриплый гудок нашего парохода. Подымаюсь на палубу. Солнце ярко светит. Утро теплое. Ветер стих. Полнейший штиль! Кружат неугомонные чайки. По курсу четко вырисовываются заводские трубы, городские дома, в порту корабли.
Баку...
К нам присоединили еще местных призывников. Воинский эшелон — все те же «телячьи» вагоны. Тронулись. Поехали. Закавказье.
Вот он — Поти. Баня. Получаю обмундирование. Целый ворох: от нижнего белья до ботинок с обмотками. Такого количества одежды и обуви мне ни разу в жизни не приходилось надевать. С чего начать? Конечно с белья, затем надеваю брюки, гимнастерку, а дальше что? Портянки. Я их никогда не носил, а тут еще ботинки с обмотками...
Сел на пол. Накручиваю портянку на портянку, наматываю обмотку, сую ногу в ботинок, не лезет. Не получается... Раз попробовал, второй... Вспотел, белье мокрое, хоть отжимай, а нога в ботинок не лезет. Посмотрю вокруг — эта обмотка у всех до колен... У меня же ее хватает только до щиколотки. Хоть криком кричи. Сел и сижу. Прихожу в себя. Подошел какой-то молодой командир со звездой на рукаве. Смотрит на меня, улыбаясь, говорит:
— Что, не получается?
— Да, никак! У всех, я вижу, обмотка до колен, а у меня вот — до щиколотки.
Командир присел рядом со мной на корточки, навернул портянку, просунул ногу в ботинок, обернул обмоткой до колен и говорит:
— Другую ногу обувай сам.
Оказалось, не так уж и сложно. Впоследствии узнал: моим «спасителем» оказался наш политрук Колесов Иван Иванович.
Я его и позже часто вспоминал: молодой, красивый, с густыми слегка вьющимися волосами. Замечателен он оказался не тем, что красив и у него вьющиеся волосы, а своим умением выступать перед личным составом с вдохновляющей речью. Его содержательная речь постоянно воодушевляла нас, молодых воинов.
Не велика наука — обмотать ногу обмоткой, а процедура обувания запомнилась на всю мою жизнь.
Забегаю несколько вперед: воевать совместно с Иваном Ивановичем не пришлось. В начале войны меня направили в военное училище, а он отправился на фронт.
Через много-много лет я с ним встретился: он, в чине подполковника, был в составе комиссии, инспектировавшей мой полк в Берлине. Он меня, конечно, не помнил, и не мудрено: сколько прошло через его руки за много-много лет таких неумех, каким оказался я в той памятной мне бане.
Уже сидя за столом, я рассказал ему, как он, молодой симпатичный политрук роты, обучил меня — салагу, надевать капризную обмотку. И мы с удовольствием выпили по рюмке за его здоровье.
А он? Что он? Как и прежде, ослепил меня своей приветливой улыбкой. Выпили еще... Разговор перешел на повседневность. Общих знакомых из прошлого не оказалось. Да и времени-то прошло много.
Вот какая история приключилась со мной. Мои первые недели солдатской службы прошли не на высоком уровне. Оказалось, что обмотка не самая большая неприятность. Я ее забыл скоро. А вот дальше...
Несмотря на то, что я обулся под присмотром политрука, с ногами у меня получился явный прокол.
Вышли из бани. Нас построили и повели в военный городок на окраине Поти — в пяти километрах от бани. Ботинки мои, наспех подобранные, оказались великоваты и с непривычки тяжелые, и пока я шел, ступни ног покрылись сплошными мозолями. Мозоли вздулись пузырями, а некоторые еще и полопались. Я с трудом добрел до расположения. И всё. Кранты. Разулся, посмотрел: стопы порозовели, начали мокнуть. И это еще не все. Худшее оказалось впереди.
Следующее утро.
День начался с команды дежурного по роте:
— Рота подъем!
Стремительно отделялись от подушек наши стриженые головы, взлетали одеяла, мелькали белые ноги, с полузакрытыми глазами, не оторвавшиеся еще окончательно от мирных снов, бойцы на ощупь хватали штаны, наматывали портянки, надевали ботинки, боясь опоздать в строй, не забыв обмотки сунуть в карман, если не сумел это проделать при подъеме. Я бегу, прихрамывая, а ноги жжет как огнем и отдает где-то внутри сильнейшей болью. На санчасть махнул рукой. Ее, эту санчасть, в нашем городке считали ненужным атрибутом.
Старшина роты старший сержант Коваль с первых дней нашей службы показал свой незаурядный командирский характер. Никаких послаблений. Физзарядка — бег.
Столовая — строй. К месту занятий — бег. С занятий — с песней. Боевая учеба для новичков, еще безоружных, — строевая подготовка «Шагом, марш!», «Выше ногу!»
Терпи казак. И я терпел. Исполнял все команды безропотно. К концу первого месяца службы ноги сами вылечились, привык к форме одежды, снаряжению. Ботинки мои полегчали.
Далее присяга. Перед присягой нам торжественно вручили оружие: кому винтовку, а кто покрепче, тому ручной пулемет Дегтярева. Накануне на стрельбище каждый из нас произвел три выстрела боевым патроном. Построение на строевом плацу. Стоим по команде «Смирно». Вынесли Знамя полка. Командир полка полковник Клюканов, водрузив на нос очки, громко начал:
— Я сын трудового народа...
Мы четко и громко повторяли слова присяги.
— Принимая присягу, торжественно клянусь... Закончив текст присяги, командир полка поздравил нас с принятием присяги. Мы троекратно крикнули: «Ура!» Прошли торжественным маршем. Праздничный обед: суп-пюре гороховый, пшенная каша-концентрат и 300 грамм черного хлеба.
Я — красноармеец учебной роты. В нашей роте весь личный состав со средним и высшим образованием; из нас начали готовить младших лейтенантов запаса. Однако обстановка начала резко меняться — запахло войной.
Через три месяца нам, не доучившимся, присвоили звания младших сержантов и направили по стрелковым ротам. Меня назначили командиром отделения 50-миллиметровых ротных минометов. Подчиненные мои оказались в полном смысле асы. Мне их учить было нечему. Половина из них прибыла с Финского фронта, а другая — по 3–5 году службы! Лично я этот миномет изучал всего лишь на двухнедельных курсах после выпуска из учебной роты. За такой «срок» кое-как освоил материальную часть миномета, а как его устанавливать на огневую позицию, даже во сне не видел.
Зато я — командир! Все мои обязанности состояли (как их понимал я) из подачи двух команд: «К бою!» и «Отбой».
Мне повезло: подчиненные оказались на редкость дисциплинированные. Команды выполняли безропотно, четко, слаженно. А я, зная свою слабину, не очень утруждал их частой подачей команд.
Хорошие люди мои первые подчиненные. Прошло много лет, а я их помню: Миша Бирюков, Илья Косарев, Иван Коняев, особняком был Толя Пискунов, на вид нелюдимый, а на самом деле добряк добряком, неуклюжий, неповоротливый, а сильный как медведь.
Иногда к нам приходил командир роты старший лейтенант Круглов, высокий чернявый красавец, отличный строевик. Ходил он, держась прямо, отдавая честь, выбрасывал руку вперед, затем назад — до отказа. Если показывал ружейные приемы, то винтовка у него летела как игрушечная. Лихо умел делать повороты, щелкая каблуками сапог. Все делал весело, с улыбкой, но по уставу. Всегда говорил нам:
— В нашем деле без устава ни шага не сделаешь.
В нем все было празднично: блестели пуговицы, сапоги, глаза и зубы. На нем ладно, как на старослужащем, сидела гимнастерка.
— Устав, служба и никакой лирики, — говорил он.
В народе бытует поговорка: «Солдат спит — служба идет». У нас было иначе. 4–5 раз в неделю за 1,5–2 часа до сигнала «Подъем» объявлялась тревога с выходом на исходное положение — берег Черного моря, 6–8 км от казармы с полной боевой выкладкой: винтовка, ранец с тремя кирпичами для веса и шинельной скаткой на нем, противогаз, малая саперная лопатка, фляга с водой, подсумок, учебные гранаты — итого 32 кг!
Расстояние туда и обратно преодолевалось бегом. Это вместо физзарядки. После завтрака походным маршем отправлялись на учебные поля. По городу — с песней, за городом — бегом. Запевалой у нас был Коля Черный. У него приятный баритон и хорошие вокальные данные. Он еще и активный участник художественной самодеятельности полка. Пели постоянно почти одно и то же: «Там вдали за рекой зажигались огни...», «Дальневосточная опора прочная...» и наша «дежурная» песня, ее мы исполняли за редким исключением, каждый день:
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед,
Чтобы с боем взять Приморье —
Белой армии оплот...
Если песня по какой-либо причине не ладилась, то командир взвода младший лейтенант Лосик подавал команду: «Песню отставить! Взвод, газы!» Мы надевали противогазы. Затем он командовал: «Взвод, за мной, бегом, марш». Сам становился во главе взвода. И мы бежали. За день пробежать 15–20 км считалось нормой. В ротной Ленинской комнате висел лозунг. «Тяжело в ученье — легко в бою». На первых порах он нам казался не совсем понятным. Хотя, глядя на нас, нельзя было сказать: «Мученики». Мы повзрослели, были бодры, хорошо окрепли. Подтянуться на турнике в одежде 15–20 раз — нет проблем! В перерывах, после перекура иногда играли в «Чехарду», перевозили друг друга на спине на 25–30 м. Четко работали штыком, прикладом, выполняли приемы защиты и нападения со штыком с малой саперной лопаткой, соревновались в стрельбе и т. д.
Питание было, конечно, не ресторанное. Напрасно нынешние кричат, что армия голодная, плохо кормят. Зная, что тогда и что теперь, я не согласен с нынешними крикунами.
Кстати, вот наш ежедневный рацион: на завтрак — пшенная каша-концентрат, часто недоваренная; чай слегка коричневый с запахом веника; на обед — суп-пюре гороховый и опять же каша-концентрат; на ужин — кусочек селедки с отварным картофелем либо овощными консервами. Хлеб. И только черный (не исключено, что с примесями). Его взвешивали на весах. Каждому из нас полагалось: 200 г на завтрак, 300 г на обед и 200 г на ужин. Иногда хлеб заменяли сухарями, взятыми из НЗ (неприкосновенный запас).
И, тем не менее, на строгость и тяжесть службы мы не роптали. В армию шли не обреченно, как теперь.
Началась война. На этом моя солдатская служба закончилась.
1941 год. 22 июня. Как хорошо я запомнил этот день! Солнечное теплое летнее утро. Проснулся вместе со всеми по сигналу «Подъем!» Предстоял кросс им. С. К. Тимошенко на 25 км в облегченном снаряжении: винтовка, противогаз, подсумок, шинель-скатка, летняя гимнастерка, брюки, ботинки с обмотками, на голове панамы. Настроение с утра бодрое, веселое, хотя впереди тяжелый 25-километровый марш-бросок. Однако после броска нам обещали коллективное увольнение в город, а там: мороженое, газированная вода, кругом друзья и купание в Черном море. Была перспектива: и позагорать, и вдоволь поплавать. Много ли солдату надо?
Кросс подходил к концу. Командир роты подал команду:
— Рота! Подтянуться, идем по городу, веселее, на нас смотрят люди! Приближаемся к финишу. Но что это?
Большая поляна на окраине Поти частично занята тыловыми подразделениями. Участники кросса подтягиваются, строятся. Собран весь личный состав полка. На лицах присутствующих озабоченность, небывалая сосредоточенность, серьезность.
Ждем. Митинг. Война!!!
На трибуну вышел комиссар полка Полетаев, открыл митинг, за ним пошла череда выступающих, они клятвенно заверяли партию, правительство и вождя И. В. Сталина в короткие сроки разгромить врага. Никому не верилось, что мы можем отступать или, того хуже, оказаться побежденными. А в голове роились мысли: «Как же так? А Пакт о ненападении с Германией? А уверения руководства страны о том, что войны не будет — и вдруг! Война!!!»
И «потекли» патриотические речи, призывы мобилизоваться, крепить дисциплину, беречь военную тайну.
Наш политрук Колесов Иван Иванович выступил третьим, как всегда ладно, с большим подъемом. В заключение он сказал:
— Наш народ един под руководством нашего великого вождя и учителя товарища Сталина, мы победим, как говорится в песне: «Малой кровью, могучим ударом...»
Настроение у всех поднялось, все были возбуждены, рвались в бой, начали писать рапорта, чтобы отправили на фронт, боялись, что для нас войны не хватит, и завидовали тем бойцам и командирам, кто оказался на западной границе.
Помню, и я написал рапорт: «Прошу направить меня в действующую армию добровольцем». Рапорт написал и мой товарищ Алексей Лелеков. Мне, как, впрочем, и многим другим, было невдомек, что военнослужащий не может быть добровольцем. Проситься на фронт можно, но не добровольцем. Через неделю нас семерых, не спрашивая нашего согласия, направили в Тбилиси — штаб округа, а оттуда — в Сухуми в военное училище. Мы думали: «А как же война? Ведь пока будем учиться, война закончится!» Нам очень хотелось посмотреть, поучаствовать в сражениях — это так интересно, а тут учись! Но мы — народ послушный, дисциплинированный, усвоили — приказы не обсуждают. Поехали...
Так закончилась моя солдатская служба. А далее год за годом длилась моя служба в Вооруженных силах...
Командовал я взводом, ротой, батальоном, тремя отдельными полками. Закончил службу в Московском пограничном училище.
В боях за Родину воевал честно, добросовестно, за спины других не прятался, как и многие мои сверстники — командиры рот, батарей, батальонов, дивизионов. Это мы — труженики войны — внесли неоценимый вклад в Победу. Воюя плечом к плечу с солдатами, сержантами, ковали Победу, не бросались в бой очертя голову на врага, не подставляли людей без нужды на гибель и увечья.
ЭТО БЫЛО НЕДАВНО, ЭТО БЫЛО ДАВНО...
Страшно погибать молодым, но обиднее всего, умирая,
не прихватить с собой ни одной жизни...
Хороший враг — мертвый враг.
К 60-летию Победы в Великой Отечественной войне я написал книгу «Исповедь» и она была издана. В этот день в клубе Пограничного института состоялась традиционная встреча ветеранов, на которой многие из них мою книгу приобрели. Прошло время, и я был вознагражден положительными отзывами за свой труд. Были высказаны и отдельные пожелания. К примеру, Василий Иванович Баринов, когда я спросил его о личных впечатлениях, сказал:
— Книга написана хорошо, мною прочитана с большим интересом и вниманием.
— А что не понравилась?
— Трудно сказать. Книга на самом деле интересная. Мне думается, Павел Романович, в своей книге Вы маловато рассказали о личных подвигах, ведь Вы войну прошли «от и до».
— Не хотелось афишировать «свое я», думал, не поймут, старался побольше рассказать о своих боевых друзьях, товарищах.
— Скромничаете?
— И это есть. Конечно, за два с половиной года на передовой, безусловно, было что-то заметное. Но стоит ли?
— Думаю, стоит, — отвечает Василий Иванович.
Василий Иванович — полковник, сам активный участник прошедшей войны, в нашем училище длительное время руководил кафедрой службы пограничных войск. Теперь ветеран. Его мнение для меня дорого, не скрою.
В конце нашей беседы я сказал:
— Пишу вторую книгу, может, по Вашему совету и о себе кое-что добавлю.
...Передо мной чистый лист бумаги. Задумался. И снова в который раз возник все тот же грустный и недоуменный взгляд, остекленевшие голубые глаза. Врага. Немца. Фашиста. Да и врага ли теперь-то?
Лето 42-го года. Сальская степь. Ровная, в некоторых местах изрытая неглубокими оврагами, покрытыми высокой бурьянной травой. Отступаем, бежим без оглядки. Бежим не только мы, бежит весь Южный фронт стадным порядком, не огрызаясь, и все на Кавказ. На Юг. Сплошной линии фронта нет. И мы, не успев оторваться от наступающего врага, оказались в тылу.
Наша 156-я дивизия после формирования вышла на берег Дона и заняла оборону напротив станиц Семикаракорской, Константиновской, усиленная дивизионом РС, ротой тяжелых танков. Полнокровная дивизия, не оказав сопротивления врагу, опасаясь окружения, снялась с занимаемого рубежа и побежала по Северному Кавказу, теряя технику, вооружение и людей. Вначале бежали полками, затем побатальонно, а после очередного скоротечного боя я остался один со своей ротой и приданной мне ротой ПТР (противотанковых ружей). Ротой командовал Сергей Ткаченко.
Достал карту, сориентировался: впереди лесопосадка, а за ней железнодорожное полотно Сальск–Целина. Дорога занята немцами, охраняется и обороняется.
Налеты авиации, частые стычки с мелкими группами врага. Для прорыва железнодорожного полотна в дневное время моих сил маловато. Решил временно, до наступления темноты занять оборону на пологом холме. Ночью — прорыв.
Приказав личному составу приступить к оборудованию огневых позиций, сам направился осмотреть местность, оценить обстановку, наметить пути движения к железной дороге. По всем признакам обстановка не вызывала опасения. Тихо. Солнце в зените — жарит по-южному. Иду быстрым шагом, срываясь на бег. Преодолел неширокую лесополосу, и ... замер...
В двух шагах от меня почти нос к носу стоял немец в мундире мышиного цвета с карманами, в каске. Эта встреча лицом к лицу оказалась неожиданной. Оба на мгновение оцепенели, глядя друг на друга. Немец прерывисто дышал, словно от бега.
А далее... Я ловлю малейшее движение немца и оцениваю: фашисту доставать пистолет дольше, он висел у него на животе слева, в застегнутой кобуре. У меня пистолет в руках, как раз недавно взятый у убитого немца, 14-зарядный бельгийского образца. Из него ведется одиночный огонь и огонь очередями.
И когда немец, глядя на меня, потянул руку к кобуре, я, не целясь, в упор выстрелил. Немец, теряя равновесие, нечленораздельно произнес: «Mein Gott!» Затем он покачнулся назад, потом вперед, ноги у него подломились в коленях, он оседал медленно, с укором глядя на меня. И мне, к тому времени на фронте не новичку, побывавшему уже в госпитале по ранению, от этого взгляда сделалось не по себе. Я выстрелил еще раз, немец свалился навзничь. И пистолет, который он все-таки успел достать, выпал на землю.
К тому времени мне ни разу не приходилось стрелять с близкого расстояния в человека, и до моего сознания просто не доходило, что упавший не может двигаться, мне казалось, что немец вот-вот схватит свой пистолет и вскочит. Я намеревался убежать, но боялся, боялся к врагу повернуться спиной. А немец все смотрел на меня голубыми, уже, как мне казалось, остекленевшими глазами, и под его взглядом я чувствовал себя завороженным. Отступив назад и обойдя немца, я пнул пистолет, он отлетел в сторону — и выстрелил прямо в грудь немца. На мундире проступило круглое кровяное пятно, тело конвульсивно дрогнуло. Но и тут, мне казалось, что немец еще жив. Я вложил второй рожок с патронами, перевел защелку на автоматическую стрельбу и нажал спусковой крючок до отказа и, не глядя, выпалил сразу все патроны; прозвучала длинная очередь. Расстреляв все патроны и убедившись, что враг мертв, я сорвал с него полевую сумку, схватил с земли пистолет-парабеллум, попятился назад, повернулся и побежал.
Слева из глубины зарослей посадки доносились резкие крики, там звали кого-то, и только теперь я вдруг понял, как близко прошла от меня гибель. Зачем я стрелял столько раз. Надо было бежать сразу, как только немец упал. А если бы враг чуть раньше выхватил пистолет? А если бы к врагу подошла помощь, услышав стрельбу? Вот так всегда в минуты явной опасности, не думая о последствиях, я действовал с азартом, спонтанно, с упоением, часто не помня себя, решения принимал машинально, и только на второй или третий день, когда обстановка несколько стабилизируется, в голове иногда промелькнет жалостливая мысль: «Опять пронесло». Больше о случившемся я не вспоминал. Впереди другие дела, обстоятельства: бой, марш или еще что-то. Отвлекся.
А мне навстречу бежит на помощь группа под командой лейтенанта Шумилина.
Возвратясь на место расположения, я никак не мог успокоиться. Меня всего трясло. Я бродил вдоль окопов, создавая видимость своей деятельности; говорил о чем-то с людьми, так мне казалось; отдавал какие-то распоряжения, происходящее вокруг меня будто не касалось, ощущалась спутанность сознания, меня что-то мучило, но я не мог сориентироваться, осмыслить, что именно. Я сознавал, что поступил правильно, убив того фашиста. А в памяти все всплывали те же остекленевшие голубые глаза, укоризненный взгляд. «О, Господи, избави мя от лукавого», — вертелось в моей расстроенной голове.
Помню, подошел политрук роты Алексей Невечеря. С Алексеем мы друзья, можно сказать, с первой встречи. Друг друга понимали не только с полуслова, но иногда с первого взгляда. Тут смутно слышу:
— Командир! Что случилось? Ты не в себе! Это же я — Лешка! Я сквозь дрему слышу стрельбу и не пойму со сна, в чем дело. До этого было тихо, а ночь у нас, ты знаешь, прошла без сна, и я, к моему стыду, слегка вздремнул. Я сразу же выслал тебе на помощь группу бойцов. Видим — ты бежишь. Цел и невредим, размахивая какой-то сумкой.
Не слушая политрука, я продолжаю инстинктивно отдавать распоряжения:
— Наблюдателю, доложить обстановку!
— Ничего не вижу, слышу голоса, — отвечает наблюдатель.
— Рота, к бою! Занять огневые позиции! Без команды не стрелять! — громким голосом кричу я.
— Фу! Прости, Алексей, — глянув на политрука, кисло улыбнувшись, сказал я. — Башка что-то плохо соображает.
Между тем подбежал командир роты ПТР Сергей Ткаченко. Стоим втроем, разбираемся.
— Так что там за стрельба слышалась? — теперь допытывается Сергей, — не темни, ты, телись!
— Чего телиться-то? На немца напоролся. Телись. Вот и вся оказия.
— И где он?
— Кто?
— Да немец же?
— Там, — показываю в сторону посадки. — Лежит.
Закружилась голова, и снова передо мною остекленевшие голубые глаза, укоризненная улыбка.
Сергей снимает с пояса флягу, отвинчивает пробку, подает мне:
— На, глотни малость, успокойся, на тебе лица нет, трясешься. Смотри, с ума сбрендишь.
Не глядя, из рук Сергея взял флягу, глотнул раз, потом еще и еще. Закашлялся. Меня стошнило. И вся выпитая мною водка выплеснулась наружу. Откашлялся. Водка вскоре помогла, подействовала. Стало легче. Пришел в себя и, наконец, осмысленно начал воспринимать происходящее. Говорят, на щеках появился румянец.
Столкновения с немцами не избежали. Бой был скоротечный, вялый с небольшими потерями с обеих сторон.
Подошел Сергей Ткаченко:
— Ну как, командир, неужели немцы отошли?
— Отбили. Видимо, мы для них неинтересны.
— Разведка?
— Пожалуй, нет. Из документов, взятых в захваченной сумке, явствует, что это была самокатная группа велосипедистов с автоматами и пулеметами, следовавшая за своим передовым отрядом.
— Совсем ушли?
— Думаю, совсем. Я вначале не поверил, послал разведку.
— И что?
— Осмотрели местность, обнаружили три разбитых велосипеда, трое убитых немцев, есть и раненые. Передовые части в затяжные бои не ввязываются. Им не выгодно. Если встретят серьезное сопротивление, то уклоняются от боя. Знают, что за ними главные силы — пехота и танки. Их задача ликвидировать очаги сопротивления.
Вечер. Темнеет. Я построил подразделения, проверил экипировку бойцов, наличие боеприпасов и двинул к полотну железной дороги. Развернул роту в цепь и с криком «Ура!», не встречая серьезного сопротивления, преодолел железную дорогу и броском устремился вперед на юг в прежнем направлении.
* * *
И пошли мы, солнцем палимы,
Повторяя: «Спаси нас, Господь!»
Солнце. Оно действительно нещадно палит, а от тишины звон в ушах, только говорливые кузнечики бойко стрекочут, ведут перекличку, а высоко над головой лунь парит — красивая и, видимо, гордая птица. Иду и смотрю, как лунь умудряется, расправив широкие, мощные крылья, не махая ими, парить. «И не свалится же», — подумалось мне.
Прочитав написанное, кое-кто подумает, что струсил автор в той обстановке, напугался, и ему, наивному, невдомек... Автору-то в то нелегкое время исполнился всего-навсего 21 год. А ведь убил-таки фашиста!
— Жестоко?
— Малость есть, — как сумел.
— Растерялся?
— Было дело!
— Сделал вывод?
— Конечно.
После случившегося я еще более двух лет успешно воевал и дошел до Братиславы, Вены...
Всякое бывало, но этот случай особенный.
Первый блин-то — не комом!!!
— Ишь, расхвастался! — подумают скептики.
Иду во главе роты бодро, в животе пусто и пить хочется, хотя бы из лужи. А где они, эти лужи? Земля от сухости звенит, и от нее идет сухой жаркий воздух. А на душе ни с того ни с сего весело стало — смешинка в рот попала. И вдруг прорвался знакомый мотивчик: «Легко на сердце от песни веселой...» И я ведь чуть не запел в голос, а опомнившись, мигом осознал, где я, и сказал себе: «Не дури, что могут подумать подчиненные? А не свихнулся ли наш командир?»
Вот что со мной случилось летом 1942 года.
— И долго такое сумбурное состояние продолжалось? — может спросить читатель.
— Да, пожалуй, нет, — ответил бы я тогда, — до очередного серьезного столкновения с противником.
Моя дочь Валерия прочитала рассказ и с недоумением спросила:
— Пап, а где же тут героизм, отвага?
— Верно, я и сам вижу, героизма нет, не видно и отваги.
— А что же тогда?
— Скорее самооборона, самозащита, а впрочем, как посмотреть.
— Это как?
— А вот послушай: в прошлой войне мы потеряли, по официальной статистике, свыше 28 млн человек.
— И это известно.
— Конечно, известно, но не все. Мы немцев уничтожили около 3 млн, а потеряли в десять раз больше, а если еще считать несколько миллионов тяжелораненых, скончавшихся в первые 3–5 лет после войны. Получается, что погибших и того больше.
— Пап, к чему это ты? Героизм и потери, зачем вся эта арифметика?
— Приведенные цифры сами за себя говорят. Поясню. Из 28 млн наших погибших минимум 25 млн человек за войну не убили ни одного врага! Вдумайся 28 млн и приблизительно 3 млн. Добавлю к тому, что большая часть немцев погибла от осколков бомб, снарядов, мин. Следовательно, очень и очень немного от пуль. Улавливаешь?
— Что у нас пули хуже вражеских?
— Конечно, нет! Наше стрелковое оружие равноценно немецкому.
— Тогда в фашистов из стрелкового оружия наши воины что?
— Правильно, не стреляли. По той причине, что стрелковые части зачастую вводились в бой необученными, шли толпой, а стрелять из толпы — своих больше побьешь.
— А командиры, а полководцы?
— Многим из них это было «до лампочки». «Вперед, так твою... И баста!»
Я проделал интересный эксперимент еще в первые мои дни на передовой в конце 41-го года на Крымском фронте. На поле боя убитых — на каждом шагу, уму непостижимо, как много, немцев — ни одного. Лежит убитый, рядом с ним его винтовка или пулемет. Беру винтовку, извлекаю затвор, в патроннике 5 патронов, смотрю — канал ствола в смазке! Не может быть! Аж пот прошиб от догадки! Перебрал несколько винтовок — результат тот же. Боец убит, а канал ствола оружия в смазке! Молодой был, а сообразил!
— И что предпринял?
— Да ничего особенного! Что может предпринять лейтенант, командир взвода? Для себя сделал вывод: в ходе атаки стал более требовательным. Подавал команды на ведение огня залпом, пачками, одиночным огнем. В спокойное время разъяснял: 120 патронов — это дневной боекомплект, вполне достаточно на день интенсивного боя и т. д. И, если замечал, что бойцы в движении не ведут огня, то после боя спрашивал, почему не стреляли.
— Не вижу врага — не стреляю, — отвечают.
— Логично, но ведь на поле боя редко видишь, чтоб кто-то шел или бежал, не так ли? А вот немец идет или бежит в цепи и поливает огнем из автомата или винтовки. И результат налицо. Убитых и раненых в нашей армии более всего от пуль, а у немцев — от осколков, общих потерь меньше. Усекла?
— Малость, — слышу ответ моей дочери.
— И еще. В прошлом в бою участвовали не все, многие отставали, прятались и еще больше тех, кто шел вперед и не стрелял. Наша беда в том, что из полка участвуют в бою половина, а остальные только делают вид, что участвуют, а на самом деле увиливают от боя, подставляясь своей пассивностью под губительный огонь врага.
Как победили? О победе написано много. Напишут и еще. И правдивее, думаю, добавят и лишку, ведь если посмотреть по донесениям с фронтов, то в них истинного мало сыщешь. Факты приукрашены. Потери врага завышены, наши потери занижены.
— А героизм? Ты же намеревался рассказать о своих подвигах? Какой тут героизм в том убитом тобою фашисте?
— Геройства особого нет, я и сам вижу, но все же одного да убил. Ведь если б эти 28 млн погибших по одному врагу уничтожили или хотя бы двое погибших одного, то война бы раньше окончилась, потерь было бы меньше. В бою убить врага — святое дело.
— Ну, пап, ты меня удивляешь. А впрочем, если подумать...
ШТРАФНИК
1943 год. Перекоп. Поздняя осень. Полк обороняет участок на фланге дивизии, упираясь в Каркинитский залив.
Перед нами Турецкий вал во всей своей красе: древний, полуразрушенный, но еще высокий, за глубоким рвом, мощный. Мы знаем, что он усилен дотами, дзотами, минными полями и проволочными заграждениями.
В конце ноября полку была придана штрафная рота — для усиления. На самом деле ее поставили на наиболее опасном направлении, чтобы прикрыть правый фланг дивизии от возможной высадки морского десанта.
Официально нам роту вроде бы придали, но в ней были свои порядки, так как это специфическая воинская часть.
Личный состав из уголовно наказуемого элемента и «добровольцев» из политических заключенных, а, в общем, штрафники: солдаты и сержанты, совершившие в разных местах воинские преступления либо осужденные по политическим мотивам, а теперь по приговорам военных трибуналов отбывающие наказания.
Такова предыстория.
Наш командир полка, подполковник Г. И. Федореев, поручил мне осмотреть фланг полка, ознакомиться, как у нас на стыке с ротой наши подразделения держат оборону, рекомендовал встретиться с командиром штрафной роты. Ротой командовал, как я потом выяснил, уже немолодой подполковник К. С. Щетинин.
— Начальник! Начальник! Подожди, поговорить надо!
— Ты кто? Я тебя не знаю. В полку ни разу не видел.
— Конечно, откуда вам меня знать. Я из приданной вам штрафной роты.
— А как тут оказался?
— Я в составе боевого охранения. Теперь наблюдатель.
— И что вы хотите от меня?
— На днях издалека видел вас, когда вы встречались со своими солдатами соседствующего с нами подразделения. И тогда мне показалось, что солдаты вас очень любят. Только не могу определить, за что? Для меня это странно. Вы молодой, видно, служба идет у вас успешно, в такие-то молодые годы уже капитан, на груди орден «Красной Звезды», а они солдаты. Откуда такая любовь?
— Не знаю, как-то не приходилось задумываться или просто не замечал. Что касается того случая, о котором вы говорите, помню, я встречался со своими стариками, которые со мной прошли от Миуса до Перекопа. Я часто прихожу сюда поговорить, покурить в их землянке — «лисьей норе». Они хорошие люди, с ними приятно общаться. Надежные. А вы-то как здесь очутились, ведь штрафная рота? По виду вы не из пропащих.
— Да, я в штрафной роте давно — с середины лета. Сейчас вот в боевом охранении — наблюдатель. Пока держусь, не убило пока и не ранило. С Мелитополя у нас сменился почти весь личный состав. Кто убит, а кто ранен и теперь на свободе.
(В штрафной роте либо отбывают срок, либо, если отличился в бою или ранен, реабилитируют. Ну, а уж если... тогда и Бог прощает.)
Мой собеседник стоит, переминается с ноги на ногу. Видимо, не осмелится сказать то, что ему от меня надо.
— Так, что вы от меня хотите?
Мнется, краснеет. Хотя, по нему видно, не робкий.
— Мой командир сказал, что если сходить в разведку да языка взять или способствовать взятию языка, то я по ходатайству вашего командира полка могу быть реабилитирован и зачислен в вашу часть.
Наивно, конечно, но такое возможно.
— Я не могу ответить на такой вопрос, моя должность скромная. Я всего-навсего офицер штаба. Вашу просьбу доложу командиру полка, к просьбам людей всегда отношусь внимательно, не забываю. Однако я вас вовсе не знаю.
В то же время смотрю на него и любуюсь. Мужчина он видный: поношенная солдатская форма стираная-перестираная, чистая; все пуговицы на месте и застегнуты; на ногах старенькие солдатские ботинки зашнурованы, аккуратные обмотки; чисто выбрит (такое очень редко бывает в окопных условиях).
Угостил его махоркой — самосадом. Закурили.
Я навострил уши слушать.
— В людях я кое-что смыслю, — начал он свое повествование. — Видно, вы хороший человек, а потому расскажу вам о себе как на исповеди. Зовут меня Семеном, фамилия Гридин, а по-уличному мы Колгушкины, так прозывали исконных моих предков — потомственных кустарей, изготовлявших плотничьи топоры. Наши топоры были известны далеко за пределами края. Развозили топоры коробейники, они же расхваливали их и успешно сбывали. Извините, я, кажется, несколько отвлекся, но не упомянуть об этом, рассказ получится куцый.
— Продолжайте...
Сделав табачную затяжку, он выпустил струю дыма, смущенно улыбнулся хитроватой улыбкой, почесал затылок и продолжил свой рассказ.
— Это было под Барнаулом в таежном поселке. К тому времени мне было 20 с лишним лет. Я пошел в тайгу, чтобы поставить капканы на соболя. Обошел свои излюбленные места, установил всего лишь пять-шесть капканов, думая, что на сегодня этого достаточно, и направился в сторону заимки.
Напившись воды из родника при дороге, разогнулся, передо мной оказалась, словно из-под земли выросла, старая морщинистая с клочками спутанных седых волос цыганка в ярком тряпье.
— На вид ты благополучен, парень, — хрипло молвила она, — но душа твоя хмурая (стонет). Много лет не будет у тебя ни отдыха, ни радостей в жизни.
— Я не нуждаюсь в твоем пророчестве, — ответил я ей, — но ты голодна, по всему видно, вот сухарь оставшийся от моей немудреной закуски.
— Спасибо, добрая у тебя душа, — сказала цыганка, — не обижайся, дорогой, но только скажу тебе правду. Все тебя любят и завидуют твоей молодости, красоте и успехам в учебе, от которых тебе пока польза небольшая. И не огорчайся: всему свое время. Пройдут годы, может десятилетия, и ты станешь известным человеком.
Я задумался, глядя на таежную тропу. Обернулся, а цыганка как внезапно появилась, так и исчезла, словно сквозь землю провалилась.
— Ну, наговорила, — подумал я.
Впрочем, поживем — увидим. Век протянется — всему достанется.
Курнул цигарку, прокашлялся, вытер заслезившиеся глаза рукавом телогрейки и продолжил:
— Я сын бедного кустаря-одиночки. Жил бедно, перебиваясь с хлеба на квас.
Несмотря на небогатое положение, закончил-таки сельско-приходскую школу, затем рабфак и, наконец, сельхозинститут. Началась коллективизация, я стал агрономом вновь организованного колхоза. На первых порах дела шли неплохо. Конфисковали земельные наделы у крестьян. Зажиточных хозяев сослали в Сибирь, в Якутию, а засеянные и обработанные ими пашни перешли в собственность колхоза. Вот они-то послужили хорошей добавкой при сдаче госпоставок.
Убрали урожай, снарядили красный обоз и под красными флагами отвезли без мала весь урожай в элеватор. Таким образом, колхоз вышел в число передовых хозяйств по сдаче зерна государству.
Председатель, а в его лице и колхоз за первый успех получил Красное знамя. Председатель теперь на всех районных собраниях постоянно сидел в Президиуме рядом с секретарем райкома. А я получил отрез на костюм. Казалось, не на шутку фортуна оборачивается ко мне лицом.
И это было начало. После первого хорошего урожая дела в колхозе год от года пошли ни шатко, ни валко. В зимнее время из-за отсутствия надлежащих скотных дворов поголовье лошадей и коров убавилось. Сельскохозяйственных машин в то время не было и в помине. Проблемы. Пахоту и посев провели в поздние сроки. Дождливая погода. В страду зерновых собрали чуть больше, чем высеяли весной. Рано наступили холода. Падеж скота продолжался.
В колхоз зачастили уполномоченные, контролеры, а дело не шло.
Колхозники в урожайный год на трудодень получали по 1,5–2 кг зерна, теперь — только аванс 400 граммов и с задержкой.
Председателя колхоза из передовых сослали на Колыму, осудив на 10 лет по 5810 статье за вредительство и саботаж. С ним вместе выслали еще 8 семей «кулаков» и подкулачников — фактически трудовых крестьян, не пожелавших вступить в колхоз.
А по селу пошли слухи: «колхоз — это обман», «разницы между колхозниками и крепостными никакой». Быль и небылицы поползли по селу. К примеру: «пройдет еще 3–5 лет — всех нас сгонят в одну семью, будем жить в больших домах, а спать под общим 50-метровым одеялом», «жены и дети будут общие» и т. д., и т. п.
И пошла писать губерния. Посыпались анонимки, наветы.
Такие как: агроном и завхоз Курятников, якобы, в разговоре между собой Ленина называли «лысым дворянчиком», а у Сталина на ногах вместо пальцев — когти, руки покрыты куриными перьями, от того он не снимает перчаток, лицо изрыто оспой и т. п.
Нас с Курятниковым осудили по 5810 статье на 6 лет каждого. Одновременно отправили в ссылку три семьи молокан. У них отобрали паровую мельницу и крупорушку.
Наказание отбывал в Якутии в г. Бодайбо. Рубили лес, сплавляли. Жили в тюремных бараках, огражденных колючей проволокой. На вышках — часовые с собаками.
Работали под надзором конвойных с овчарками. Кормили баландой, хлеба полагалось 400 грамм в сутки. Трудились мы по 12–14 часов.
Барак — работа, барак — работа.
1941 год. Война. В нашей колонии, особенно среди политических, пачками сыпались заявления с просьбами отправить их на защиту Родины.
Вначале было глухо. На заявления ответов не давали: не отказывали и не отпускали.
И вот середина 1943 года. У меня закончился срок. Я — на свободе. Свобода!!!
Куда ехать? Ума не приложу. Друзей растерял, семьи не создал, родственников — одна мать Ксения Петровна, моя дорогая мама. Благодаря ее молитвам я вышел из тюрьмы на своих двоих и при обеих руках. А сколько погибло «нашего брата» от голода и болезней, а еще больше на лесоповалах, сплавных реках, в забоях.
Свобода!!! С котомкой за плечами я оказался за воротами колонии. На мое счастье, из ворот выехал трактор с прицепом со знакомым зеком за рулем.
Поздравив меня с освобождением, предложил мне место в прицепе. Прицеп оказался пустым. Трактор отправлялся на базу за углем для топки кухонь.
Как приятно на свободе! Любая погода радует глаз, а тут, на мое счастье, яркое якутское солнце. В здешних краях оно не долгий гость, а если светит, то очень ярко. И сухо.
Я — дома. Прибыл, отметился в отделении милиции, отправился домой.
Как меня встретила моя мама! Неописуемо! Мама всегда мама. Она рада своему дитяти. Прослезилась, загремела посудой, приготовляя немудреную еду. Не богато, но все свежее: суп перловый, каша манная на воде и хлеб маминой выпечки.
И началась беседа. Меня удивляло, как мама одна управлялась с делами, какие трудности стояли на ее пути, и как она с ними справлялась.
Председатель колхоза Степаныч, увидев меня, сказал: «Я тебя знаю, помню. Работа найдется. А там поглядим». Степаныч не молодой, ему за 60, малообразован, но крестьянский труд понимает, сам крестьянин.
Работают в колхозе в основном женщины, старики, пацаны, кое-как обрабатывают землю. Трудятся сутками, без выходных и праздников. Планы хлебозаготовок выполняют. «Все для фронта!» Народ сознательный.
Кормятся с огорода, а летом еще грибы и ягоды.
Тревожат похоронки. Редкая неделя проходит без плача, крика и причитаний.
Повестка. Завтра явиться в военкомат. Призывной возраст. Да и армия требует пополнения, значит надо идти.
1943 год. Март. Запасной полк. Раз в неделю отправляется на фронт маршевая рота. Боевая подготовка накоротке: одна-две стрельбы; один-два броска гранаты. Присяга. Далее фронт...
В полосе невезения — жди неприятности.
Огневая подготовка. Командир отделения приказал мне рассказать об устройстве запала гранаты Ф-1 и как он используется.
Я взял запал гранаты в левую руку, рассказываю, а сам извлекаю скобу, отогнул чеку — вдруг сработал ударник. Взрыв.
У меня оторвало палец на левой руке, кровавые царапины на правой руке, кость оказалась целой. Стоящему рядом сержанту Киселеву мелкими осколками повредило лицо и шею.
Командир взвода лейтенант Синюхин, испугавшись, накинулся на меня: откуда я взял боевой запал. В пирамиде, по его словам, были только учебные гранаты и запалы к ним.
Донесли по команде. Меня отправили в санчасть на перевязку. Пошли расспросы.
Вмешался уполномоченный смерш — старший лейтенант Приходько. Приклепали мне членовредительство. Трибунал. Штрафная рота.
И вот я пред вами. О моих бедах знает командир роты подполковник К. С. Щетинин.
В беседе с ним я рассказал, все как было. В роте я старожил — более трех месяцев, и пока, как видите, невредим. Задания выполняю исправно, нарушений не имею. Но... Срок... Срок.
Уж если не везет, так и чирей без причины вскочит.
Вот такие обстоятельства.
Вижу его впервые, но он мне симпатичен: подтянут, тактичен, вежлив. Каким-то седьмым чувством понимаю, что у человека полоса невезения. Но как помочь?
После разговора с Гридиным я встретился с командиром роты. Обговорили служебные дела. Между прочим, я ему коротко поведал, о чем говорил с Гридиным. К моему разговору он отнесся спокойно, сказав:
— Дело скоро поправится. У меня таких, как Гридин, человек пятнадцать. Вот освободим Крым, тогда срок пребывания в штрафной роте у них и закончится.
1944 год. Апрель. Штурмом овладели Турецким валом, затем Джанкоем. Севастополь — Мекензевы горы.
Что стало с моим знакомым, достоверно не знаю. Мне рассказали, что ряд солдат штрафной роты за отличие при штурме Севастополя освобождены из штрафной роты и отправлены в разные части дослуживать свои сроки действительной службы.
А Гридин? Ему опять не повезло: осколком снаряда перебило бедро. Говорят, ранение серьезное, но без повреждения кости, а там...
«Вот тебе и предсказания цыганки», — подумал я. Ее дело наговорить, а человеку жить по своим законам.
1949 год. Москва. Первомайская демонстрация. Площадь Восстания. Гремят оркестры. Нарядные толпы. Флаги. Транспаранты. Цветы. Веселые лица.
И...
— Командир! Командир! Командир! Здравия желаю!
Смотрю и не верю. Семен! Семен!
А, он с веселой улыбкой, опираясь на палочку, бодрой походкой идет в мою сторону.
На левой груди расшитой косоворотки орден Славы III степени, медаль за Победу над Германией. Левой рукой крепко держит девочку.
Подошел и громко сказал:
— Дочь Ксения — бабушкина внучка.
Пошли воспоминания: то грустные, то радостные.
И о старой мудрой цыганке не забыли упомянуть.