Слово о Пушкине

Произнесено на Всероссийском Пушкинском празднике поэзии во Пскове
(Печатается с небольшими сокращениями.)

Пушкин жил недавно. Соотнесем прожитое нами, старшим поколением, с возрастом Пушкина. Да ведь это всего три жизни. И всё очевиднее века для него принимают не фантастические, а реально близкие очертания, как некое жилое помещение, в котором меняются жильцы. Пушкину всего два века. В 1799 году Россия понесла удивительным плодом, ставшим затем «солнцем русской поэзии», «нашим всем». И горит-греет с той поры солнце бессрочно, и стоит «наше всё» непоколебимо от горизонта до горизонта, обогащаясь и расширяясь.

И не будет ему забвения не только доколе «жив будет хоть один пиит», но и доколе жив будет хоть один русский человек. Он пронизал своим волшебством каждого из нас, одних больше, других меньше, в зависимости от душевной и сердечной проводимости. Даже люди, огрубевшие или совсем окаменевшие, как раскаянье повторяют его стихи. Он всем что-нибудь да дал. Многие живут с его поэзией в сердце, как с вечно прекрасным и неувядающим букетом цветов. Многие, не найдя в мире чувств ничего более нежного, повторяют его признания в любви. Многие его же словами затем утешаются. Едва ли это преувеличение: у нас не только говорить о любви, но и любить учились у Пушкина, от его нежных слов возжигали свои сердца, от волшебной проникновенности его строк в заповедной глуби напитывали дыхание.

Вот бьет родник с чистой живой водой, без малого два века неспособный иссякнуть. Кто-то подойдет и, зачерпнув полной чашей, утолив жажду, мгновенно оживет, а кто-то, как эликсир, принимает по глотку и наращивает, напитывает в себе сладкое чудо быть человеком. Не дано нам, как водится, доложить, скольких Александр Сергеевич обратил к душе и в ту пору, когда душа признавалась, но пути к ней поросли мхом древности, и в пору «закрытия» души; скольких привел он к нравственности, скольких к Богу. Он, кто, как известно, ангелом не был. Скольких привел он к Отечеству, опешил его сладким дымом, указал на святость вековых камней, натомил милыми пределами! Совершенство может все. Сосуд мог иметь и случайные черты, но напиток в нем, отбродив, производил божественное, то есть превосходящее земное действие, способное на чудеса. Читатель испытывает радость, преображение, возвышение, а автор продолжает парить, царить в своем вдохновенном совершенстве. Нравственное превосходство его музы заключается в самом движении и звучании, превосходстве, в тончайшем и легчайшем узоре чувств, чего-то даже более тонкого, чем чувства, в прекрасной несказанности говоримого, в «звуках сладких и молитвах». И какое же у чуткого читателя томительное блаженство возникает после них, какое же торжество души! Читатель по неопытности может с душой своей сообщаться тайно — Пушкин сумел сделать эти свидания открытыми и радостными, распахнуть в темнице окна, превратить ее в светлицу. Отвечая митрополиту Филарету на его стихотворное послание, которое, в свою очередь, явилось ответом митрополита на известное пушкинское «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?..», — поэт через высокое духовное лицо обращается еще выше, и многое, о чем нередко продолжают спорить, объясняет в себе:

В часы забав иль праздной скуки,
Бывало лире я моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей.
Но и тогда струны лукавой
Невольно звон я прерывал,
Когда твой голос величавый
Меня внезапно поражал.
Я лил потоки слез нежданных,
И ранам совести моей
Твоих речей благоуханных
Отраден чистый был елей.
И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.
Твоим огнем душа палима,
Отвергла мрак дневных сует
И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт.

За 100 лет до Пушкина Россия буйной волею Петра была сдернута с лежанки, пусть и насквозь национальной, и направлена искать более широкой деятельности.

Петр сообщил ей недостающую энергию, Пушкин так и понимал Петра. Но вялостью зарастают не только мускулы, Россия была недостаточно подвижна и внутренне, душевно, наша душа как бы нагревалась и остывала, не пульсируя постоянно. Своим талантом, своим удивительно тонким, небесно настроенным инструментом, Пушкин дал нам капиллярную чувствительность, способность улавливать только еще подготавливающиеся движения.

За этой способностью должны были открыться новые, заповедные миры, и лицо наше должно было преобразиться вниманием к ним, глаза заискриться от невиданных картин. Посмотрите на старые фотографии, старые картины, портреты — так оно, должно быть, и происходило: лица глубокие, несущие полуразгаданность каких-то давних и мудрых загадок. Было ли это? Было. Надо ли оговариваться, что не одного Пушкина тут заслуга, и что далеко не на всех пала печать преображения, теперь, впрочем, уже и утерянная. Почему — это особый разговор. Не пушкинская тема. Перед Пушкиным лежало огромное, уже и обустроенное, но еще не отделанное до конца общественное пространство. Но все основы и изломы общественного сложения и государственного служения были заложены, архитектоника сложилась. Косность бывает разной. Бюрократической аппаратной косностью Россия прославлена до конца мироздания. Но не странно ли, всматриваясь в эпоху Пушкина, в самой подвижной, образованной, постоянно революционизирующейся части общества, которая носила тогда название «света» и переродилась потом в интеллигенцию, видеть худшую из косностей — косность одних и тех же заблуждений, чесотку нетерпения, возбужденный зуд отлепиться от национального тела.

Даже заблуждения Пушкина носили какой-то необходимый, полезный для ума, общеукрепляющий характер. Он не миновал парижской лихорадки, занесенной после походов 1813 года, и оказался среди декабристов, но не поддержал их, разглядев изнутри, что цели декабристов пользы Отечеству принести не могут. Был блестяще образованным человеком, с восторгом купался в европейской культуре, без которой нельзя представить его творчество, возвысился ею. Но оттуда, с высоты всемирности, оглянувшись «на волшебных демонов, лживых, но прекрасных», еще больше и страстнее полюбил и оценил свое, родное. И не однажды сказал об этом в стихах и прозе. Очень любил Чаадаева, восхищался его умом, считал его и братом и учителем, но не мог согласиться с его взглядами на Россию, как на растительную жизнь и заблудившуюся историю. И это в письме к Чаадаеву сказаны были знаменитые слова, которые с тех пор Россия впечатала в себя, как клятву для верноподданных:

«Клянусь честью, что ни за что на свете не хотел бы я переменить Отечество или иметь другую историю, чем та, которую дал нам Бог». Если поэзию Пушкина, особенно раннюю, можно назвать опьяняющим напитком, то его размышления об истории, о национальной судьбе и необходимости культурно-благой работы для Отечества — это как раз чаша отрезвляющая, из природного источника.

Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.

Свою избранность Пушкин понимал как дар, который должен быть отдан только служению красоте и отеческой крепости. Известны слова Императора Николая, записанные им после беседы с поэтом в 1826 году: «Вчера я разговаривал с одним из самых умнейших людей России». Разговор у них, надо полагать, шел не только о стихах. Пушкин был государственный человек. Вслед за Пушкиным все крупные таланты всегда держались того же положения, верноотеческого, без лукавства и корысти. В пору Пушкина уже принято было в пресытившемся свете, который блистал талантом злоречия, не любить свое, насмешничать, издеваться. Вероятно, тогда это делалось элегантнее, чем в наше время, но яд есть яд, и когда отдаются ему с жаром сердец и талантов, действует он и затягивающе, и разрушительно. Общественное направление, которое лет через 30–40 после Пушкина своей талантливой безрассудностью превратилось в откровенное инквизиторство, иссекающее русскую жизнь литературными розгами, тогда только еще высматривало кривизну. Пушкин не мог не замечать этой опасности.

Вслед Радищеву совершил он путешествие по той же дороге, но уже из Москвы в Петербург и с другого конца. Не вступая в спор с опальным автором, ставя его лишь на место гражданина, наложил на радищевскую правду о «чудище», т. е. на правду социальную, правду свою, нравственную, и, так, сказать, стратегическую, глядящую не под ноги, а далеко. Пушкин с головой окунается в историю и знает ее до этнографических мелочей. Не однажды в письмах и замечаниях он указывает на ошибки: то Рылеев вручит языческому русскому князю герб со святым Георгием, то Загоскин не в те одежды оденет бояр. Мало того: как рыцарь, стоящий на страже чести истории, морали, Пушкин возмущается Вольтером, который в поэме «Орлеанская девственница» допускает кощунственные искажения образа Жанны д'Арк, национальной героини французского народа.

Трудно не согласиться с теми, кто полагает, что, продлись пушкинская земная жизнь, не покривела бы наша литература на правый глаз, на тот, который обращен к родному. Он бы своим обширным умом и огромным авторитетом предупредил, отвел. «Власть и свободу сочетать должно во взаимную пользу», — это его слова из «Путешествия из Москвы в Петербург».

Недорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
Журнальных замыслов стесняет балагура.
                                     (Из Пиндемонти)

Вот уж слова, как почти все у Пушкина, не имеющие срока давности. Как далеко глядел он, сколь многое провидел! И на сегодняшний день, торжественный и тревожный, он оставил нам завещание, относящееся не только к себе («Нет, весь я не умру»), но и к событиям, нависшим сейчас над всем миром бешеным и мстительным Злом. Пушкин сейчас — первый защитник сербов. В «Песнях западных славян», точно перевоплотившись в многовековое страдание сербского народа, он пропел ему неясную и торжественную славу, в 1836 году он так и отзывается о порядке, составленном отборным мировым сбродом в Северной Америке; о порядке, который бомбит сегодня сербов. Цитирую: «С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую подавлено неумолимым эгоизмом и страстью к довольству». Как чудный дар, как дар бесценный, посланный России во исполнение замысла о ней, понимаем мы сегодня Пушкина. Как художника-виртуоза в стихе, сделавшего поэзию прелестной и одновременно мудрой, давшего ей художественную и государственную емкость. Как столп выше Александрийского, с которого началась слава русской литературы, немеркнущая во весь XIX и во весь XX века, сияющий сонм великих на этой стезе шел от Пушкина и оглядывался на него.

Это он, Пушкин, надолго задал тон и вкус, высоту и отечественность нашей словесности, да и всей культуре. Он окончательно освободил русский язык от косноязычия. Слово при нем стало радостным, сияющим, крылатым, способным воспроизводить мельчайшее движение чувств, услышать несказанное и поднять до небесного, вострубия торжественные минуты. Это он, Пушкин, соединил в один два языка, простонародный и литературный, и подготовил к чтению всю Россию. Пушкин — мера русского таланта и русской души. Удастся ли когда-нибудь эту меру уложить без остатка в нового гения — трудно сказать. Но уже одно то, что у нас гений такого масштаба и такой красоты был, уже одно имя Пушкина внушает надежду. Оно, это имя, говорит нам о тех великих закладах, которые в нас есть и требуют пробуждения, говорит о том месте, которое должны занимать русский человек и Россия в мире, напоминает о силах, с которыми выстаивал народ во все лихие годины, говорит о том, что нам делать, как сохранить честь и вечность. Красивое слово — Пушкин, вечно молодое, светлое, звонкое, песенное, искрометное, звездное, но и честное, надежное, доброе, работящее, правильное слово. Но и мудрое, емкое, всеохватное, сытное. Сытное — рядом с хлебом и водой. Любимое на всех российских языках и наречиях слово — Пушкин.