Отрывки из повести «Страсти по Иоанну»
К 25-летию всероссийского прославления в лике святых о. Иоанна Кронштадтского
Памяти моего папы
Необходимое предисловие
В нашем дворе на улице Советской жил дядя Ваня. Это было давно. Очень давно. Нет уже того дворика, и улица изменилась до неузнаваемости, да и сам дядя Ваня умер лет сорок назад, но почему-то я до сих пор помню его. Помню с добром, как светлую страничку из далекой сказки — моего детства.
Дядя Ваня был инвалид войны. Сколько я помню, он всегда сидел на скамеечке, кажется самодельной, играл на гармошке, пел фронтовые песни и всегда радостно улыбался. Всегда. Говорили, он сильно пил, что случалось тогда с такими вот инвалидами-ветеранами, но я этого не помню. Зато хорошо помню, как вырезал он нам, мальчишкам и девчонкам того, ушедшего в небытие, дворика, деревянные кораблики. А еще сабельки и кинжалы. Дядя Ваня был безотказен. Подбежишь к нему бывало:
— Дядь Вань, сделай мне сабельку!
— А мне кораблик!
— А мне эсминец!
Он лишь улыбался во все лицо, доставал откуда-то, уже не помню откуда, широкий нож, вовсе не страшный, брал деревянную чурку, коих у него с избытком хватало в мешке, всегда находившемся около скамеечки, и начинал творить волшебство.
И вот уже угадывались за белесой тайной немого дерева очертания труб, надстроек и кормы легкого эсминца, готового вот-вот отбить первые склянки новой корабельной жизни. Уже сверкал на солнце лучистым серебром стальной клинок беспощадной к фашистам и прочим буржуям лихой кавалеристской шашки. Мы прыгали от восторга. А дядя Ваня все также улыбался всем лицом. И дарил нам свои чудо-подарки. Дарил словно своим собственным внучатам. А своих внучат и деток у него не было. Их у него без всякого спроса забрала война.
Давно нет того дворика. Давно нет дяди Вани. Время не знает жалости, забвение не терпит пощады. Но пока жив хоть один мальчишка, в чьих руках оживали корабли и сабельки, вырезанные безногим гармонистом, будет жить в нашей памяти и дядя Ваня — один из добрых лучиков нашего лучшего в мире детства.
Пожалуй, из таких вот лучиков памяти и соткана вся наша жизнь. Некоторые из них чуть теплятся где-то на самых дальних окраинах нашего «Я». Другие горят ярким, добрым огнем, согревая и утешая в тяжелые минуты, коих, к сожалению, достаточно у каждого из нас. И что бы мы делали, и кем бы мы были, не будь в нашей памяти таких лучей Надежды и Любви.
Но есть, и это поразительно, есть особый огонь. Его невозможно увидеть, невозможно приобрести, но счастлив, невыразимо счастлив тот человек, чья жизнь согрета этим необыкновенным огнем духовной, генетической даже памяти. Памяти о далеких, забытых в веках предках, о чудаковатой русской святости, не расстрелянной в эпоху культов, не растерзанной гусеницами тяжелых «Тигров», не выжженной идеологической ложью мироправителей века сего.
Я хорошо помню, как выходили, именно выходили, а не наоборот, из глубин моего сознания незнаемые мною прежде Сергий Радонежский, Серафим Саровский и Иоанн Кронштадтский.
Я еще ничего не знал о Боге, о вере, о Православии. Я был убежденным комсомольцем, активистом и коммунистом. Но эти три имени жили во мне. Эти имена, пока только имена, в какой-то момент затмили во мне весь полный ряд имен, портретов и биографий всех членов Политбюро ЦК партии. И на вопрос моей бабушки:
— Да разве могут быть на земле совершенно честные, бескорыстные, справедливые, независтливые люди, живущие, забыв себя, исключительно для других?
Я, не задумываясь, ответил, кажется, это был девяностый или девяносто первый год. Я ответил и твердо верил в безошибочность своего ответа:
— Конечно, есть! Сергий Радонежский, например.
Спроси меня тогда бабушка об этом Сергии, кто, что, когда, где? Ничего бы не ответил. Ничего. Но твердо знал. Твердо! В этих трех именах: Сергия, Серафима и Иоанна скрыт вековой код нашей нации, зашифрован смысл всей нашей истории. И мне предстоит хотя бы попытаться этот код и этот смысл разгадать.
Разгадал ли? Прошло много лет. Четверть века. Буду честен. Нет. Не разгадал. Понимаю сейчас, что не хватит жизни для этого. Тем важней и нужней для себя считаю заниматься этой расшифровкой.
Буду честен... Хорошее выражение. Сейчас вдруг вспомнил, как в середине восьмидесятых нас, молодых матросиков, только что закончивших обучение-заточение в пресловутой «учебке», привезли на корабли. Командир бригады, капитан второго ранга Асеев собрал нас всех на штабном судне для беседы.
— Сынки, — сказал он тогда, — я буду с вами честен. Вам выпало служить на противолодочных кораблях первой линии. А что это значит? Это значит, что если завтра начнется война, мы с вами погибнем в первые три, ну, от силы четыре часа войны. Погибнем все: и вы, и я, и мои офицеры. Но за эти три-четыре часа мы должны выпустить все торпеды и все до единой бомбы в нашего противника. И если в торпедных аппаратах и бомбометных установках не останется ни одного изделия (он так и сказал «изделия»), значит, погибли мы с вами не напрасно, с честью выполнив свой долг русского моряка.
И вот эти «буду честен», «и вы, и я, и мои офицеры» так врезались в душу, что мы все тут же поверили своему командиру — суровому морскому волку. Поверили так, что, случись война в эту самую минуту, пошли бы умирать с радостью, абсолютно счастливыми людьми.
К чему я это вспомнил? А вот к чему. Я хочу быть с вами, с теми, кто отважился читать эти строки, предельно честным. Ни я, ни мои родители, ни родители родителей никогда не видели святого праведного Иоанна, чудотворца из Кронштадта. Даже о самом этом городе многие годы я знал лишь по революционному фильму. Но очень люблю этого святого человека. Правда, люблю! Словно своего близкого предка, который жил когда-то совсем рядом, но и не умер вовсе. Вот так, не умер и все. И зная об этом, веря в это, начинаешь понимать, что смерти, как таковой, нет вовсе. Во всяком случае, в том виде, в каком представлялась она нам прежде. Вот был человек. Ходил себе по земле. Работал. Вырезал детишкам из деревянных чурок красивые кораблики. Или не вырезал, а крутил всю жизнь шоферскую баранку. Или у станка стоял. Да мало ли. И вдруг, бац... Все. Тьма, и тишина, и вечный холод.
Так вот, и я знаю об этом точно, такой смерти больше нет. Нет и быть не может. Потому что живы, не скрылись во тьме и холоде праведный Иоанн Кронштадтский, преподобный собиратель русских земель Сергий Радонежский, святой старичок Серафим из притаившегося в лесах Сарова. Живы. С ними можно говорить, к ним можно идти, раскрывая душу, с надеждой на утешение и скорую помощь в бедах и скорбях житейских. Живы. Я не вру. Я предельно честен. Уверовавший в это и сам не умрет во век.
Помню, очень хорошо, словно это было вчера, как стоял я на уставших от долгого, многодневного паломничества непрочных коленках у раки святого Иоанна в монастыре на Карповке. Пытался молиться, но не шла молитва, пытался о чем-то просить, но забыл то, чего хотел и зачем ехал. Просто стоял на коленях, припав горячим лбом к прохладе мрамора. Кто-то тронул за плечо. Супруга. Пора уступить место другим людям. Я прошептал что-то, не помню уже что, попросил о чем-то или попрощался. Встал, сделал несколько шагов и тут, словно некая сила подхватила меня и бросила обратно, на мрамор святой раки. Именно так. Рухнул я снова на колени, а сам, словно в забытьи каком. Что-то шепчу, о чем-то прошу. Со стороны, наверное, выглядело это смешно и нелепо. А мне легко-легко вдруг сделалось. Лицо мокрое. От пота ли, от слез, не помню. Помню, что капельки остались на зеркальной чистоте белого мрамора. И нет сил отойти от заветной раки. Так бы и лежал вечность.
Что это? Экзальтация? Проблема с головой, расшатанные нервы? А как хотите, так и называйте. Но это было. Было на самом деле. Я предельно честен. Уже после от святой раки меня то ли оттащили, то ли я сам поднялся и ушел. Ходил по монастырю, что-то покупал в свечном ящике, писал традиционные записочки о здравии родных, еще раз спускался в усыпальницу, но такого блаженства, такого общения с ЖИВЫМ старцем уже не было. Не было единения с ЭТИМ необъяснимым, настоящим. Ах, как это важно, как необходимо знать, что есть, ЕСТЬ на свете белом вот это НАСТОЯЩЕЕ, проявляемое, казалось бы, в мелочах. В обыденности слов-клятвы командира, обещающего вместо легкой и доброй службы на благо партии и народа неминуемую смерть в первом же бою, но вместе с ним, который не спрячется за твою спину, а будет стоять на корабельном мостике, равный среди равных, презревших смертельное небытие ради вечной жизни; в ласковой готовности безногого гармониста доставить радость незнакомым мальчишкам, ставшим почему-то ему родными детьми вместо погибших сыновей и внуков; в явственном и явленном присутствии небесной святости посреди воцарившихся повсеместно житейской суеты, нешуточной борьбы всех со всеми за призрачный успех в княжестве земных наслаждений; в живых, наперекор всем смертям, вопреки недоверию сверхобразованных скептиков, именно ЖИВЫХ старцах, обитающих не где-то за семью небесами и десятью мирами, а вот тут, рядом, только оглянись да вслушайся. Вот же они. Рядом. С нами. Живые!
Сергий, Серафим, Иоанн... И иже. Мы помним их. Они помнят нас. И память эта, наша общая память дает нам право на жизнь. Пока мы помним — мы живем. Вот так. Все предельно просто и предельно честно. Помним — живем. Забудем — потеряем право быть вписанными в книгу памяти там... Где там? О чем говорит этот безумный писателишка, распустивший сопли у могилы некогда известного попа из северного морского городка? Да он бредит! Закройте скорей его книжку. Скорей! Вы еще успеете на распродажу стирального порошка, зубной пасты и булочек с соевым маслом и синтетическим сыром, вы еще успеете полюбоваться европейским шоу с участием бородатой женщины. Скорей. Скорей...
Уже отблистали детско-юношеским капризным волшебством питерские белые ночи, уже августовская утренняя стынь все чаще пеленает сонно-зыбкие тела Мойки, Фонтанки, Монастырки и Карповки, уже мудрее и задумчивее становится отсвет куполов Никольского собора в ряби вод Финского залива. Уходит лето. Тихо, неброско, некапризно. Как некогда ушло и наше детство. Чистое, доброе. Где у каждого из нас остался свой неповторимый дворик, свои самые лучшие и самые веселые игры, лучшие друзья. И свой, обязательно свой дядя Ваня, а по-христиански Иоанн, безногий гармонист, мастер на все руки, добрый, улыбчивый, родной. Обыкновенный и незабытый святой нашего необыкновенного детства.
1
Лето в этом году не обошлось без сюрпризов. Весь май, весь июнь и две декады июля лили дожди, на улицах было слякотно и холодно. В двадцатых числах июля воцарилась жара. Зной выжигал все живое, добивая пытающихся укрыться под зонтиками или на теневой стороне улицы людей раскаленным до кипятка ветром. Немногочисленные смельчаки, выползавшие в полдень из сплитсистемных бункеров на «свежий воздух», мгновенно попадали в жесткие и даже жестокие объятья духоты, огня и пекла. Лишь к десятым числам сентября в город пришла спасительная прохлада. Причем, как это часто у нас бывает, произошло это в одночасье. Еще вчера садист зной душил калеными лапами неприкрытые шеи несчастных «хомо обваренных», а уже сегодня небо затянуто прочным брезентом дождевого месива, и иссохшаяся до глубочайших трещин земля пьет, пьет и никак не может утолить жажду проливающимися периодически дождевыми струями.
Такая резкая перемена погоды, конечно же, сказывается на метеозависимых людях, к коим, к несчастью, отношусь и я. С утра уже почувствовал себя не самым лучшим образом. Вялые руки, ноги, шумок в голове. Приехал на работу и сходу окунулся в бездонный водоворот служебных забот и обязанностей. Полегчало, но ненадолго. К обеду чувствовал себя так плохо, что стало темнеть в глазах, а ноги отказывались держать на себе тяжесть остального моего, хоть и худосочного, но все же имеющего вес тельца. Пришлось отпроситься у начальства и отправиться домой.
Как уж доехал, помню плохо, да это и не суть важно. Дома, едва скинув с себя одежду, рухнул на диван. В голове тайные молотобойцы с беспощадным остервенением крушили гранитные глыбы москворецких, а заодно и невских набережных. Отдышавшись, я выкушал какие-то таблетки, запив их минералкой из холодильника, и снова лег на любимый диванчик. Машинально включил телевизор. На канале «Спас» шел документальный фильм о святом праведном Иоанне Кронштадтском. Фотографии Андреевского собора, скромное убранство квартиры всенародно известного пастыря, рассказ о его церковном и общественном служении. Замечательный батюшка. Надежда и утешение тысяч и тысяч страждущих. Причем на протяжении уже более века.
Я бывал в Кронштадте, был и в квартирке святого пастыря. Закрыв глаза, я даже представил себе город-крепость, солнечный пожар на купольном кресте соборного Никольского чуда, представил городскую площадь, где некогда высился известный на всю Россию Андреевский собор. А затем память по волнам накатывающегося сна понесла меня через Финский залив, в устье Невы и далее по небольшой речке Карповке, к стенам чудного монастыря, где... Э, да я уже сплю.
* * *
Проклинаю, проклинаю вас, злые, беспощадные, бьющие коварно под дых, чтобы задохнуться, чтобы вскочить с остановившимся сердцем, словно пораженный тысячевольтным разрядом электрического тока, захлебываясь потоками льющегося с тебя пота. И нет спасения, нет оберега, нет пилюли от этой напасти. Даже молитва застревает в памяти, скованной льдом и коварством ночного кошмара. Проклинаю вас, подлые, страшные сны!
Ох, прости меня, Господи. Не сразу приходишь в себя от сонного ужаса. Шепчу молитву, осеняю себя крестом. Тихо, чтобы не потревожить милосердие снов сопящей рядом супруги. Ну вот, вроде бы отпустило. Дыхание стало ровней, ушел подленький такой озноб. Даже стыдно за вырвавшиеся невольно проклятия. Нет, в самом деле, подумаешь, сон. Кому из нас не снились кошмары? И что? Давайте рассылать направо и налево проклятья? Прости, прости меня, Боже мой!
Нет, ну, а как иначе-то? Такие сны наверняка навевает... понятно кто. Не верите? Хорошо. Вот мой ночной кошмар. Слушайте.
Снился мне далекий северный город...
Склянки на флагманском броненосце возвестили утреннюю вахту. Зеркальная гладь Финского залива, нежившегося в штиле июньского утра, отразила очертание не построенного еще величественного собора. Чайки, разбуженные щедростью солнечного золота, вырвавшегося внезапно из полузабытья белой ночи, хохотали, как дети у площадки аттракционов. Доброе, тихое, золотое утро.
В Андреевском соборе литургию служит всенародно известный батюшка. Сотни, тысячи людей теснятся у стен и у паперти храма, чтобы хоть издали увидеть, уловить слово любимого пастыря. С трудом пробираемся в собор. О, как здесь многолюдно! Но странное дело, дышится здесь легко и свободно. Где-то за стенами, там, в мире, все больше вязнущем в топи безверия, безнаказанности и вседозволенности, остались кислый дух мужицкого пота, зловоние гноящихся ран убогих нищих, смрад трупов, мнящих себя живыми властителями дум и душ. Здесь же, в соборе, царил спасительный дух ладана и воска. Медленно пробираемся сквозь сотнелюдие соборного тела туда, где уже сейчас, в эти мгновения, в золотой чаше обычные хлеб и вино пресуществляются в истинные Тело и Кровь Спасителя.
Но тише, прошу вас, тише! Забудьте на время слова и думы. Велия тайна вершится в мире и над миром. Идет евхаристический канон.
«Примите, ядите: сие есть Тело Мое...» — выплывают из глубин сознания недоступные рассуждениям, умозаключениям, теориям и законам слова тайновидца. Господи, Господи, велика любовь Твоя! И за что мне, грешному, недостойнейшему из недостойных ТАКАЯ награда? Чем заслужил я, последний из последних, это чудо Богоединения? Почему не разверзлись небеса, и молнии, жарящие сверхжарким беспощадным огнем, не испепелили меня, дерзающего прикоснуться к Святыне? Господи! От всего трепещущего естества моего молю Тебя, прости мне дерзость эту, укрепи меня, помоги моему неверию.
Но не отверзлось небо, не громыхнули молнии, не встрепенулись крылья огненных херувимов. Замер мир. Замерло время. Лишь Царские врата отверзли объятия свои навстречу человекам, страждущим и обремененным, готовым претерпеть боль и унижения земные, ради радости вечной в Царствии Христовом. Претерпеть до конца, до смерти и смерти крестной, ибо нет в раю нераспятых...
Всероссийский батюшка вышел на амвон, неся на руках Святая Святых, неся на руках Самого Бога.
И тут... Что-то случилось во Вселенной. Что-то сдвинуло с привычной оси мироздания размеренность минут и часов, покой галактик, хронологию человеческих историй и нерушимость физических законов. Флагманский броненосец вздрогнул от коварства внезапного шквала. В помутневших водах залива успел отразиться падающий с купола, не сейчас, ни весть когда, но неотвратимо, величественный крест. Чайки пугали друг друга зловещим, адским хохотом. Дети у площадки аттракционов завыли волчьими голосами, сбиваясь в лютую стаю. День померк.
На амвон, навстречу тайновидцу и Святой Чаше поднялся человек в форме студента. Ухмыляясь, он достал из-за уха сигарку и прикурил от лампады иконостаса.
В недоумении и испуге смотрит на него батюшка. В немом изумлении замерла церковь. Остекленели диаконы и чтецы, остолбенели морские офицеры и купеческие дочери, одеревенели старики и младенчики на руках у молодух.
— Что ты делаешь?! — в гневе вскричал батюшка.
— Что ты делаешь? — немым вопросом лица и сердца прихожан.
Человек в форме студента не ответил. Левый уголок его правильного и губастенького рта полез вверх к подергивающемуся, словно в глупом анекдоте, глазу, обнажая ряд сияющих белизной ровных зубов. Человек вдруг стремительно шагнул к священнику и резко, наотмашь ударил его по лицу открытой ладонью. От удара пастыря качнуло в сторону. Евхаристические дары...
Юный Агасфер занес было ногу, чтобы довершить глумление над расплескавшейся по каменным плитам собора Святой Кровью, но передумал, хихикнул коротко и вдруг обернулся прямо ко мне. И тогда я увидел ад.
В одну секунду открылась перед моим взором ужасающая своей явью картина преисподней, страшная, обращающая кровь в жилах в ледяные заторы. Рушились церкви, пылали деревни, тонули в крови города. Священников душили епитрахилью, семинаристам выжигали сердца, мудрецам вырывали языки, вставляя на их место раздвоенные жала ядовитых гадов. Младенцы пожирали своих матерей. Матери ножницами вырезали нерожденных детей из собственного чрева. Нищие питали свои худосочные тела гноем прокаженных собратьев. Бесстыжие девки, задрав юбки, плясали на клиросе кафедрального собора, а увешанные перьями молодчики целовали друг друга взасос на параде извращенцев. И над всем этим смрадом, воем, огнем и копотью роились песьи мухи с красными, кумачовыми глазами, с мордами, вымазанными голубой слюной.
Вынести этот ад я не мог. Сердце мое разорвалось, дыхание остановилось. Я умер... И проснулся.
Мертвая чайка на льду замерзшего залива надела траур вороньего оперения.
* * *
Целый день я ходил точно не в себе, стараясь понять, к чему был мне этот сон. В голове издевательски крутилось пушкинское: «Мне день и ночь покоя не дает мой черный человек»... И вот ближе к ужину включаю теленовости. Словно ледяной водой в знойную нежить июльского пекла окатило меня. Привыкшая к ужасам человечьего самоуничтожения в братоубийственных войнах телеведущая вещала почти равнодушно. Но послушайте, вы только послушайте, что она говорит!
— В городе Кировске Донецкой области во время артиллерийского обстрела один из снарядов попал в православный храм в честь святого праведного Иоанна Кронштадтского. В результате попадания храм полностью разрушен. Три человека погибли, еще несколько пострадавших доставлены в больницы с тяжелыми травмами»...
Вот вам и сон в руку. Вот это да! Мне прямо дурно сделалось. Получается... «Да ничего не получается», — скажет мне иной скептик. И будет прав, конечно. Совпадение. Да мало ли что. Но память моя безжалостно и настойчиво возвращала явь недавнего кошмара. И не батюшка с Чашей виделся мне. Я словно бы вновь лицом к лицу оказывался перед ночным студентом, проваливаясь в адскую пучину его мертвого взгляда.
Бесконечный вальяжно-знойно-душный день, перевалив за Рубикон, готовился примерить вечерние морщины мудрости и седины заслуженного уважения. Был почти обычный, веками испытанный август — месяц ветров, месяц подведения летних итогов. И август этого года был бы таким же щедрым на тепло, но не испепеляюще жарким, как июль, милостивым на дождь, но не сырым, ржаво-лиственным, как сентябрь; был бы затейлив на игры забывшей о школах, «двойках» и шпаргалках детворы, богат на фотосессии надевших на себя пляжный загар городских модниц, вернувшихся «с морей». Это был бы обычный август, если бы ошалевшие от взрывов ветры не наполняли бы полумертвые, покинутые людьми кварталы стойким коктейлем вони из дыма, пороха и смрада разлагающихся трупов. Этот август был бы обычным, если бы не расстреливали его утреннюю непорочность и вечернее старчество снаряды, бомбы и ракеты, если бы не палили волки в обличие человека в людей, неизменно превращающихся в волков, из пушек и систем залпового огня. Словом, на смену обычному августу на эту землю пришла обычная гражданская война.
Но люди, боря в себе волчьи инстинкты, продолжали жить, продолжали любить своих детей и заботиться о больных родителях, продолжали работать, влюбляться, надеяться на милость Божию и верить, что Господь не оставит верных своих. Бегали по городу трамваи, гудели станки ремонтных мастерских, возвращались со смены чернокожие шахтеры, благовестили к вечерне злато- и синекупольные храмы.
Их звали Ольга, Виктор и Зинаида. Ольга — значит священная, Зинаида — божественная, а Виктор означает победу светлых, высших сил над бесовщиной и самим дьяволом. Снаряд, прилетевший с украинской стороны, пробил крышу храма и обрушил перекрытие на молившихся людей. Их звали Ольга, Виктор и Зинаида. Их души встречал и провожал в Царство Христово святой праведный старец Иоанн. Так и шли они к Славе Небесной. Три души: священная, божественная, победительная, в сопровождении святого батюшки Иоанна, Кронштадтского чудотворца, омывавшего эти души своими горячими слезами. Так и шли они вчетвером туда, где в неизреченной радости Божественной Любви ждал их Сам Спаситель со Своей Пречистой Матерью.
Августовский день клонился к закату, презрев гной и смрад информационных ран, наперекор стерильности политической изоляции, вопреки огненно-железной смерти, изрыгаемой из ненасытной пасти войны, день этот, обычный августовский день, не канул бесследно в череде дней-близнецов, ушедших в историю тихо и неприметно. Этот израненный, истерзанный, искореженный, но непобежденный день подарил нам всем маленькое чудо. Чудо вечности и бессмертия, явив в сонме мучеников за Христа трех новых святых. Так и будут они теперь вместе. До скончания веков. Ольга, Виктор, Зинаида, израненный август и праведный Иоанн Кронштадтский.
2
Сынок предложил посмотреть сюжет в Интернете. Из серии: «Привет, я мыло с мочалкой. И это хорошо!» Знаете, наверное? Да? Симпатичный такой паренек отпускает глуповатые шуточки и показывает сюжеты сверхпопулярные в «сети». Сынок мой эту программу обожает. Хохочет, горящими глазками телеэкран чистит, ручки потирает от восторга. Я иногда смотрю вместе с ним. Бывает прикольно. Чего уж там. Но ни в этот раз.
Сюжет был такой: некий «поц» с видом «ботана» — выражения из молодежного сленга, употребляемые моим сыночком, — проводит что-то подобное контрольной закупке. Заходит в сопровождении оператора в общественную столовую и решает протестировать имеющийся здесь кефир. Ну, до этого момента в принципе ничего смешного, классного, здоровского, прикольного, ништякового и проч. Все в одночасье изменилось, едва «ботан» взял в руки пластиковый стаканчик с вышеназванным кисломолочным продуктом. Вот тут-то и началась кефирная оргия. Под лихую музычку несколько молодых лоботрясов, ой, простите, представителей молодого поколения (эк же, я превращаюсь в брюзжащего ворчуна, давно ли сам был молодым повесой) стали с безумной энергией поедать, запивать, вливать в себя, брызгать друг на друга, макать друг друга (именно макать головой вниз, в чан с кефиром), купаться в кефире и что-то там еще. Словом, настоящая кефирная феерия.
При этом сыночку моему чуть ли не дурно сделалось от смеха. Он прямо-таки на пол свалился, хохочет, захлебывается. Прикольно, правда?
Только стало мне при этом... не весело что ли. Грустно стало. Скверно. Тоска такая навалилась. Ушел я на кухню, чтобы не мешать сыночку веселиться, а он, кстати, сюжет сей по второму кругу запустил. Ну, это его личное дело. Я не о нем. Сижу, стало быть, на кухне, перевариваю кефирное похмелье. Не поверите, так гадко на душе, словно туда не кефира, а дерьма чан вылили. Ну, вот не знаю почему, не могу объяснить, а только дурно мне стало до тошноты, до судорог в ногах. Захотелось выреветься, омыть слезами оккупировавшую меня гадливость.
Вспомнился вдруг Ленинград середины восьмидесятых. Стал я там свидетелем прелюбопытной сцены. Сегодня в это трудно поверить, больше тридцати лет прошло, другая страна, другие люди, другие нравы, а тогда это было естественно и даже должно именно для Ленинграда. На Английской набережной дело было. Погода разыгралась. Солнце. Небо синючее. Чайки над Невой резвятся. Хорошо! Два молодых человека, скорее всего туристы, не те, не забугорные, а наши родимые, кормят чаек хлебом. Отрывают от свежеиспеченных булок, ой, простите, батонов, Питер все-таки, куски хлеба и бросают их в Неву. Чайки вьются, хватают мокрое лакомство, дерутся слегка, не без этого. Словом, все довольны, всем хорошо.
Всем да не всем. Вдруг слышу крик. Оборачиваюсь. Летит на молодых людей, страшно оскалив лицо, выпучив почти безумные глаза, старичок с орденскими планками на потертом пиджачке. Летит! А ведь до сего момента передвигался по земле не без труда, с помощью трости. Эта трость и сейчас у него в руке, над головой занесена, вот-вот обрушится на ошалелых от неожиданности молодых туристов. И обрушилась. Ветеран самым что ни на есть нефигуральным образом отмутузил парней, которым пришлось спасаться бегством, да так, что Усейн Болт позавидует.
Самое интересное было даже не избиение, а то, что почти все свидетели происшествия встали на сторону ветерана. Почти все! В чем же дело? Какую-такую злобную каку свершили два молодых парня, чтобы заслужить публичную порку?
Хлеб! Тогда, в середине восьмидесятых он еще был святыней для абсолютного большинства ленинградцев, для блокадников и их детей, которые, пожалуй, на генном уровне сопережили с родителями беспощадный, звериный, лютый морозно-смертельный голод. Так издеваться над святыней, над одним из символов Ленинграда, скармливая чайкам, было в те времена еще невозможно.
Все это происходило именно так. Я не вру, клянусь. Все это я видел своими глазами и запомнил на всю жизнь.
Сегодня другое время. Другая страна. Другие люди. Другие, повторюсь, нравы. Можно кормить хлебом чаек и уток, можно бросать на землю, промахнувшись мимо урны, недоеденный пирожок, можно макать друг друга головой в чан с кефиром под зажигательно-убойную музычку. Все можно, ей Богу, все! Лишь некоторые брюзжащие ханжи погрустят минутку-другую, сдерживая рвотные рефлексы, но и они постепенно успокоятся, переключив телевизор на триста сороковую серию любимого сериала, и забудут далекий уже теплый день доброго ленинградского лета, ветерана с его праведным гневом, юных туристов, удирающих куда-то по графику мирового рекорда, и себя, оставшегося в том самом Ленинграде, на Английской набережной с увесистой тростью в руках... И это хорошо!
А вечером, около десяти позвонила мама. Я, знаете ли, ярко выраженный «жаворонок». Ложусь рано и встаю засветло. Все мои друзья и близкие знают такую мою особенность, и после девяти вечера обычно мне никто не звонит. Поэтому я шел к телефону с нарастающей с каждым шагом беспричинной, казалось бы, тревогой. Тоска, как давеча после кефирной интернет-феерии, стала хватать костлявыми, когтистыми пальцами за сердце.
— Сынок. Папа умер...
— Как?!
Ноги подкосились, я рухнул на пол. Страшно. Как страшно! Никогда не думал, что может быть так страшно. Словно в этот миг, именно в эту секунду наступил конец света. Реальный конец света. Весь мир, вся моя прежняя жизнь, все, что я знал, все, о чем мечтал, все, что любил, все вдруг разом погрузилось во тьму и холод. И не крикнешь, не завоешь, не побежишь к некоему прекрасному включателю света и радости. Потому что не идут ноги, потому что непреодолимый ком овладел горлом, потому что поздно, исправить уже ничего нельзя, потому что порог твоего дома переступила смерть.
Папа угас всего за год. Здоровый, сильный человечище. Диагноз, подтвержденный исследованиями, не оставлял надежды. Операцию врачи делать отказались. Отправили домой. Умирать. Прямо так и сказали, мол, сколько проживет, столько и проживет. Вот так.
Но он еще боролся. Еще храбрился, все тяжелее с каждым днем передвигаясь с палочкой, еще шутил:
— Вот поправлюсь, куплю десантный берет и поеду защищать Севастополь.
А Великим постом слег и уже не вставал. Мы, конечно, знали, я знал, что рано или поздно... Что это произойдет. Готовился. Морально готовился, но все-таки оказался не готов.
— Сынок. Папа умер...
— Как?!
Оказывается, полностью быть готовым к смерти самого близкого тебе человека невозможно. У одного моего друга долго и мучительно болел отец. Все знали, что он умирает, и что смерть для него — избавление от страданий. Все знали и готовились. И вот отец моего друга скончался, и друг мой, который к этой смерти готовился, ждал ее, вдруг оказался вовсе к ней не готов, и после похорон слег в больницу с тяжелым инсультом.
Да ведь это же не кино! Мыслимо ли пережить такое! Дорогой, близкий, самый близкий тебе человек, на которого ты равнялся, которому подражал... А теперь все, нет его. Нет! А есть только леденящий ужас безвыходности и безнадежности. Как же теперь жить-то? Как теперь вновь и вновь встречать рассветы и любоваться закатами? Как кушать сладости и читать книги? Ведь самого, САМОГО дорогого человека больше... Нет! Это нельзя! Это невозможно! Как жить-то теперь, скажите мне? Как?
— Сынок. Папа умер...
— Как?!
Теперь я понимаю причину своей недавней тоски, скверны своей душевной. Кефир и глупое видео здесь не причем. Пусть, пусть у юных повес все будет хорошо, ибо не ведают, глупые, чего творят. Пусть производство кисломолочной продукции в России растет, вопреки америкосно-европейским санкциям. Не в этом дело. Просто именно в этот час умирал мой папа. А я не знал этого. Уверен был, что полегчало ему. Ведь еще третьего дня был врач, обнадежил, прописал лекарства. Да и не могло быть ничего ужасного. Не могло. Ведь это же мой... папа.
И вот я сижу на полу в коридоре. Вокруг суетится жена. Телефон в моих руках все еще попискивает от обиды. Он-то тут при чем? Жена вынимает из моих рук трубку, дает мне выпить корвалольных капель. Капли, таблетки... Как все это мелочно и глупо сейчас. Сейчас, в эту страшную минуту безвремения.
Позже я прочел у батюшки Иоанна Кронштадтского:
«Что для человека всего ужаснее? Смерть? Да, смерть. Всякий из нас не может без ужаса представить, как ему придется умирать и последний вздох испускать. А как терзаются родители, когда умирают их любезные дети, когда они лежат перед их глазами бездыханными? Но не страшитесь и не скорбите, братия, через меру. Иисус Христос, Спаситель наш, Своею смертью победил нашу смерть и Своим воскресением положил основание нашему воскресению, и мы каждую неделю, каждый воскресный день торжествуем во Христе, воскресшем наше общее будущее воскресение и предначинаем вечную жизнь, к которой настоящая временная жизнь есть краткий, хотя тесный и прискорбный путь; смерть же истинного христианина есть не более как сон до дня воскресения, или как рождение в новую жизнь. Итак, торжествуя каждую неделю воскресение Христово и свое воскресение из мертвых, учитесь непрестанно умирать греху и воскресать душами от мертвых дел, обогащайтесь добродетелью и не скорбите безутешно о умерших; научайтесь встречать смерть без ужаса, как определение Отца Небесного, которое, с воскресением Христовым из мертвых, потеряло свою грозность».
Учитесь непрестанно умирать! Вы поняли? Непрестанно умирать! Да возможно ли такое? Да мыслимо ли? Оказывается, возможно и должно даже. Если это будет смерть греху, понимаете? Смерть, за которой последует, непременно последует воскресение от мертвых дел. Я лично это понимаю и принимаю. Разумом принимаю. Но сердце! Как же болит оно, мое сердце. Тут никаким корвалолом и прочими валокординами не поможешь. Эх, видать плохой, скверный я христианин, если болит мое сердце, протестуя против смерти близкого человека, если болит сердце от тревожащих мой ночной сон криков погибающих детей Донецка и Луганска, если трудно, физически трудно понять и признать вечное, главное, исполненное любви: «Слава Богу за все!». За все, понимаете? И за кровавую нашу историю, и за войны и революции, через которые мы прошли и выжили, и за гибель близких наших, и за хлеб, летящий в Неву не как Тело Христово, а как символ сытости и довольства, и даже за смерть моего папы... За все, за все! Слава Богу!
«В конце концов, и мы все должны будем оставить здешний краткий век, перейти в вечность, явиться к святому и праведному Судии и Творцу всех, Богу, и дать отчет о своей жизни. Как и с чем мы явимся? Какой суд и приговор Его услышим на всю вечность? Вот о чем мы должны чаще размышлять, о чем заботиться. О, помышляйте все об этой будущей судьбе и готовьте дела свои благие, плоды свои духовные, да не явится никто бесплодным деревом».
Да будет так! Да не явимся мы перед Господом бесплодными растениями, чтобы не быть проклятыми, подобно евангельской смоковнице. Да наполним ветви и корни наши живительным соком настоящей Любви Христовой!
Любить! Вот что остается, вот чему нужно, обязательно нужно, мне теперь учиться. В память о папе, для будущего моего сына.
Пусть смеется он, сыночек мой, над глупым интернетовским сюжетом, пусть посмеивается и осуждает стариканские мои взгляды и убеждения, пусть смеется над устаревшими моими вкусами. Но только пусть смеется! Пусть радуется и живет. Пусть родятся на свет его дети — мои внуки. А я... Я буду любить, бесконечно любить их всех. Я научусь этому. Обязательно научусь. Во славу Твою, Господи! В память твою, мой папа.
* * *
Но давайте вспомним, кем был святой пастырь для современников, и кем является для нас.
Вся верующая Россия нескончаемым людским потоком текла к великому и дивному чудотворцу. Слава о нем как о Всероссийском пастыре, проповеднике и чудотворце распространялась повсюду, по всем пределам великой империи. Тысячи людей ежедневно приезжали в Кронштадт, желая видеть отца Иоанна и получить от него ту или иную помощь, услышать его проповедь, увидеть его хоть одним глазком. Когда однажды святой Иоанн Кронштадтский служил в соборном храме города Харькова, на Соборной площади, по рассказам очевидцев, собралось свыше шестидесяти тысяч человек. Точно такие же сцены происходили и в других городах: в Самаре, Саратове, Казани, Нижнем Новгороде. Как только людям становилось известно о приезде любимого батюшки, вокруг него собирались толпы. Толпились, старались протиснуться поближе, и даже рвали на нем одежду. В буквальном смысле. Известен случай, когда жители Риги разорвали его рясу на куски, просто каждый желал иметь у себя хотя бы кусочек.
Отец Иоанн был выдающимся проповедником. В каждом слове его чувствовалась какая-то особенная сила. Такое, если хотите, отражение величия его собственного духа. Говорил батюшка о простых вещах: о вере и верности. И была в этих словах вся боль, вся радость, вся жажда Правды русской души и русского сердца.
Кстати, о боли. Объектом особых опасений отца Иоанна Кронштадтского была деятельность либерально-революционной антицерковной интеллигенции. Главной причиной революционного брожения в России батюшка убежденно считал отпадение людей от Церкви. Всего народа. И либералов — новых псевдопастырей русского человека, и простолюдина, крестьянина, работягу, ищущего ответы на жизненно важные вопросы не в церковной ограде, но в речах и статьях «антиллегенствующей» разночинной шушеры.
С начала девяностых годов девятнадцатого века отец Иоанн стал резко критиковать популярного и влиятельного в обществе писателя графа Льва Толстого. Критиковал за то, что последний «извратил весь смысл христианства», «задался целью... всех отвести от веры в Бога и от Церкви», «глумится над Священным Писанием», «хохотом сатанинским насмехается над Церковью», «погибает вместе с последователями». Всероссийский пастырь считал, что учение Толстого усилило «развращение нравов» общества, что его писаниями «отравлено множество юношей и девиц», что толстовцы «испровергают Россию и готовят ей политическую гибель». Святой пастырь написал большое количество проповедей против графа. Они публиковались. Это свыше 20-и статей, брошюр, где Толстой назван сатаной, льстивой лисой, львом рыкающим, который хочет пожрать, поглотить всю российскую молодежь.
Ответ либерастов не заставил себя долго ждать. После революции девятьсот пятого года и последовавшей либерализации цензуры в русской прессе стали печатать отвратительные статьи и карикатуры на праведного Иоанна Кронштадтского. Порой они носили не просто насмешливый, но и непристойный характер. Отца Иоанна издевательски высмеивали и ругали за выступления против Толстого, за резкое неприятие революционного движения и поддержку самодержавной формы правления. В газетах писали откровенную ложь и клевету, что, якобы, «черносотенец» Иоанн Кронштадтский окружил себя недостойными людьми, разворовавшими значительную часть пожертвований, контролировавшими общение паломников с батюшкой, допуская к нему преимущественно тех, с кого можно было получить мзду; что особой статьей доходов в этой «черносотенной» общине стало платное распространение молитв, якобы составленных Иоанном Кронштадтским, крестиков и других предметов, «освященных» им. И здесь, кстати, очень ярко видно, что при всей ненависти либералы прежде всего боятся святого старца, боятся этого обличителя лжи и глашатая соблюдения духовных и нравственных законов в России. И в тяжелейшие годы первой русской революции авторитет Кронштадтского пастыря сыграл далеко не последнюю роль в наведении порядка и преодолении смуты в нашем государстве. Как же не хватало России такого безусловного духовного лидера в семнадцатом и последующих годах. Лидера, способного остановить надвигающуюся чуму дьявольского беззакония.
Что мог сказать в ответ своим критикам святой старец? Только правду.
«Интеллигенция наша — просто глупа. Несмысленные, поглупевшие люди! Россия, в лице интеллигенции и части народа, сделалась неверною Господу, забыла все Его благодеяния, отпала от него, сделалась хуже всякой иноплеменной, даже языческой народности. Вы забыли Бога и оставили Его, и Он оставил вас Своим отеческим промыслом и отдал вас в руки необузданного, дикого произвола».
«Царство Русское колеблется, близко к падению. ...Если в России... безбожники и анархисты не будут подвергнуты праведной каре закона, то... Россия... опустеет... за свое безбожие и за свои беззакония».
«...Мы не боимся нынешних лаятелей на ...Церковь, ибо Подвигоположник наш и всемогущий Глава Христос всегда с нами есть, и пребудет до окончания века, и нынешнее смутное время послужит только к большей славе Церкви Божией».
Мы не боимся лаятелей и хулителей. Просто потому, что с нами Истина. С нами сонм святых подвижников и молитвенников. Таких как преподобный отец наш Сергий Радонежский, святитель Тихон Задонский, святой патриарх Гермоген, благоверный князь, полководец Александр Невский. С нами великая история, великая культура, великая вера. С нами святость. С нами Бог!