Волшебное яблоко

рассказы

ПОСТИЖЕНИЕ РУССКОЙ СУДЬБЫ

Уже первые книги Николая Коняева, вышедшие в начале восьмидесятых годов, «Земля, которая помнит все», «Первые уроки», «Такой ветер» привлекли внимание читателей и критики.

«Народная подпочва многих произведений Коняева, — писал в журнале «Звезда» Андрей Арьев, — как бы омывание сюжетов водами фольклора, чрезвычайно насыщает многие истории прозаика, рассказывать которые он мастер».

Потом были сборники рассказов «Ненайденные клады», «У тихой воды», «Марсиане», романы «Пригород» и «Заводское поле», открывшие читателю непривычный и вместе с тем такой узнаваемый мир северных поселков и окраин больших городов, где в каждом герое «писатель раскрывал прежде всего те человеческие черты, на основе которых происходит становление личности, — честность, доброту, обостренное чувство справедливости».

Писатель не идеализировал свои персонажи, не сглаживал трудности и проблемы, с которыми приходилось сталкиваться героям. Порою, словно бы намеренно, внимание его обращалось к психологически-экстремальным ситуациям, как, например, в рассказе «Механик Баранов, искавший свою матерь»... Невыносимо-бессмысленна гибель молодого парня, замерзшего по пьянке на поселковом кладбище... Старуха, которая увидела на кладбище вытаявшую из-под снега ногу, не может смириться с такой очевидной, но такой невероятно-страшной истиной, и придумывает легенду, дескать, «детдомовец» Баранов замерз, разыскивая свою мать.

И хотя придуманностъ этой легенды очевидна, но именно она и принимается всеми, как правда. Ибо только подобная легенда и способна защитить человеческие души от агрессии бездуховности, от вируса, проникающего в сами человеческие души.

Между тем, как и всем русским людям, героям рассказов и романов Николая Коняева еще только предстояло столкнуться с подлинными испытаниями. Знаком страшного, надвинувшегося на нас лихолетья стал рассказ Николая Коняева «Охота в старых кварталах», опубликованный в «Литературной России» и перепечатанный затем многими газетами и журналами.

Различно социальное положение героев рассказов и повестей Николая Коняева, появлявшихся в последние десятилетия в журналах «Наш современник», «Молодая гвардия», «Смена», «Подъем», «Континент» и т. д. Различны обстоятельства, в которые они попадают, но ощущение опасности, сгущающегося до мистической черноты ужаса, так или иначе, прорывается в них. Это на них — последних людей — идет охота. На то человеческое, что они пытаются отстоять в себе.

Весьма ярко эта линия проявилась в романе «Неудавшийся побег», опубликованном в журнале «Подъем» в 1993 году, книжное издание которого вышло в 2013 году. Молодой солдат, не выдержав издевательств, убив троих дембелей, бежит из армии, захватив с собой автомат. Его ищут, его ловят... Но обычная, детективная сюжетная линия сплетается в романе с рассказом о киностудии, где снимали документальный фильм об этом парне. Сейчас, узнав о трагическом повороте в его судьбе, кинодокументалисты дерутся между собою, выясняя, кто же будет делать фильм об этой трагедии, борются за выигрышную тему. Киностудийные интриги врастают в судьбу парня, подчиняют — как это теперь часто происходит — себе ход событий, но они же вовлекают в беду и самих людей, заваривших эти интриги.

Но порою происходит и чудо. Несмотря на весь ужас, навалившийся на героев, им удается одержать победу (рассказ «Петр»). Но если они и терпят поражение, отчаянное, индивидуальное движение к спасению (рассказы «Последний бой», «Дальний приход») не пропадает бесследно ни для самих героев, ни для всех нас.

Из крупных произведений, созданных Николаем Коняевым в девяностые годы, надо отметить также роман «Чужие», повести «Полет на Юпитер» и «Столица нашего мира». Каждое из них дает материал для отдельного обстоятельного разговора, но сейчас важно отметить еще одну, чрезвычайно важную линию в творчестве писателя за последние годы.

Как говорит сам писатель, подлинного художественного осмысления действительности не произойдет, пока Россия не выйдет из состояния непрерывного разрушения, в которое ее завели наши демократы, пока, наконец, не будет определен знак бесконечных блужданий, пока не вернется страна на свой исторический путь.

Отчасти стремясь преодолеть недостаточность чисто художественного осмысления действительности, отчасти опасаясь заблудиться среди миражей и болотных огней, насыщающих нашу действительность, и обращается в последние годы Николай Коняев к жанру документалистики.

Безусловной удачей стала его повесть «Путник на краю поля», посвященная судьбе гениального русского поэта Николая Рубцова, впервые опубликованная в журнале «Север», переизданная затем в «Роман-газете» и неоднократно издававшаяся в книгах. Очень верно сказал критик Юрий Дюжев в статье «Проза високосного года»:

«Интерес к повести Коняева был вызван и неординарностью фигуры поэта, и трогательным лиризмом повествования, и мастерством интриги. Но при оценке этого произведения надо сказать, что все изложенное здесь — правда, что описание неудачливой жизни поэта автору удалось возвысить и спаять в единое эмоциональное целое... Достоинством повести является наличие глубокого подводного течения мысли, непрестанно возвращающейся к теме трагического одиночества Н. Рубцова в той самой России, которую он воспел с такой пронзительной силой».

После этого пришел черед книге-исследованию о деятельности ПетроЧеКа в 1918 году «Гибель красных Моисеев», опубликованной в пяти номерах «Нашего современника» за 1995, 1996 годы. На основе не публиковавшихся доселе документов следственного дела о Каморре народной расправы — организации, выдуманной Володарским и Урицким, чтобы раскрутить обвинение всех неугодных им лиц в антисемитизме, а также на основании дела об убийстве Володарского и самого Урицкого Николай Коняев тщательно прослеживает механизм жуткой провокации, приведшей и к гибели самих провокаторов, и отчасти тому страшному Красному террору, что был обрушен соратниками Володарского и Урицкого на Россию.

Расследованию другой провокации — попытки ГПУ захватить с помощью агентов-обновленцев управление Русской Православной Церкви посвящена документальная повесть Николая Коняева «Священномученик Вениамин, митрополит Петроградский».

«Книга Н. М. Коняева, — писал священник Алексей Мороз, — является одной из первых, если не первой работой, позволяющей нам приблизиться к пониманию путей современной святости, ощутить реального, живого, вполне досягаемого человека, священномученика Вениамина, соприкоснуться с миром той благодати и духовных утешений, которые даровал Господь Святому верному рабу на пути страданий и мученической смерти».

Без сомнения можно сказать, что каждая из документальных повестей Николая Коняева, будь это повесть «Апостольский колокол», рассказывающая о жизни настоятеля Валаамском монастыря Дамаскина, или повесть «Марш мертвых команд», рассказывающая о жизни В. С. Пикуля, книга «Якутский Нострадамус» об основоположнике якутской литературы Алексее Кулаковском или повествование «Шлиссельбургские псалмы», рассказывающее о семи веках истории русской крепости, повесть «Облеченный в оружие света» о жизни владыки Иоанна или книга «Генерал из трясины» о генерале Власове — все они становились событиями в литературной жизни, вызывали достаточно бурный отклик.

Казалось бы, что общего между судьбами жертвующего своей жизнью за Русскую Православную Церковь священномученика Вениамина Петроградского и предателя, генерала Власова? Между судьбой отрекшегося от донского казачества поэта-обериута Н. А. Олейникова и судьбою М. А. Шолохова — писателя, воспевшего казачество в своих гениальных книгах? Различен даже знак этих судеб. Спасители России и ее предатели... Герои и трусы... И, тем не менее, все это — русские судьбы, и все они объединены отношением к России...

Николай Коняев смотрит на свои персонажи через призму православной морали и мировоззрения. И именно это позволяет ему не только не заблудиться в подпольных лабиринтах непростых судеб, но и по-новому увидеть то, что, казалось бы, хорошо знакомо всем.

Пытаясь найти корни наших нынешних бед, Николай Коняев обращается и к совсем уже давним временам церковного раскола в романе «Аввакумов костер», и к послепетровской эпохе в романе «Ревизия командора Беринга».

Одна из последних работ Николая Коняева в этом жанре — объемное историческое повествование-исследование «Подлинная история Дома Романовых. Путь к святости».

Ответы на извечные русские вопросы ищет писатель и своих последних книгах, обнаруживая в русской истории новые и чрезвычайно существенные для современного россиянина смыслы.

Непосредственной предшественницей Российской империи была империя Чингисхана. Поразительно, но ведь и наследница ее — Советская империя практически совпадала своими границами со своими предшественницами. Воистину, в этом смысле Россия — феноменальное, небывалое в мировой истории образование. Из различных центров, на основе совершенно различных государственных идеологий, различными империеобразующими этносами создавались эти три государства, но совпадала их территория, на которой — лучше ли хуже ли! — но обеспечивалось выживание всех включенных в империю народов. Когда же империя разрушалась, она снова возникала уже на основе другой идеологии, другого этноса, из другого центра, но в тех же самых границах...

Осмыслению этого факта и посвящена одна из последних книг Николая Коняева «Что читал Государь в Тобольске». На строго документальном историческом материале писатель размышляет о сущности русской монархии, о ее влиянии на конкретные исторические личности, на события истории и на нас, живущих столетие спустя после отречения последнего русского Императора Николая II.

Эта книга — о духовной наполненности истории, о том, как тесно переплетаются пути Церкви и монаршей власти, русской литературы и государственного устроения.

Среди героев книги: князь Александр Невский и Царь Иоанн Грозный, богатырь Илья Муромец и Козьма Минин, Патриарх Никон и вождь церковного раскола протопоп Аввакум, святые Серафим Саровский и Ксения Петербургская, Императоры Петр I и Николай I, Александр Пушкин и Лев Толстой, Михаил Шолохов и Иван Ильин, Валерий Гаврилин и Николай Рубцов, советские ученые-атомщики и советские солдаты Великой Отечественной войны...

Далеко не все они осознавали подлинный смысл событий, происходящих в сокровенной глубине исторического пространства, но все они трудились и совершали подвиги, чтобы эти события совершились.

«Монаршая воля — это не индивидуальная воля пусть и чрезвычайно мудрого и талантливого человека или коллективная воля группы тоже пусть и мудрых, и талантливых лиц, монаршая воля — это Божья воля, — пишет Николай Коняев. — Если монарх не рассеивает свое внимание на лукавые соблазны и советы, он осуществляет Божью волю, и свершения его выходят за пределы возможного даже для самых одаренных личностей».

Книга Николая Коняева «Что читал Государь в Тобольске» окажется полезной каждому, кто пытается разобраться в русской истории и в том, что происходит в России сейчас.

Нельзя обойти упоминанием и такой труд Николая Коняева, как «Русский хронограф», вместивший в себя всю русскую историю от Крещения Руси до наших дней. Этой работой, выполненный в соавторстве с женой Мариной Коняевой, Коняев занимался более четверти века.

Марина Дейнекина

 

НОЧНОЙ ГОСТЬ

Первым завял иван-чай, а ромашки еще стояли — горели солнышки в белом ореоле лепестков сквозь поникший и скукожившийся сиреневый мусор... Этот букет, который давно уже пора было выбросить, и увидел я, проснувшись посреди ночи. Проснулся от крика, раздавшегося во сне.

Кто-то кричал, кто-то звал меня, но кто? Я не мог вспомнить...

Густая, вязкая тишина стояла в отвыкшем за зиму от человеческих голосов доме, и только сердце тяжело бухало в груди, пытаясь одолеть прорвавшийся сквозь сон крик.

Поднявшись с дивана, я прошел на кухню, вытащил из лежащей на столе пачки сигарету и закурил. В пламени спички на миг потемнело окно, но спичка погасла, и снова окно затянулось сероватым светом белой ночи. За деревьями тускло светилась речная вода.

Крик повторился снова, когда я уже докурил сигарету.

— Ну, куда ты лезешь?! Куда лезешь?! — кричала на улице соседка.

Торопливо натянув штаны и накинув на плечи куртку, я высочил из дома.

На крылечке соседнего дома, в длинной белой рубахе стояла Вера Лепешкина. А кричала она на мужика, что стоял в помятом пиджаке, в сапогах посреди капустных грядок.

Соседская собака тоже была тут. Молча, без лая, прыгала на мужика, но тот не отбивался от нее, стоял, виновато опустив голову.

— Шарик! — крикнула соседка. — Да отойди ты! Кому говорят! И ты, Иван, иди. Нет здесь никого.

Собака послушно поджала хвост и отбежала в сторону.

— Ступай домой... — повторна соседка. — Не броди тут, Иван, по ночам. Иди с Богом...

Мужик, опустив голову, послушно двинулся прочь. Прошел через огород, открыл калитку и пропал за серым неровным забором, где-то на пустыре.

— Кто это? — закуривая новую сигарету, спросил я.

— Ваня Фершуков... — ответила Вера. — Он капитаном на самоходке ходил... А позапрошлым летом поехал на моторке с семьей. В самое озеро выехавши были, а тут ветер... Волны с баньку величиной пошли, ну и перевернулась, конечно, лодка. Жена и сын потонули. Теперь вот ходит, ищет их, по домам лазает...

— А их тогда так и не удалось спасти? — спросил я.

— Какое там спасение? — вздохнула соседка. — Погода такая страшенная была. Его самого без сознания на берег выкинуло. До сих пор в себя не может прийти...

Она поежилась от прохлады и, вспомнив вдруг, что на ней одна рубашка, торопливо ушла в дом. Слышно было, как брякнула задвигаемая на двери щеколда.

Я посмотрел на часы. Была половина второго. Ночь, чуть-чуть было потемневшая, когда я ложился спать, сделалась как-то просторнее, словно все клубившиеся сумерки успели отстояться в ней. Прозрачной была она сейчас и бесконечно тихой. Густо пахло сиренью.

Вернувшись домой, я лег в постель, но уснуть не смог.

Дом, словно растревоженный ночным криком, был наполнен тихими шорохами, потрескиванием обоев... Казалось, что он тихо ворчит, сам себе жалуется на что-то.

Было время, когда я боялся оставаться в этом доме на ночь в одиночестве.

В тишине звуки разрастались, обретали сходство с голосами людей, казалось, все мои близкие, что жили в этом доме, собираются тут и разговаривают, но о чем? — я не мог разобрать… В полусне мешались голоса с сонными видениями. Я забывал в этой полудреме, кто жив, а кто уже давно умер, начинал разговаривать сам, и когда вдруг вспоминал, что говорю с умершей матерью или отцом, сжималось сердце от страха…

Впрочем, это было давно…

Сейчас и захочешь, а не сразу вспомнишь лицо матери, голос отца, сейчас я и сам уже вошел в возраст, в котором родители казались мне пожилыми людьми. Сейчас не так уж много мне самому осталось лет, если мерить по сроку жизней родителей…

Хотя, может быть, дело не только в возрасте.

Просто последнее время потихоньку начинаем мы приобщаться к православной жизни, «воцерковляться», как говорят батюшки, и ночные страхи отступают, рассеиваются...

Задумавшись о своем, я то ли задремал, то ли отвлекся, и пропустил момент, когда в потрескивание обоев, в шорохи, доносящиеся с чердака, вплелись другие, какие-то царапающие звуки. Вот — совершенно явственно — задребезжало стекло в боковой комнате, потом — оглушительно громко — заскрипела створка окна.

Я вскочил.

Под руку попалась только кочерга, что стояла возле лежанки. С этой кочергой и вбежал в боковушку.

Темный, заслоняя собою белоночный свет, лез в комнату мужик. Створка была слишком узкой для него, и он застрял, просунув в комнату только плечо и голову. На руке, сжимавшей подоконник, темнел вытатуированный якорек.

Глупейшее положение хозяина дома, наблюдавшего за застрявшим в окне грабителем. Ударить кочергою по голове? Вытолкнуть в огород?

— Голубчик... — проговорил я. — Что ты позабыл здесь?

Ситуация была кретинская, а вопрос еще более кретинский. Мужик дернулся так, что зашатался оконный переплет. Я подумал, что мой гость вырвет сейчас его из пазов и вместе с ним рухнет в огород.

— Главное, не волнуйся! — торопливо сказал я. — Не спеши... Поаккуратнее, пожалуйста.

— Ы-ы... — промычал мужик, поднимая лицо. Оно было темным от морщин и загара. Только голубые глаза светились из его сумерек.

— Они здесь?

— Они?! — я наконец-то узнал в своем госте мужика, которого видел час назад в огороде Веры Лепешкиной. — Нет... Здесь никого нет...

— А где же они?

Я пожал плечами. Мне все-таки удалось втащить его в комнату, не поломав раму. Закрыв окно, чтобы не налетели комары, я повел незваного гостя к выходу. Когда мы проходили через кухню, взгляд его задержался на миске с вареной картошкой, что стояла на столе.

— Может, ты есть хочешь? — спросил я.

Сглотнув слюну, он кивнул. Я вытащил из целлофанового пакета хлеб, достал из холодильника недоеденную тушенку и уселся напротив, наблюдая, как ест мой гость.

Ел он неряшливо, жадно, пальцами запихивая в рот неочищенные картошины и обмакнутые в тушенку куски хлеба. При этом он еще и рассказывал что-то.

Он говорил про озеро, про лодку, на которой они плыли, когда налетел ветер... Про церковь, вставшую на озерном берегу. Слова мешались с чавканьем, застревали во рту, с трудом проглатывались вместе с кусками картошки...

Наконец, он наелся. Вытер рукавом пиджака рот и внимательно посмотрел на меня.

— Где же они все? — с болью спросил он. — Мы ведь плыли в одной лодке...

— Ты же сам видел — здесь никого нет, — вставая, сказал я. — Пошли. Я открою дверь.

Фершуков кивнул и, не возражая, прошел следом за мною на веранду. Вышел в распахнутую дверь.

Уже на улице он остановился.

— Мы же все были в одной лодке... — сказал он.

Здесь, на улице, мне удалось лучше, чем в домашних сумерках, разглядеть его. Исхудавшее морщинистое лицо, порванный, испачканный пиджак болтался на его плечах, как чужой. А в голубых глазах светилось такое горе, что я отвел глаза.

— Иди домой... — сказал я. — Иди...

Уже из окна я видел, как вышел Фершуков на дорогу и, опустив голову, медленно зашагал вдоль реки, в поселок. Я следил за ним, пока он не пропал, заслоненный стоящим на подоконнике букетом, среди скукожившихся, потемневших лепестков которого ярко горели незакатные солнышки ромашек.

Я докурил сигарету и снова улегся в постель. Странно, но это ночное приключение не развеяло сна. Удивляясь этому, я и заснул...

Мне снилось: мы плыли на лодке, когда налетел ветер... Высокие — под баньку! — пошли волны, захлестывая озерный берег, церковь, вставшую на берегу, само небо...

 

ДАЛЕКО ОТ ВАЛААМА

Лес, озеро, трава над водой — все здесь складывается в молитву, которую слышал отец Мефодий душой, когда оглядывался вокруг...

Но порою стлался над озерной водою туман, неразличимо заглатывая в себя Валаам, и редкое судно могло рискнуть тогда подойти к островам...

Как раз в такую погоду и раздался на островах телефонный звонок.

Звонила мать из Новосибирска.

— Беда у нас, сыночек... — сказала она. — С папой плохо.

С трудом Мефодий разобрал ее рассказ, что лег отец в больницу, думал подлечиться немного, но в больнице выяснилось, что у него рак горла и уже в той стадии, когда и оперировать поздно.

Чтобы лучше было слышно, отец Мефодий вышел на озерный берег, смотрел сейчас на клубящийся над озером туман, на выглядывающие из белесой пелены верхушки деревьев...

— Приезжай, Паша... — повторила мать. — Очень тебя отец ждет...

— Дай мне его... — попросил Мефодий. — Папа?

— С-с-с-ыночек... — только и разобрал он из звуков, заполнивших трубку.

Сдавило горло. Защекотало в носу.

— Я приеду, — стараясь не заплакать, проговорил Мефодий. — Ты... Ты только дождись меня, папа...

Тяжело выбираться с острова в туманы...

Тяжело и с билетами в середине августа...

Но все устроилось. Денег в монастыре на дорогу собрали, хотя и пришлось ехать поездом.

И все три дня пути молился Мефодий, и думал об отце, вздыхая, что совсем неверующий он. Отец конструктором был, всю жизнь провел в итээровских компаниях, и к церкви всегда относился с насмешкой. Когда Мефодий, бывший тогда еще Павлом, в монастырь уходил, поругались они. Отец кричал, что Павел не сын ему, и вот теперь получается, что все...

Отец встретил Мефодия на удивление тихо...

В доме было тепло, но все кутались — мертвым холодом несло из глубоко запавших отцовских глаз.

Глядя в эти заполненные страданием глаза, и понял Мефодий, что если что еще и держало отца на этой земле, то только страх, что там будет еще хуже.

Вчера навещали товарищи из КБ, и встреча эта не давала покоя отцу.

— А-а... — рассказывал он Мефодию, взяв его за руку. — А... Пришли...

Слова трудно выходили из отца, он пытался что-то рассказать, но ничего не получалось.

— Поговорил с товарищами! — подсказала мать, стоявшая рядом.

— Ага... И ни хрена! — отец сдавленно засмеялся.

Потом пришел врач, он долго мыл руки, наконец, подсел к постели больного.

— Как себя чувствуете? — спросил он, пряча глаза.

— Хорошо... — заученно отвечал отец.

— Ну-ну... — сказал врач. — Я пропишу обезболивающее.

Он выписал рецепт и ушел.

Вечером Мефодий сидел с отцом и показывал ему фотографии Валаама.

Отец внимательно смотрел снимки...

Потом погладил сына по руке.

— Хороший монастырь! — вздохнул он. — Отпустили ко мне... Денег дали...

— Да что деньги?! — сказал Мефодий. — Давай, папа, лучше помолимся вместе...

— А... Не... Не умею...

— Ну, ничего, ничего! Я молиться буду, а ты слушай... А лучше я кассету поставлю с нашими монастырскими молитвами! Ты только внимательно слушай...

Он поставил кассету с монастырскими песнопениями и включил магнитофон...

Под эти молитвы и заснул отец.

На следующий день был праздник Преображения.

С утра Мефодий ушел в городскую церковь и привел священника, чтобы он соборовал и причастил отца.

— Не... — сказал отец. — Не надо!

Вначале Мефодий подумал, что отец опять взялся за свое, опять в нем, после того когда вкололи ему лошадиную дозу обезболивающего, пробудилось итээровское брюзжание, но оказалось, что отец говорит про сон.

Приснилось ему, будто он на Валааме побывал...

Стоял на службе в Преображенском храме, а потом причастился...

— С тобой и были...

То ли от обезболивающего, то ли от приснившегося сна, но говорил отец сегодня лучше, и подробно описал, как шли они с Мефодием из монастырской гостиницы в храм, как остановились у гробницы преподобных Сергия и Германа, как прошли и встали на левой стороне собора...

И все так точно рассказывал, что Мефодию и в самом деле показалось, будто отец был в монастыре...

— Ну, и ладно раз там причастился! — сказал священник, приготовив все для соборования. — А теперь соборуем тебя и у нас причастишься...

«Отче Святый, Врачу душ и телес, пославый Единородного Твоего Сына, Господа нашего Иисуса Христа, всякий недуг исцеляющего, и от смерти избавляющего: исцели и раба Твоего Петра от одержащие его телесные и душевные немощи, и ожитвори его благодатию Христа Твоего: молитвами Пресвятыя Владычицы нашея Богородицы, и Приснодевы Марии, предстательствы честных небесных сил безплодных: силою честнаго и житворящего креста»... — зазвучали слова молитвы.

И как будто меньше холода стало в глубоко запавших отцовских глазах.

После причастия отец заснул, а когда проснулся, отказался от укола, и, попросив прощения у жены и Мефодия, сам перекрестился.

Потом попросил почитать ему о празднике.

Мефодий взял Евангелие, и оно сразу раскрылось на девятой главе Евангелия от Луки...

«Глаголю же вам воистину: суть нецыи от зде стоящих, иже не имут вкусити смерти, дондеже видят царствие Божие»

«Бысть же по словесех сих яко дний осмь, и поем Петра, и Иоанна, и Иакова, взыде на гору помолитися. И бысть егда моляшеся, видение лица его ино и одеяние его бело блистаяся»...

Мефодий читал текст, который мог бы повторить, закрыв глаза, и перед глазами его не буквы и вставали, а плывущие с озера клочья тумана, явственно различал он шум набегающих на прибрежные скалы волн...

«Петр же и сущии с ним, бяху отягчении сном: убуждшеся же видеша славу Его, и оба мужа стояща с Ним.

И бысть егда разлучистася от Него, рече Петр ко Иисусу: Наставниче, добро есть нам зде бытии: и сотворим сени три, едину Тебе, и едину Моисеови, и едину Илии: не ведый еже глаголаше»...

Мефодий помотал головой, отгоняя видение озерного берега, и, прервав чтение, взглянул на отца...

Глаза отца были закрыты, а лицо — отстраненно-далеким.

Мефодий отложил Евангелие и осторожно потрогал руку отца — она была уже холодной.

— И егда бысть глас, обретеся Иисус един... — сжимая мертвую руку, проговорил Мефодий. — И тии умолчаша, и никому же возвестиша в тыя дни дни ничесоже о тех, яже видеша...

 

ВОЛШЕБНОЕ ЯБЛОКО

В детстве я видел яблоки, только когда их привозили из Ленинграда.

В нашем поселке они тогда не росли — десятилетия, миновавшего после войны, не хватало, чтобы ожила выжженная гвардейскими минометами поселковая земля.

Правда, в окрестных деревнях яблони сохранились, но они уже окончательно одичали от беспрерывной колхозной жизни и на них росли кислые и твердые плоды, больше похожие на картофельные яблоки, чем на фрукты.

Настоящие яблоки всегда были связаны с праздником и сами были праздником.

Помню, бабушка, взяв привезенное отцом яблоко в руки, задумалась, а потом сказала, что когда они только вернулись в Вознесенье из эвакуации — странник у них ночевал.

— Шурка-то наша не любила странников, но она на совещании была в Ленинград уехавши, — сказала бабушка. — Вот я и пустила человека... А он когда уходил, такое же яблоко подарил...

— Нет, мамаша... — ревниво сказал отец. — Это из Крыма яблоко... А тогда война еще не кончилась, откуда у странника такое яблоко взялось?

— Дак ведь не с Крыма, Миша... — вздохнув, согласилась бабушка. — Откуда в Крыму таким яблокам взяться? Сколько живу, а такого яблока больше не видела...

— Сладкое было? — спросил я.

— Наверное, сладкое, Миколя... — сказала бабушка. — А главное — не кончалось...

— Как это не кончалось?!

— А так, Миколя... У нас-то хоть тебя и на свете еще не было, детей в дому несчитано жило. Домов в поселке почти не осталось, вот и селили эвакуированных друг к другу. По две, по три семьи в комнате жили. И все с ребятами... И все ребята это яблоко видели, потому что странник при всех его мне дал. Положил на стол, а сам в сторонку отошел. А детишки чего? Обступили меня и глядят на яблоко, глаз не спускают... Ну, я взяла тогда нож, и каждому по ломтику отрезала. А половинку яблока в ящик буфета убрала, на вечер... И вот вечером открываю ящик, а там целое яблоко лежит, такое же, какое и было... Подивилась я, конечно, но перекрестилась и снова половинку яблока на всех поделила, а половинку в шкаф спрятала. А утром снова целое яблоко нашла. И так я три дня дитенков тем яблоком кормила. Иногда и по четыре раза в день им по ломтику давала, а яблоко не кончалось.

— А потом что? — спросил я. — Кончилось?

— А, не знаю, Миколя... — вздохнула бабушка. — Тогда ведь Шурка с райцентра, с совещания вернулась. Первым делом она странника, квартиранта моего, выгнала, а потом увидела, как я соседских детей яблоком одаряю, выхватила его у меня из рук.

— Совсем, — говорит, — с ума съехала, старая... Родные внучки без витаминов растут, а она чужих детей яблоками кормит...

Спрятала яблоко, и больше я его не видела.

— Дак, может, Люся с Галей и ели его потом? — спросил я, когда бабушка, баюкая в руках привезенное отцом яблоко, замолчала.

— Не, Миколя... — бабушка покачала головой. — Когда Шурка вечером разрезала яблоко, червивое оно оказалось. Так и пришлось выбросить...

— Что же это было?

— А не знаю, Миколя... — бабушка аккуратно положила румяное крымское яблоко в вазу. — Откуда мне знать, если Шурка говорит, что никакого ума от старости не стало... Да и на что мне ум этот?