Страсти по Сергию

Главы из нового исторического романа
К 700-летию прп. Сергия Радонежского

* * *

Укутанное толстым, на манер персидского, ковром тумана это последнее утро последних теплых дней уплывающего по Непрядве и Дону короткого русского лета было тихим и свежим. Уже и птицы не пели ранние свои гимны, а все чаще собирались на совет, обсуждая будущий перелет в края, где солнечно и тепло. Поля эти издавна назывались Куликовыми, но скоро не останется в ковыльно-полынно-ромашковой девственности непаханых степей ни кулика, ни стерха, ни иного журавля. Лишь снегири да зимородки будут хозяйничать в метельно-буранных перерывах на будущих снежных просторах этой степной вольности.

Тихо, свежо. Лишь временами выбрасывает туман из липко-густого чрева то храп беспокойной лошади, то звон тягучей тетивы, то шепот рождающегося из ложесн ножен булатного клинка. И только сороки в дубраве трещат и трещат с дикой тревогой, словно зная, что вот еще чуть-чуть, еще малость, еще мгновение... И... Начнется.

Начнется? Что? Туман замер. Замерло поле. Замерли воды вольного Дона. Замерло время. Может, не надо? Может, рассеются туманные сугробы и откроют лишь безбрежный покой донских берегов да девичьи косы Непрядвы, обвившие шею суженого своего? Да этот духмяный простор, сотканный из цветов, меда, горьких трав, пчелино-шмелиного жужжания да птичьего пересвиста.

Поздно. Уже развернуты полковые знамена. Уже трубачи, привстав в седлах, поднесли к губам покорные трубы. Уже барабанщики срослись в единое целое с бешеным ритмом готового взорваться барабанного боя. Натянуты тетивы луков и арбалетов. Сторожевые полки ощетинились длинными копьями. Щиты, обреченные на избиение, последний раз любуются рассветом перед неминуемой казнью.

Тихо. Свежо. Плеснула по воде хвостом большая рыба. Ворон, прокричав трижды, взметнулся ввысь, чтобы лучше видеть. А темник хана поднял вверх свою почти железную, закованную в вечную броню руку.

И сейчас же тысячи стрел, зашипев зловеще, засвистев воровским посвистом, рванули в беспощадный полет, укрыв до поры на стальных наконечниках тысячу маленьких, но настоящих смертей. Небо над полем стало черным и красным, в тон ханским каленым красным стрелочкам.

Велик аллах. Не выдаст он верных своих, обернет в бегство и предаст смерти жалких и глупых русичей.

Темник сделал знак, и тяжелая ханская конница, состоящая из племенной знати наследников великой империи Чингисидов, двинулась на сторожевые полки московского князя, с каждым мигом наращивая скорость и мощь предстоящего удара. Такого удара не выдерживал никто. Никогда! Не выдержит и Димитрий.

В центре конной армии Мамая, молча, уверенно мчит сам темник. Поверх длиннорукавной кольчуги на нем доспех из позолоченных пластин, с пластинчатыми оплечьями и золотыми наплечниками в виде человеческих лиц. Золото купается в утреннем солнце. Резвится, играет в салки бесшабашный солнечный луч, добавляя азарта и удали пьянеющей от жажды боя коннице.

Рядом с ним обезумел от молодецкой удали ханский знаменосец, поднявшийся в рост на стременах, дразнит рвущимся из рук стягом обреченных на гибель московитов.

Движется, летит ордынская конная лавина — не остановишь. Стройны ряды знатных копейщиков, едва поспевают за ними генуэзские наемники, армянские конники, черкесы, родившиеся на конях и с саблями в отнюдь не младенческих руках. То-то будет потеха, то-то будет забава, то-то будет после пирушка коршунам, шакалам да прочим падальщикам.

Глупый русский князь накануне переправил полки через Дон, отрезав себе путь к отступлению. Что же! Так тому и быть. Покончим разом и навсегда с московитами и прочими ярославцами, суздальцами и ростовцами. Спалим дотла русские веси и леса, обратив их в вечную покорную степь, водрузив над нею стяги великого хана, нового Темучина, грозы миров, покорителя Вселенной!

Правда перед самой битвой, по обычаям того времени, на потеху хану и воинам, сошлись в поединке на виду полков два ратника с обеих сторон. Два могучих витязя, два великана непобедимых. Оба пали, став первой жертвою будущей сечи. И рухнул ханский вой на родную степь. Содрогнулась земля, задрожала от удара. А русского ратника верный конь вынес к своим. Но это ничего не значит! Ровным счетом ничего. Участь Руси решена. И быть сей участи кровавой и слезной!

На берегу смиренного Дона, за широкой полосой степного разнотравья, отделившего русские полки от речной стыни, лежал инок. Скуфейка, упав с головы, обнажила не знавшие девичьих ласк русые волосы. Страшная черная рана зияла на черном подряснике против того места, где был недавно нательный крест. Инок-воин глядел распахнутыми настежь слюдяными глазищами в синее осеннее небо. И небо, отражаясь в синеве застывших глаз, само стало огромными глазами, глядящими откуда-то из бездн времени и пространств на улыбавшегося Богу мертвого монаха. По Непрядве сквозь неправды веков и мироправителей вдруг проплыла белая лебедь. Но напрасно искать ту лебедь глазами, тщетно напрягать слух, дабы услышать трепет белоснежных перьев. Немногим, ой, немногим дано было видеть и слышать лебединую песню чистой, уходящей в горнее души.

Инок все также улыбался небу, а битва уже без краев. Исполнившись ожиданием, вспенилась, вздыбилась... И тут, посреди свиста стрел, треска копий, ржания коней, стонов раненых и хрипа умирающих до слуха каждого бывшего в поле долетел голосистый звон невидимого колокола.

Бом... Ударил колокол. Да так, что споткнулся конь под ханским темником. Да так, что вздрогнули укрывшиеся за надежной броней конные копейщики. Так, что шатнулся шатер покорителя Вселенной золотоордынского хана Мамая.

Бом... Слышат этот звон и русские воины. И те, кто принял уже на себя смертоносный удар железной ордынской конницы, и те, кто лежит втоптанный стальными копытами в жирную степную землю, и те, кто святым женихом готовится принять-полюбить свою суженую — слепую смертушку.

Бом... Слышит звон и князь Димитрий. Он снимает с головы золоченый шлем с кольчужной брамицей да со стальной и в золоте личиной, воспроизводящей лицо человеческое, и истово крестится на свой стан, где взирает на русские полки с иконной грустью-покоем Сама Пресвятая Владычица.

Бом... Катится, катится, катится по степному бескраю колокольный звон. Серебряный звон. Печальный звон. Скорбный звон. Золотой звон. Звон надежды. Звон правды.

Бом... И уже где-то там, в забытом сентябре, в день Богородичного праздника, в минувших веках, в уплывших с рекой столетиях остались сеча грозная, крики раненых, плач ломающихся мечей, злая песня лютой смерти.

А по полю, где некогда решались судьбы мира, шел человек. И на шее его сидел синеглазый малыш. Человек осторожно, словно боясь навредить, ступал на степной ковер Куликова травного буйства. Ромашки, васильки, душица, клевер, тысячелистник, чабрец... О, не старайтесь назвать их все — напрасный труд. Человек шел по полю, не опасаясь, что красная ханская стрела или тяжелое с гривой копье прервут его степной заплыв. Человек шел по полю. Он был счастлив. Над ним синело бескрайнее летнее небо, под ним простирался вечный степной океан.

И вдруг... Бом... Эхо далекого колокола достигло ушей человека. Он остановился, снял с плеч синеглазого мальчика и истово перекрестился в сторону Дона, туда, где почти шесть с половиной веков назад находился стан русского воинства.

Круг замкнулся. История догнала свое разыгравшееся эхо. Мальчонка, улыбаясь, соединил лучистое синеглазье с синевой небесных очей.

А по тихому покою совсем юного Дона проплыла, поигрывая снежными перьями, белая красавица лебедь.

Мальчик рассмеялся. Звонко, заливисто. Человек подкинул его вверх, поймал счастливого, усадил на плечи и зашагал себе дальше.

А у самого берега стоял себе неприметный старичок. И, глядя на лебединую снежность, на отцовскую нежность, на степное диво и колокольное чудо, лучился улыбкой. Уже скрылся из виду человек с мальчиком на плечах, скрылась, навеки пропала лебедь — чистая душа. И колокол не тревожил более степной покой тревожно-нежными раскатами. А старичок все также стоял на берегу Дона. Стоял и улыбался. Этому полю. Этому Дону. Этому небу. И... Богу.

 

* * *

О, русская земля, уже ты за холмом! Так восклицал некогда князь Игорь, ведя полки походом на половцев. Красивы и привольны были русские земли, но было их все-таки не так много, как теперь. Мы едем уже третьи сутки, и нет конца и края этому природному совершенству.

Когда иные любители наук и статистики начинают вычислять, сколько Франций, Италий, Швейцарий и прочих Норвегий могло бы поместиться на той или иной русской территории, мне становится скучно. Ни в километрах квадратных дело. Вообще, Гитлеру или Наполеону, прежде чем нападать на Россию, надо было бы проехаться поездом, обычным пассажирским, не экспрессом от Брянска до Владивостока. Я думаю, оба они где-то за Челябинском заскучали бы, в Новосибирске стали бы пить сердечные капли, в Якутске на них напала бы черная меланхолия, а к Хабаровску обоих бы вынесли из вагона на носилках, вперед ногами.

Русь — это полнота. Географическая, этническая, социальная, языковая, религиозная. Это совершенство. Да, пусть живем мы не так сладко, как в тех же Норвегиях, Швейцариях, Франциях и прочих Даниях. Но ведь живем же. Хотя миллион раз уже по всем прогнозам, подсчетам и расчетам должны были гикнуться и копыта отбросить. А мы живем. Не в Парижах и Женевах, а в бесчисленных Николаевках, Вознесенках, Ивановках, Ивановах и Ивановских. От названий наших населенных пунктов кружится голова: Конь-колодезь, Новый Режет, Бульбухта, Большое Струйкино, Гусь-Хрустальный, Добрые Пчелы, Жидилов Бор, Устюжна Железнопольская, Большой Ужин, Сольвычегодск... Продолжать можно до-о-о-лго! Как-то в детстве за какой-то надобностью мне нужно было найти на карте село Талица. Так вот, только в Архангельской и Вологодской областях нашлось их штук семь. Каравай-каравай, какую хочешь Талицу выбирай.

А промыслы наши? Кто не знает эти названия: Гжель, Холуй, Хохлома, Дымково, Богородицк, Палех, Жостово, Вологда, Оренбург, Федоскино, Дулево?..

Русь — это полнота. Кажется, вообще невозможно сегодня произнести слова древнего русского князя о земле, оставшейся за холмом. Нереально это. Не верится, что где-то за поворотом, за холмом, за лесочком эта полнота вдруг может нарушиться. Не бывает такого. Не бывает и все.

Третьи сутки едем. Далеко где-то остались Донские и Воронежские степи. Здесь, в Подмосковье все больше широколиственных лесов. Березки, березки, березки. Красотища! Дон остался позади. Ока. Впереди будут Волга, Нева. Мне посчастливилось. Я за свою жизнь повидал многое, видел, например, великие русские реки: Лену, Енисей, Обь, Иртыш, Амур. Может, конечно, Нил, который африканский, подлиннее будет, а Амазонка — более полноводна, а Ганг и вовсе обожествлен, но мои, во как сказал, мои реки все одно милее, словно вытекают они не из слабых, затерянных в глуши истоков-родников, а из собственных моих вен, протекая через все мое тело и всю мою жизнь. Прекрати, например, Ангара свое течение, прекращусь в тот же миг и я, и сотни тысяч таких же, как я, сумасшедших чудиков, чуждых европейско-американскому социальному раю. Они также прекратятся, ведь в их жилах течет кровь русских земель. Все эти Доны, Кубани, Печоры, Витимы, Олекмы, Камы и Северные Двины.

О, русская земля, уже вокруг меня ты.

Из Задонска мы выехали сегодня рано утром. Позавчера, уже поздно вечером, за нами прислали автобус из Воронежа, и во втором часу ночи мы были в паломнической гостинице Тихоно-Задонского монастыря. Утром на службу. Монастырь в Задонске чинный, красивый. Бирюзовое на бирюзовом. Соборы выкрашены в небесный цвет и в добрую погоду едва не сливаются с чистым небом, которого тут в изобилии. И только золотые купола молитвенными свечами пылают на солнце между синью соборов и синью небес.

Очень полюбился здесь всем нашим один старичок-схимник. Возникал он словно из ниоткуда. Вот только что никто его не видел, а теперь уже толпа народа теснится вокруг, того и гляди раздавят дедушку ненароком. Все норовят почему-то поближе, все убеждены, что это не простой старичок, а обязательно святой старец.

— Благословите, батюшка! — тянутся к нему люди.

— Не могу я благословлять, — смеется в ответ старичок. — Не священник я, просто монах.

Но нашего брата-паломника не проведешь. Раз куколь на голове, да еще и крестами украшенный с Адамовой главкой, значит, схимник, а раз схимник, то как есть святой молитвенник. И упорно тянутся к старичку ладошки для благословения. Схимник снова смеется, по-доброму, так, словно ребенок, пожимает протянутые ладошки и повторяет без устали:

— Не священник я, нельзя мне.

Постепенно толпа вокруг него редеет, люди бегут по своим нуждам, кто к мощам приложиться, кто свечей прикупить и все такое. Старичок наконец может продолжить свой путь, но не тут-то было. Появляется новая группа паломников и, не сговариваясь, все сразу бегут к святому схимнику под благословение. Не помню, удалось ли ему достичь цели своего пути.

Искупались мы в святом источнике, обедали и ужинали в монастырской трапезной. Пища в монастыре простая, без особых изысков, но питательная и полезная. А бывает настолько вкусная, что, кажется, ничего вкуснее в жизни не пробовал. Однажды в Дивеевском монастыре нас за послушание повезли в дальний скит копать картошку. Картошка здесь реденькая и не такая крупная, как у нас на Кубани, но, худо ли бедно, нужное количество мешков мы накопали. Ну и сестры в скиту решили нас накормить. Боже мой! Что это была за вкуснятина. Мы все умяли и как один все попросили на радость сестрам добавки. Сестры действительно очень обрадовались, что угодили нам своей стряпней, а после, уже в монастыре, мы узнали, что оставили сестер в скиту без обеда. Ведь готовили они по привычке только для себя, а тут мы, да еще и добавку затребовали. Вот так.

Пока мы были в Задонске, нам из Майкопа отправили новый автобус взамен безнадежно поломавшемуся. Такой же корейский, с таким же узким пространством меж кресел, но другой. Типа новый, извините за сленг.

И вот сегодня ночью, в четыре часа погрузили мы свои вещи в багажные отсеки, погрузились сами в не успевшее остыть от непрерывного бега нутро автобуса и, помолясь, продолжили путь. Женщины решили петь «Богородицу» по-дивеевски. Ну, это для тех, кто не знает, сто пятьдесят раз нужно спеть молитву: «Богородица дево, радуйся», через каждые пятьдесят молитв добавляя: «Отче наш».

Так, под молитвенное пение проехали Елец, Ефремов. Где-то в стороне остался Липецк. В Тульской области паломницы, охрипшие от пения и утомленные дорогой, начали дремать. А я беспокойно заерзал на своем мягком кресле, напряженно вглядываясь в степную даль. Давно рассвело. И степь лежала ровненькая, умытая золотом утреннего солнца. Хорошенькая такая, как картинка из далекого детства.

А я все глядел, словно боялся прозевать нечто очень и очень важное. Что? Глупости, конечно. Просто... Где-то там, ну, правее, конечно, значительно правее, с трассы даже в бинокль не увидишь, но все равно здесь, в этих местах вышли полки московского князя Димитрия на смертельную сечу с бессчетным войском хана Мамая. Хан привел с собой сто тысяч отборнейших ратников. Лучшее войско того времени. Лучшее.

Меня всегда занимало то, что в решающие мгновения истории русские воины в генеральной битве побивали войска именно лучшие из лучших. Петр разбил самую лучшую в Европе на тот момент шведскую армию. Кутузов одолел не знающую страха и поражений великую армию Наполеона. Нахимов на парусниках разгромил паровой флот Турции. Ополченцы и необстрелянные бойцы сибирских дивизий отшвырнули от Москвы на сотни километров лучшие дивизии вермахта.

Вот и на Поле Куликовом сошлись, по сути, русские ополченцы и ордынско-европейские профи. Да еще и на территории, принадлежавшей Орде. На вражьей тогда территории. Ну, это как если бы чемпиона города по боксу вызвал бы на поединок ваш одноклассник, хороший парень Витя Колесников, звезд с неба в спорте никогда не хватавший, но решительный и упертый. Чемпион согласился на поединок, но с условием, что драться будут в квартале диких боксеров, куда человеку без криминальной «крыши» показываться смертельно опасно, да еще в драке он, чемпион, может пользоваться кастетом, цепью и финкой, а Витя не может.

И вот поединок состоялся, и, к удивлению всего человечества, Витя Колесников, несмотря на кастеты, финки, злобную поддержку отморозков — приятелей чемпиона, навалял этому чемпиону так, что тот бежал, отплевываясь соплями и кровью, кварталов десять, пока не упал и не забился в истерике где-то в забытой людьми и Богом подворотне.

Утрирую? Сгущаю краски? Но разве что самую малость. В принципе, для того времени все было именно так, ну, или почти так.

За два года до Куликовской баталии Димитрий, будущий Донской, на реке Воже разгромил войско мамаева воеводы Бегича. Татары переправились через реку и мощной лавиной с криками и гиканьем ударили по русским. Обычно ни одна армия не выдерживала подобного натиска, но русские полки держались крепко, ведь кроме копий, мечей и топоров имели они еще и самое сильное оружие — мужество, плюс храбрость, да еще и упование на Господа Христа и Богородицу.

Русские не только сдержали натиск конных лавин Бегича, но и перешли в контратаку. С одной стороны по татарам ударил князь Даниил — союзник Димитрия, с другой стороны удар нанес московский окольничий Тимофей. Окольничий — это что-то типа влиятельного чиновника в современном министерстве иностранных дел. Он участвовал в приемах иностранных послов, обеспечивал княжеские путешествия. Так вот в тот день на Воже Тимофей обеспечил очень уж радушный прием непрошеным послам из Орды. Сам Димитрий ринулся на татар в центре. Не ожидал Бегич такого поворота. Не ожидали ордынцы, привыкшие к легким победам. Бились храбро, но дрогнули. Кто уж там первым бросил копье и повернул верного коня в сторону спасительной степи — об этом мы уже не узнаем никогда. Но следом рванулось и все остальное войско татар. Да хорошо бы спрятаться в степи, но позади была Вожа. Приток Оки. Не очень-то и глубокий. Вот только для закованного в броню коня и бронированного всадника и малая глубина обращается в бездну.

Множество татар было перебито на берегу. Еще больше навсегда скрылись в мутных от крови водах Вожи.

Узнав о поражении Бегича, Мамай пришел в неописуемую ярость. Сколько голов посек он глупым рабам, стараясь хоть на мизинец утишить пылающий тысячью факелов гнев. Кровью погибших слуг клялся хан, что не успокоится до тех пор, пока не предаст Димитрия на самую страшную, самую долгую и мучительную смерть.

Но сразу же идти на Москву не захотел. Нет! Понимал, что Москва укрепилась, что с налету, как пытался Бегич, русских теперь не взять. И стал собирать войско. Два года готовился. Два года! Сто тысяч самых-самых, лучших-прелучших, владеющих оружием и сидящих в седлах, словно боги — вот что такое армия Мамая. Кроме множества татар под ханские знамена стали генуэзцы, ясы, касоги, литовцы и даже русские. Именно так. Рязанский князь Олег из страха за свои земли поспешил вступить с Мамаем в союз.

Не спешите осуждать несчастного. Таковы были нравы того времени. Правда за сильнейшим. А сильнейшим, бесспорно, считался Мамай. Да только забыл Олег завет предка Александра Невского. Правда и сила — не одно и то же. Бог не в силе. Бог в правде.

И правда возобладала над силой.

По случаю Куликовской победы, как говорят летописцы, была на Руси радость великая, но была и безмерная печаль. По убитым на Дону. До сих пор потомки героев Куликова поля поминают павших за Русь воинов каждый год в Димитровскую родительскую субботу. Шестьсот тридцать лет. Каждый год!

Оскудела тогда земля русская, оскудела совершенно. Воеводами, слугами и всяким воинством. И от этого, вздыхает летописец, был страх большой по всей Руси, ведь некому было больше, взявши меч, стоять насмерть за родную землю.

Вот почему год спустя, придя на Русь, другой хан, Тохтамыш, не встретил русского сопротивления, разорил и сжег Москву.

Москву. Вот она, за окном. Необъятная. Красивая. Шумная. Властная. Такую сожги поди, такая сама кого хочешь сожжет.

Мы все зачарованно любуемся окраинными пейзажами кольцевой дороги. Вот она — Москва! Отсюда почти не видно златых главок ее церквей. Не видно гранитных набережных. Не видно суеты вечернего Арбата. Не видно стен древнего Кремля, выкрашенных утренним солнцем в красивый нежный цвет. Не видно Хитровского рынка и баррикад на Пресне. Не видно зоопарка, планетария и высотки на Садовой-Кудринской. Не видно МХАТа, Большого и Малого театров, Ленкома и «Современника». Но все это здесь. Я вижу их. Вижу мою Москву. Вижу Ордынку с ротондой Скорбящинской церкви. Вижу Сретенку и народ, крестным ходом встречающий Владимирскую Заступницу. Слышу колокольный трезвон, возвещающий о рождении в невзорванном вечном Чудовом монастыре венценосного наследника, будущего Царя-освободителя. Слышу, как вычерчивает знаменным пением старообрядный хор Николы в Берсеневе древнюю, неподвластную властям и времени молитву — наследие наших пра-пра-пра и еще много раз пра дедов.

И еще вижу зарево. Страшное, останавливающее мое сердце, зарево московских пожаров. Так горела Москва при Наполеоне, так горела при Грозном царе. Так горела во время нашествия Тохтамыша.

Горят, горят посады и торговые ряды. Нет пощады ни церквям, ни боярским хоромам. И даже Кремль — белокаменное чудо Москвы — не умеет спастись от ненасытной утробы огненного чудовища. Горят хоругви, горят кресты, горят иконы. Горит древняя русская правда.

Отче Сергие, не остави нас. Моли Бога о нас многогрешных. Укроти жадность огненного чрева. Спаси град сей от огня, нашествия иноплеменных и бесовского наваждения. На тя бо уповаем, скорый помощниче и предивный заступниче.

И Сергий слышит. И молит у престола Божия Самого Христа о прощении. За весь народ, за всю Москву, за всю Россию просит. И утихает пожар. И как на поле с выжженной стерней прорастают в новую весну сочные и щедрые всходы, так на московском пепелище вырастает, возрождается новая столица. Краше, богаче и сильнее прежней. Москва. Наша Москва.

Отче Сергие, помоги!

 

* * *

Это был один из последних теплых сентябрьских дней. С могучих дубов в монастырской дубраве медленно срывалась редкая листва. Лягушки, уставшие от последних бурных вечерних концертов, лениво сидели на камнях у рек и водоемов, греясь в незнойном солнечном послелетии. Звери лесные, словно более осведомленные, чем люди, готовились встретить осеннюю непогодь и грядущие за ней холода. Птицы, решающиеся на долгие рискованные перелеты, прощались с теплом и уютом родного пепелища.

А на вершине невысокого Маковецкого холма стоял и плакал Троицкий игумен. Штопаная не раз ряса монаха была мокра от слез так, словно он только что окунулся в отрытый им новый источник.

Игумен плакал. И взору его, затуманенному слезами и укутанному молитвой, не были доступны ни предосенняя суета зверей и птиц, ни полуденная нега обнаглевших лягушек, ни тяжкие стоны умирающего леса.

Взором Троицкий настоятель был за много-много верст отсюда. Там, где в устье одной русской речки, коих бессчетно на просторах Святой Руси, прямо теперь, в эти самые мгновения сжатыми снопами валились замертво ратники сторожевых полков Московского князя Димитрия.

Никон и Михей — любимые ученики игумена глядели на учителя издали, боясь потревожить слезно-молитвенное стояние. И только им двоим дано было видеть, как непрестанно от ног старца взлетали чистые, как нетронутый снег в лесной глуши, голубицы. Появлявшиеся ниоткуда и терявшиеся в бескрайности темно-синего, усталого неба.

— Что это, отче? — спросил Михей почти испуганно.

— Сие есть тайна велия, монах. Но сдается мне, неспроста плачет наш настоятель. И голубицы эти здесь неспроста.

— И что это за тайна? Умоляю, отче, откройся.

Дерзко вопрошал инок, неподобающе для спасающегося в пустыни отшельника. Но Никон, пораженный чудным видением, не устыдил молодого брата.

— Полагаю своим неразумием, что сии белые голубицы — сиречь души воинов за Христа и Богородицу сейчас, в этот миг погибающих. А слезами отец наш тела их омывает, к погребению готовит.

— Страшно-то как, отче.

— Страшно, монах. Идем. Не будем мешать тайне велий.

Истово покрестились монахи. Слезно молитву произнесли. И ушли чуть слышные в святую обитель.

А игумен продолжал молиться. Белые голубицы, торжественно взмывая, печальными стаями таяли в Божьей бездне. Время, точно алые струи Дона, размеренно текло через судьбы татей и судий. Где-то на маленькой нашей планете рождались и умирали люди, плакали младенчики, скорбели вдовицы, скребли беззубыми ртами размягченную в воде хлебную корку древние старики. Где-то горячие юноши клялись в вечной любви самым прекрасным во всей Вселенной девушкам. Где-то гибли в разгневанных водах океана целые города. Где-то рождались в беззащитных ключах могучие реки. А игумен продолжал молиться, пребывая взором в самом центре несмолкающей бури, грозной сечи, каких не видало еще человечество. Сечи за судьбу целых народов. Сечи за судьбу веры.

Все видел старец. Как опрокинуты были русские сторожевые полки. Как прошла, словно нож в озерную воду, конница Мамая сквозь станы русичей. Как лежала, припав к родной земле, словно скошенное сено, пешая княжеская рать. Как лилась по полюшку, точно вода из щедрого водопада, на пространстве десяти верст густая человеческая кровь. Как лошади ратные не могли шагу ступить, потому что устелена была степь не ковром из цветов и трав, а страшной накидкой из трупов воинов. Как ударил татарам в тыл из засады конным полком князь Владимир Андреевич Серпуховской. Как дрогнули басурмане, не выдержав натиска. Дрогнули. Сломались. Обратили в бегство вечно-победную свою поступь.

И видел игумен Троицкий, как сквозь версты и километры, сквозь года и века прорастают в великой степи красивые, шумные русские города, как возносятся златыми куполами к Богу русские белокаменные храмы, как растут, словно грибочки после щедрого летнего ливня, православные монастыри, как бегут по морям не утлые лодочки, а могучие пароходы, как, прорезав степь длинными, льняными нитями скоростных дорог, хозяйничают в бывших ордынских весях поезда и автомобили. Как бежит себе, торопится в дальний южный Майкоп автобусик с усталыми, но невероятно счастливыми паломниками.

И слышал игумен, как отовсюду: из Москвы, и земель Псковских, и от Сибирских пределов, и с края земли, с Сахалина, и с Кавказских гор, и с финских шхер, и с Крымского раздолья, отовсюду, ОТОВСЮДУслеталось, слетается и будет слетаться к нему, к Троицкому монаху, искреннее, сердечное, настоящее: «Отче Сергие, моли Бога о нас! Моли Бога о нас, заступник наш, утешитель наш, молитвенник о душах наших!»

Слышит Сергий. И молится. Сквозь версты и века. Молится.

Преподобный отче наш, Сергие, моли Бога о нас...