Рассказ
Снежное поле было ровным, как обеденный стол, и бескрайним, как океан; никогда в жизни такого ровного и огромного поля Степан Матвеевич раньше не видел. И небо над ослепительно-белым полем было таким же — ослепительно-белым и ровным, и ни тучки на нем не было видно, ни хотя бы маленького облачка. И солнца на небе не было, хотя отчего-то было нестерпимо душно, — так душно, что Степану Матвеевичу даже дышать было тяжело; широко открытым ртом он судорожно глотал горячий безвкусный воздух, но воздуха все равно не хватало. В горле саднило от этого раскаленного воздуха, и Степан Матвеевич, распластавшись на земле, пытался схватить сухими, растрескавшимися от жажды губами такой близкий к его лицу снег, но никак не мог: снег мгновенно таял от его горячего дыхания, испарялся, исчезал, обнажая под собой мелкий, как мука, желтый песок. Степан Матвеевич, не успев остановиться, хватал этот песок губами и тут же его выплевывал, но песчинки все равно успевали попасть в рот. Они противно скрипели на зубах и проскакивали дальше — в глотку, в пищевод, в желудок, слипаясь там, внутри, в раскаленный, насквозь прожигающий внутренности комок...
«Может, где-нибудь позади меня вода есть?» — подумал Степан Матвеевич. Он хотел, было, оглянуться, но в этот момент у него над ухом глухо, как сквозь стену вязкого тумана, прозвучал голос ротного:
— Смотри вперед, Степа! Вперед смотри! Вон они, вон! Видишь?
Степан Матвеевич с неимоверным усилием приподнял от земли будто бы налитую горячим свинцом голову и сквозь заливающий глаза соленый пот увидел ползущие по снежному полю танки. Их было много, очень много, и все они были почему-то желтого цвета.
«Чего это они такие, — ровно цыплята? — подумал он с удивлением. И тут же догадался: — Ну, Роммель! Ну, собака! Успел-таки, гад, из Африки их сюда... Ну, гад ползучий! Успел, сволочь...»
И в то же мгновение Степан Матвеевич понял, что смотрит на танки в прицел противотанкового ружья. И это его почему-то сильно обрадовало.
«Ну, я вам сейчас!..» — поудобнее прилаживая к небритой щеке горячий приклад ПТР, то ли подумал, то ли крикнул Степан Матвеевич.
— Стреляй, Степа! Стреляй, мать их так!.. Чего ждешь, щучий сын? — услышал он голос ротного. — Стреляй! Один ты теперь, и на тебя вся надежда... Стреляй, кому говорю!..
— А ты? — не отрывая глаз от ползущего прямо на него танка, то ли спросил, то ли подумал Степан Матвеевич. — А ты, командир?
— А что — я? — совсем уж издалека донесся затухающий голос ротного. — Нет меня, Степа, нет; один ты теперь...
«И правда; ведь нет его, Селиванова-то, — удивился Степан Матвеевич. — Ведь его же еще в Венгрии убили, в сорок четвертом...»
Он дернул за спусковой крючок и в то же мгновение увидел, как танк высоко, будто спичечный коробок, по которому щелкнули пальцем, подпрыгнул и опрокинулся навзничь.
«О как! О, как я его!» — обрадовался Степан Матвеевич и навел ствол ПТР на другой танк; он снова дернул за крючок, и этот танк, как и предыдущий, подпрыгнул и перевернулся.
— Ага! Ага! Вот я вас! — закричал Степан Матвеевич и стал стрелять по танкам навскидку, почти не целясь, но все равно каждый раз попадая. Танки неестественно легко и совершенно однообразно подпрыгивали, переворачивались и вспыхивали; но из-за них выползали все новые и новые, такие же желтые и потому хорошо видимые на бескрайней белоснежной равнине, расстилавшейся перед Степаном Матвеевичем до самого горизонта.
Степан Матвеевич все стрелял и стрелял, почему-то вовсе не удивляясь тому, что ему не приходится после каждого выстрела закладывать в казенник новый патрон.
«Может, это у меня и не ПТР вовсе? — напряженно думал он, ловя в прицел очертания очередной желтой мишени. — Может, это зенитка какая малокалиберная? Лупит и лупит, ровно пулемет... Эх, нам бы с самого начала — такие-то! Мы б тогда их еще там, на границе...»
Он приподнял голову, чтобы получше рассмотреть свое удивительное оружие, но в этот момент патрон в патроннике заклинило, и как ни пытался Степан Матвеевич передернуть затвор, сделать это ему никак не удавалось.
«Ну вот, Степан, ты и отвоевался, — подумал он, с тоской глядя на танки, ползущие на него в четком шахматном порядке. — И ни Елены своей, ни сынов не увидишь... Все! «Амба!», как мой Васька говорит...»
И только он подумал об этом, как откуда-то сверху, из поднебесья, колокольным набатом загудел голос Василия, его младшего сына:
— Держись, батя! Держись! Щ-щ-щас я им врежу!
«Ты-то откуда здесь, Вась? — удивился Степан Матвеевич. — Ты ж еще не родился!»
— Родился, родился! Щас увидишь, как родился... Щас, бать, я тебе покажу, на что способен подводный флот! — гремело с небес.
И Степан Матвеевич увидел, как прямо из середины поля, позади танков, поднимается рубка огромной подводной лодки; и вот она, лодка, уже на поверхности — вся, целиком; и прет она по полю, вспарывая не тупым, а почему-то острым, как лемех плуга, носом песок вперемежку со снегом, и разбрасывает это месиво по сторонам, а вместе с ним — и маленькие, как букашки, желтые танки.
«Ага! Ага! — закричал Степан Матвеевич. — Вот хрен тебе с маслом, Роммель, собака ты фашистская! Во как тебе Васька мой дал! Во как!..»
И уже не подводная лодка, а красавец-крейсер несся по полю к Степану Матвеевичу, а на носу корабля, держа руку под козырек фуражки, стоял и улыбался Василий — его Васька, сын, гордость его и спасение...
И Степан Матвеевич заплакал — и от заполнившей его грудь гордости за сына, и оттого, что остался жив, выстояв в этой мясорубке. И еще отчего-то светлого и радостного, чего не выразить словами...
А крейсер, не сбавляя скорости, несся прямо на Степана Матвеевича; у него вдруг от страха захолонуло сердце, и он закричал, с трудом ворочая распухшим, шершавым от жажды языком и пытаясь сглотнуть горячую, перемешанную с набившимся в рот песком слюну:
— Стой! Стой, Васька! Раздавишь же!.. Отца родного раздавишь!.. Сто-о-о-ой!
И проснулся.
«Тик-так, тик-так, тик-так...» — размеренно щелкали в предрассветном сумраке старинные ходики.
«Бум-бум, бум-бум, бум-бум...» — тяжелыми толчками в такт им билось в груди Степана Матвеевича сердце...
У широкой деревянной кровати, на которой лежал Степан Матвеевич, стоял Василий; только был он не в парадном кителе, как это было во сне, а в тельняшке с засученными по локоть рукавами, в трусах и босой. В одной руке Василий держал большую эмалированную кружку, а другой осторожно тряс Степана Матвеевича за плечо.
— Бать! А бать! Чего зовешь-то? Болит что, а?
Степан Матвеевич помотал головой, стряхивая остатки сна, и потянулся к кружке; вода была холодной — такой, о какой он только что мечтал, — и он пил жадно, большими глотками, чувствуя каждую попадающую внутрь каплю и боясь пролить воду на одеяло отчего-то задрожавшей вдруг рукой...
— Еще давай, сынок, — допив кружку до дна и с трудом отдышавшись, попросил он. — Давай еще...
Василий, шлепая по крашеным половицам босыми ступнями, сходил в сени и сразу же вернулся; подавая отцу наполненную до краев кружку, низко наклонился к нему и спросил шепотом:
— Что, худо, бать? Может, это... сто грамм?
Степан Матвеевич в три глотка выпил воду и откинулся на высокую подушку. Полежал с полминуты, с блаженством ощущая, как отступает жажда; потом перевел взгляд на сына и молча кивнул.
Василий мотнул головой в сторону сеней и на цыпочках отправился на кухню. Степан Матвеевич услышал, как он шуршит там целлофановым пакетом; потом скрипнула дверца холодильника, и что-то тихо звякнуло.
«Не дай Бог, мать разбудит: будет нам на орехи!» — затаив дыхание, подумал Степан Матвеевич. Но в горнице было тихо, и он тихонько, с облегчением, вздохнул.
«Ну, кажись, обошлось... Спит мать; умаялась вчера с застольем-то да с нашими разговорами... Пусть поспит: заслужила!» — подумал он и, стараясь не шуметь, сел на постели.
Василий высунул голову из дверного проема и мотнул головой, приглашая отца на выход...
Они удобно расположились на прохладной, влажной от росы верхней ступеньке крыльца. Василий постелил на ступеньку четвертушку газетного листа, разложил на ней куски хлеба и крупные, с кулак величиной, помидоры, а рядом с нехитрой закуской поставил початую бутылку водки и две граненые стопки.
— Ну, давай, бать! — тихо сказал он и разлил водку по стопкам.
Степан Матвеевич протянул, было, к стопке руку, но Василий вдруг остановил его:
— Погоди, погоди, бать: главный-то деликатес забыли!
Он встал и, оставляя на белесой от росы траве темные следы, пошел через широкий двор в огород.
«За луком пошел, — усмехнулся Степан Матвеевич и покачал кудлатой седой головой. — Вот ведь деревенская душа: опять за отпуск целую грядку подметет...»
И залюбовался высокой, кряжистой фигурой сына.
«В нас Васька, в Широковых: у нас в роду все мужики такие!» — улыбаясь в бороду, с гордостью подумал он.
Когда Василий вернулся с огорода с пучком зеленого лука в руке и уселся на свое место, Степан Матвеевич, с трудом погасив улыбку, нарочито строго посмотрел на сына и проворчал:
— Чего босой-то по росе ходишь? Смотри, застудишь ноги — будешь, как я, на печке зимовать...
— Да ну, бать! — хохотнул Василий. — Мне до печки еще далеко... А ноги... что ноги? Мне после наших северных морей никакая роса нипочем!
— Ну-ну; смотри, герой, — усмехнулся Степан Матвеевич. — Оно, конечно, может, и так, да только ты бы, все одно, поберегся: печка-то та, сынок, не так уж и далече, как нам в молодости-то кажется...
Василий беспечно махнул рукой:
— Да ладно, бать; до печки еще дожить надо. Давай-ка лучше, — он кивнул на наполненные стопки, — пока мать не проснулась. А то будет нам с тобой и печка, и свечка...
Они тихо, чтобы не звенеть стеклом, чокнулись и выпили, одинаково крякнули и захрустели зеленым луком.
— Эх, благодать-то какая! — тихо сказал Василий, щурясь на первые лучи восходящего солнца, с трудом пробивающиеся через частокол растущих на ближнем к берегу острове стройных берез. — Так бы вот всю жизнь на эту красоту смотрел и смотрел... Аж стихи читать хочется!
— Так почитай, — усмехнулся Степан Матвеевич, приняв слова сына за шутку: куда уж, мол, тебе, моряку, про стихи-то думать!
Василий приметил отцовскую усмешку; усмехнулся в ответ, посмотрел, прищурившись, на отца и сказал:
— И почитаю! Ты что же думаешь, бать: если я погоны ношу, то и стихов знать не должен?
Степан Матвеевич вместо ответа неопределенно хмыкнул и пожал плечами.
— Э, не-ет! Не прав ты, отец! Военные люди — тоже люди, и душа у нас тоже есть...
— Да кто ж спорит-то... — отчего-то смутился Степан Матвеевич. — Душа-то — она у всех нормальных людей есть, что у военных, что у невоенных... Только стихи-то здесь причем? Я вот, например, и без стихов всю жизнь, почитай, прожил — и ничего...
— Что значит — ничего? — Василий посмотрел на отца в упор; Степан Матвеевич отчего-то поежился от его взгляда, но сдаваться не спешил.
— А то! Не помер же без стихов-то! Стихи... Толку-то в них! Словеса все это, словеса...
— Словеса, говоришь? Словеса-то, бать, разные бывают...
Василий, не вставая с крыльца, наклонился, сорвал растущую возле нижней ступеньки длинную травинку и сунул ее в рот. Помолчал, задумчиво глядя на зеркальную гладь озера, улыбнулся чему-то и сказал:
— Ну, слушай, бать...
Перед самым рассветом
Я выйду из дома,
И в безбрежный туман
По ступенькам крыльца
Я сойду босиком, —
И исчезнет истома
От тягучего сна...
Вдруг коснется лица
Ветка яблони старой,
Дотянувшись из сада,
И умоет его
Невидимкой-росой, —
И проснется душа!
А иного — не надо...
Так вот шел бы и шел —
По росе и — босой...
Степан Матвеевич слушал стихи, отчего-то вдруг почти перестав дышать и не решаясь пошевелиться; он страшно боялся спугнуть то невидимое, неосязаемое, неиспытанное никогда ранее ощущение, которое снизошло вдруг на него; словно кто-то неведомый — мудрый и могучий — взмахнул вдруг над ним незримым крылом и повеял на него добротой и любовью, и все, что Степан Матвеевич сейчас видел вокруг себя — двор, зеленую лужайку перед домом, озеро и круто возвышавшиеся над его необозримым простором дальние острова — осветилось каким-то новым светом, приобрело какой-то неразличимый им ранее, никогда прежде не виданный им оттенок...
И на все это опустились доброта и любовь...
Василий умолк и сидел, покусывая стебелек и задумчиво глядя на озеро.
Степан Матвеевич тоже молчал, будто ожидая продолжения стихов. Не дождавшись, заерзал по ступеньке.
— Все? — спросил он, с трудом проглотив образовавшийся в горле комок («Как во сне сегодняшнем...» — мелькнуло в голове Степана Матвеевича воспоминание).
— Все, что ли? — переспросил он, глядя на Василия с затаенной надеждой; так, наверное, смотрят на взрослых маленькие дети, которым кто-то из них дал поиграть красивую игрушку, а потом вдруг отобрал ее...
— Все, — Василий кивнул и, повернувшись к отцу, внимательно посмотрел ему в глаза. — Что, проняло, бать?
Не дожидаясь ответа, кивнул сам себе и тихо сказал:
— Вот и меня так, когда я стихи эти впервые услышал... Помню, аж скулы свело, как тогда домой захотелось! Кажется, сорвался бы и бегом побежал, чтобы вот на все на это, — Василий кивнул на озеро, — хоть бы одним глазком взглянуть... И по росе — босиком, как сегодня...
Он вздохнул и умолк, покусывая травинку.
Не зная, что сказать, что ответить сыну, молчал и Степан Матвеевич — долго молчал, разглядывая одинокого рыжего муравья, упорно пытавшегося перелезть через лежащую на траве возле крыльца колодезную цепь; муравьишка забрался внутрь ее звена и никак не мог выбраться обратно.
«Вот и мы так: все копошимся, копошимся чего-то, как муравьи, а вокруг себя и взглянуть-то некогда, — думал Степан Матвеевич. — Жизнь идет себе потихоньку — и слава Богу! А люди... Люди-то, вон: одни — стихи пишут, а другие — их читают. И даже наизусть знают. А Васька-то, Васька! Кто б подумать-то мог: Васька — и стихи! А вишь ты...»
— А кто это? — спросил он.
— Стихи-то кто написал? — уточнил вопрос отца Василий. — Да не знаю я!
Он с досадой стукнул по колену кулаком и выплюнул изжеванную крепкими зубами травинку.
— Я их один раз только и слышал-то — на концерте в Доме офицеров, — Василий оглянулся на дверь и понизил голос: мать бы не разбудить. — К нам тогда какая-то областная филармония приезжала, и там один артист стихи читал. И вот с этого-то, что я тебе прочел, он тогда и начал. Может, он потом и автора называл, и еще что-нибудь из его стихов читал — откуда мне знать?
— Как это? — не понял Степан Матвеевич, — Ты что, уснул там, что ли?
— Уснул... — Василий усмехнулся. — Уснешь тут, когда тебя из зала посреди концерта выдергивают и прямо в фойе пакет от командующего флотом вручают...
— И?..
— И — вперед, заре навстречу!
— О как! — мотнул головой Степан Матвеевич. — Лихо!
— Лихо... Кому — концерт, а кому — в море... Служба, бать, она и есть служба!
И Василий рассмеялся.
— Да что про службу... Давай-ка еще по единой, отец, — за тех, кто в море!
Солнце уже высоко поднялось над ближним островом, и, несмотря на ранний еще час, стало заметно припекать. Легкий июльский ветерок, повеявший с озера с первыми его лучами, почти сразу же и пропал, и зашелестевший, было, тростник тоже затих, продолжая только изредка подрагивать от прикосновений к нему разыгравшихся под водой рыбешек.
— Опять сегодня жара будет несусветная, — сказал Василий, стаскивая с себя тельняшку. — Ну, да ладно; хоть кости свои на целый год вперед прогрею.
— Да уж, — согласно кивнул Степан Матвеевич. — У вас-то, поди, такого лета отродясь не видали... И как вы там по полгода в темноте живете? Ума не приложу...
— Да живем, не жалуемся, — рассмеялся Василий. — Под северным сиянием вместо солнца. Это, батя, доложу я тебе, та еще картинка!
— Ну, там — та, а у нас, сынок, — эта, — Степан Матвеевич кивнул на озеро. — И другой мне, Вася, не надо: вот на эту бы поглядеть Господь дозволил подольше... А что жара такая, так оно и понятно: июль — макушка лета...
— Ты бы, старый, лучше на свою макушку колпак какой надел: неровен час, блызнет солнышко по башке-то — вот и будет тебе лето красное!
Услыхав голос жены, Степан Матвеевич, уже слегка захмелевший от двух стопок, едва не подпрыгнул на ступеньке.
— Фу ты, елки-палки! Ты что, мать, пугаешь-то так? Чуть сердце не остановилось!
— Ой, ой, ой! Послушайте, люди добрые! — закачала головой Елена Афанасьевна, насмешливо глядя на мужа. — Сердце у него!.. Ты сколько вечóр выпил-то, отец? Помнишь, аль нет?
— Ну... это... — пытаясь вспомнить вчерашний вечер, Степан Матвеевич сосредоточенно нахмурился. Но вспомнить было трудно, и он привел в свое оправдание единственный из имевшихся у него в запасе аргументов: — Ну, так Василий же приехал, мать! Как не выпить? Он ить не каждый месяц-то приезжает, а раз в году...
— Раз в году... — с трудом сдерживая улыбку, снова закачала головой Елена Афанасьевна. — А если б каждый месяц приезжал, а? Тоже так же встречу-то праздновали бы, небось?
— А то! — чувствуя, что гроза проходит стороной, расхрабрился Степан Матвеевич. — И праздновали бы; а ты как думала? На то они и встречи, чтобы праздновать...
И вдруг, как-то разом погрустнев, тихо добавил:
— Да и много ль у нас их, встреч этих, осталось-то...
— Ну-у, бать, это ты зря, — вмешался в разговор родителей Василий; он легко поднялся со ступеньки и обнял мать. — Доброе утро, мама! Разбудили мы тебя, извини...
— Утро доброе, сынок; добрее не бывает, — улыбнулась сыну Елена Афанасьевна; кивнув на Степана Матвеевича, сказала: — Ты не слушай отца, что он тут про «много ли осталось» бормочет; это у него манера такая теперь: как выпьет, бывает, так и начинает на старость сетовать. А что на нее сетовать? Жить надо, пока живется, а не смерти ждать; чего ее ждать-то, чего о ней думать? Сама придет, когда час настанет — не заблудится...
— Ну, поехала! Да кто ее ждет, смерти-то?! —вскинулся, было, Степан Матвеевич, но спорить вдруг передумал и, махнув в сторону жены рукой, добродушно пробормотал:
— Мели, Емеля, — твоя неделя...
— Да ладно вам! — Василий рассмеялся и, наклонившись к отцу, приобнял его за плечи. — Хватит ворчать-то! Пойдем-ка лучше в дом, а то и вправду припекать начинает...
— Вот, вот, правильно, — поддержала сына Елена Афанасьевна. — Пойдемте в дом, там попрохладнее. Да и завтракать уже пора.
— А... это... — Степан Матвеевич кивнул на остатки пиршества. — С этим-то как быть?
— А вот как! — Елена Афанасьевна спóро подхватила недопитую мужчинами бутылку и, не оглядываясь, пошла в дом. — Сядете за стол — тогда и выпьете. Заодно и закусите, как следует; а то нашли закуску — хлеб да помидоры с луком!
— Э-э, что ты в закуске понимаешь-то, мать? — начал, было, заводиться Степан Матвеевич, но Василий незаметно для матери дернул его за рукав ситцевой рубахи: мол, молчи уж лучше, а то вообще ничего не получишь!
Елена Афанасьевна оглянулась на пороге и строго посмотрела на них:
— А не рано ли вы начали-то, мужики? Смотрите, больше нету! И автолавка только завтра приедет, а больше взять негде...
— Нам хватит, мам, — улыбнулся Василий. — Мы же не пьяницы какие-нибудь! А не хватит, так мы в Сокольское сплаваем. Правда, бать? Тут на веслах — полчаса в один конец. Ну, от силы — минут сорок...
Елена Афанасьевна с сомнением поджала губы:
— А надо ли, сынок?
— Там посмотрим, — неопределенно ответил Василий и подмигнул матери: мол, не бойся, мама; я меру знаю.
— Эх, мать! — проворчал Степан Матвеевич, поднимаясь со ступеньки. — Так, понимаешь, хорошо сидели!..
— Пойдем, бать, пойдем, — Василий легонько подтолкнул отца к двери. — Надо и на самом деле чего-нибудь перекусить.
В доме было немного прохладнее, чем на улице, и хотя и не тянуло сквозняком в настежь открытые окна, но все же какое-то движение воздуха, пусть и едва заметно, но ощущалось.
Степан Матвеевич с Василием по очереди умылись под бряканье рукомойника и шкворчание жарившейся на большой сковороде яичницы и сели за стол. Василий аккуратно разлил по стопкам остатнюю водку и спросил:
— Ну, за что выпьем, бать? За встречу мы с тобой выпили, за тех, кто в море — тоже. Теперь за что?
Степан Матвеевич поднял свою стопку и долго ее рассматривал, о чем-то напряженно думая. Елена Афанасьевна тревожно переглянулась с сыном: чего это, мол, старый ведет себя как-то не так? Не плохо ли ему? Может, сердце прихватило, а отказываться от рюмки — перед сыном неудобно?
Но Степан Матвеевич, оторвав взгляд от стопки, посмотрел в глаза Василию и тихо сказал:
— За стихи... Выпьем за стихи, сын...
— За какие такие стихи?
Елена Афанасьевна вскинула белесые брови и с недоумением и тревогой посмотрела на мужа: все ли с ним в порядке-то, особенно после вчерашнего? Сроду она от него не только стихов, но даже и разговоров про них не слышала...
Книжек у них в доме с тех пор, как выучились и разъехались по стране сыновья, почти что и не было — если не считать тех, что подарил им Сергей Сергеевич, писатель, который года два или три назад купил в их деревне участок под строительство дачи, но так до сих пор ничего, кроме махонькой баньки, и не построил... Он, Сергей Сергеевич, как-то всю зиму в той баньке прожил, а по субботам к ним, к Широковым, париться ходил да чай с малиной после бани пить. Ну, и по сто грамм, конечно, со Степаном Матвеевичем, как положено, пропустят, под разговоры-то... Вот его-то книжки у них в доме были; правда, ни сама Елена Афанасьевна, ни Степан Матвеевич их так ни одной и не прочитали: да и когда читать-то, если с утра до вечера по хозяйству колготиться приходится? Это тебе не в городе, особенно зимой: здесь тепло да газ по трубам не бегут, и вода из крана сама по себе не течет...
А тут — стихи!
Василий, почувствовав тревогу матери, положил свою широкую ладонь на ее запястье и сказал:
— За хорошие стихи отец выпить предлагает, мама: он знает, о чем говорит... За такие стихи, от которых у людей на душе тепло становится. Я тебе потом прочитаю, ладно?
Елена Афанасьевна осторожно кивнула головой, хотя не очень-то поняла, о чем говорит Василий. Но зато успокоилась: раз уж и сын про стихи заговорил, то, значит, и с мужем, слава Богу, все в порядке. Не могли же они на пару-то сбрендить!
— Ну, ладно, — сказала она, поднимаясь из-за стола. — Вы тут посидите, поговорите, а я покуда на огород пойду, пока не шибко-то припекает: надо грядку остатнюю прополоть, а то зарастет совсем. Все прополола, одна эта осталась...
— Погоди, мам; посиди с нами, а потом я тебе помогу, — попытался удержать мать Василий. — Или сам прополю; ты только покажи, которую.
— Сидите уж, сидите! — отмахнулась Елена Афанасьевна. — Я сама сделаю. Да и не мужицкое это дело — грядки полоть. Вы уж отдыхайте сегодня, я без вас обряжусь. Да и дома-то не засиживайтесь, в такую-то погоду; лучше на рыбалку сходите. Вон, Митька с Наташкой соседские: на что уж — детвора еще совсем, а вечор — ну, подумать только! — аж цельное ведро подлещиков с озера приперли!
— Да ну?! — вскинулся Василий; у него аж глаза засверкали. — Сетью, что ли?
— Да кто ж им позволит сеть-то здесь ставить? — с трудом отрешившись от своих размышлений, вступил в разговор Степан Матвеевич. — Тут ить Национальный парк, а не хухры-мухры! На удочку они ловят — на перловку да на червяка. Митька, сорванец, быстро это науку освоил, хоть и городской. Ох, сорванец! — Степан Матвеевич восхищенно покачал головой. — До чего ж пацан смышленый!
— Наташка — тоже не промах, не хуже твовó Митьки-то, — вступилась за слабый пол Елена Афанасьевна. — Что он умеет, то и она!
— Прям уж! — скривил губы Степан Матвеевич.
Василий, почувствовав, что над столом собираются тучи, вмешался:
— Ну ладно вам, ладно! Оба, видать, хороши; чего спорить-то понапрасну... Пойдем-ка, бать, и вправду, порыбачим, а? А за столом мы с тобой еще и вечером насидимся...
И он заговорщицки подмигнул отцу.
Но Степан Матвеевич, продолжая напряженно думать о чем-то своем, намек сына — против ожидания Василия — принял весьма прохладно.
— Да? — без особого интереса спросил он.
— Ну, — улыбнувшись, кивнул Василий. И добавил шепотом: — Вот рыбки наловим и — под уху...
— А чего? Давай сходим, чего сидеть-то, — пожал плечами Степан Матвеевич. — Только ты, сынок, червяков сам накопай; лопата — там, в сарае... А я покуда снасти посмотрю: давно не рыбачил; не помню, что где и лежит...
Елена Афанасьевна, не дожидаясь окончания разговора, махнула рукой — дескать, сами разбирайтесь со своей рыбалкой, — и пошла в огород. Василий тоже, было, направился к двери; но Степан Матвеевич придержал сына за рукав тельняшки.
— Ты это... Вась, — тихо сказал он, отчего-то смущенно отводя взгляд в сторону. — Ты напомни-ка мне, как там стихи-то те начинаются...
Василий внимательно, без улыбки посмотрел на отца и тихо продекламировал:
Перед самым рассветом
Я выйду из дома...
— Ну, все, все! — прервал его Степан Матвеевич. — Все, хватит: вспомнил я...
И, насупив брови, нарочито строго, чтобы скрыть смущение, сказал:
— Чего встал-то? Иди уже! Да червяков накопай побольше...
И, когда Василий уже вышел во двор, крикнул ему вдогонку через открытое окно:
— Да поторапливайся! Не то Митька с Наташкой поперед нас все клевые места прошарят; знаю я их, шустриков... А я скоро, скоро...
Степан Матвеевич дождался, пока Василий с лопатой в руке выйдет из сарая и скроется за его углом — там, где они обычно копали червяков. Но сам с места не двинулся, а так и остался стоять у окна, зажмурив глаза и как-то совершенно по-новому ощущая терпкие запахи лета и слушая привычную деревенскую тишину...
Он не смог бы ни себе самому, ни кому-либо другому объяснить того, что сейчас происходило с ним — в душе, в сердце, во всей его сущности, но совершенно отчетливо понимал, что все вокруг него как-то неуловимо изменилось. Окружающий Степана Матвеевича мир стал каким-то другим — более красочным, более глубоким, более насыщенным — звуками, запахами и еще чем-то чувственным, но необъяснимым. И это было так необычно, что Степан Матвеевич — как и тогда, когда Василий читал стихи — даже дышать перестал, боясь, что вот это, хрупкое и прозрачное, как тонкий хрусталь, ощущение его слияния с окружающим миром, его растворенность в нем вдруг исчезнут от малейшего постороннего шороха, от неосторожного вздоха, от не вовремя повеявшего с озера ветерка. Ему казалось, что открой он сейчас крепко зажмуренные глаза — и волшебство кончится: рассыплется с тихим шелестом опадающей осенней листвы; растает, как первый снег; исчезнет без следа, напоследок отзвенев где-то вдали нежным звоном валдайских колокольчиков; будто русская тройка, унесется в безвозвратную даль времени, — туда, откуда нет — и уже никогда не будет! — пути назад, ибо путь этот можно пройти только в одну сторону и лишь единожды.
И иного не дано никому...
Или это вовсе и не мир, а он, Степан Матвеевич, изменился — вот так, в одночасье, едва услышав первые строки стихотворения, прочитанного сыном? Ведь видел же он все это не десятки, не сотни, а тысячи раз, ибо живет на этой земле, в этом краю, уже почти восемьдесят лет, — не считая, конечно, тех четырех, что провел на войне! И видел, и воспринимал, и любил эту землю: а как же иначе-то?! Отчего это вдруг от простых, нехитрых слов все вокруг стало не таким, каким было прежде, каким он видел это день за днем многие годы и десятилетия подряд, а другим — объемным, ярким, свежим? Что это? Что за волшебный ключик — ключик от целого мира — оказался скрытым в тех нескольких строчках?
Степан Матвеевич, наконец, набрался мужества и медленно-медленно, боясь раз и навсегда утратить то, что только сейчас, на старости лет, обрел, чуть-чуть приоткрыл глаза...
И увидел озеро, и острова на нем, и поросший давно некошеной травой двор своего дома, и старые березы, растущие возле забора — увидел так, как увидел все это впервые только сегодняшним утром...
И сына тоже увидел; Василий стоял возле сарая с ржавой консервной банкой в руке и смотрел на отца все понимающими глазами. Смотрел и едва заметно улыбался...
Так вот шел бы и шел —
По росе и — босой...
— неожиданно для самого себя прошептал Степан Матвеевич.
И вдруг почувствовал, как по щеке, путаясь в жесткой седой щетине, покатилась непрошеная слеза...