Ленинградцы

ВСТРЕЧА НА НЕВСКОМ

В Большом Болдине на Всесоюзном Пушкинском празднике поэзии в 1984 году мне предоставили честь открывать торжество у памятника великого русского поэта в усадьбе вместе с Михаилом Дудиным. Я, конечно, очень волновался. Еще бы! Выступать вместе с самим Михаилом Дудиным! Ой, не оплошать бы... Не ударить лицом в грязь... Не позабыть бы свои же строчки... Бывает от волнения такое.

Но все обошлось. Я прочитал стихотворение «Дорога к Пушкину», и после открытия Михаил Дудин подошел ко мне и сказал несколько одобрительных слов. Я тут же подарил ему сборничек своих стихов. А в ноябре он неожиданно прислал мне из Ленинграда сборник своих стихов «Ключ», прекрасно проиллюстрированный своими живописными рисунками. Я очень дорожу этой замечательной книжкой не только потому, что там прекрасные стихи, но еще и потому, что большой мастер поэтического слова счел необходимым послать мне собственноручно эту только что изданную книжку.

Михаил Дудин... Именно его фронтовое стихотворение «Соловьи» я читал еще студентом со сцены Дома ученых в Горьком. Спазмы сдавливали горло, когда произносил вот эти строки:

Нелепа смерть. Она глупа. Тем боле
Когда он, руки разбросав свои,
Сказал: «Ребята, напишите Поле:
У нас сегодня пели соловьи». 

И сразу канул в омут тишины
Трехсотпятидесятый день войны...

Нет, мы не переписывались. Ведь особой близости между нами не было. Скоро я переехал жить под Ленинград. И вот однажды, выходя из книжной лавки писателей на Невском, в упор столкнулся с поэтом. Он удивился, крепко пожал мне руку.

— Ты откуда? И почему здесь? И давно?

— Да вот, — я растерянно начал рассказывать, — переехал жить в Тосно. Обустраиваюсь. Теперь буду состоять в Ленинградской писательской организации...

— Переехал в Тосно? — Михаил Александрович покачал головой и усмехнулся. — В болото, значит...

— Почему в болото? Городок как городок, — возразил я ему.

— Болото... Я же знаю эти места еще по фронту. Леса кругом... Бывал я там...

Михаил Александрович как-то отрешенно поглядел на меня и махнул рукой:

— Ну, ладно... Пройдемся.

Я начал выражать восхищение Ленинградом. Он снисходительно посмотрел на меня:

— Понимаю тебя... Но — запущенный, очень запущенный город...

Мы шли с ним потихоньку по Невскому, я расспрашивал его о поэтах ленинградских.

— Узнаешь скоро всех... Да всех и не надо... Вадима Шефнера, Глеба Горбовского, наверное, читал. Из более молодых — Виктор Максимов. Это поэт...

Я спросил его, был ли он знаком, дружил ли с поэтом Алексеем Лебедевым, подводником, не вернувшимся из боевого похода в 1941 году. Ведь это же надо: так точно предсказать свою гибель!..

— С Лешей?.. — и Михаил Александрович начал декламировать:

Переживи внезапный холод,
Полгода замуж не спеши.
А я останусь вечно молод
Там, в тайниках твоей души.
 
А если сын родится вскоре,
Ему одна стезя и цель,
Ему одна дорога — море
Моя погибель и купель.

Переждал немного, потом стал вспоминать свое стихотворение, посвященное памяти Алексея Лебедева:

Жизнь твоя как прыжок с трамплина
В невозвратную глубину.
Мать умрет, не дождавшись сына,
У печали своей в плену.
 
Станет каменным у причала
Юной женщины силуэт.
Песне верности нет начала,
Окончания тоже нет...

Он дважды повторил эти строки: «Станет каменным у причала // Юной женщины силуэт». Видимо, они самому ему очень нравились. Я благоговейно слушал, как он читает, как, высоко подняв голову, торжественно произносит, словно чеканит, каждое слово.

— Эх, Николай... — мы подошли с ним к остановке троллейбуса, — я ведь уже старый солдат, я не понимаю, почему я еще жив... Я, — он грустно посмотрел куда-то в небо, — как отставший от стаи журавль... Стая моя уже давно улетела... Мне осталось только догнать ее...

Не забыть мне этих его горьких слов.

На прощанье он назвал мне домашний адрес:

— Заходи, когда захочешь, в гости...

Нет, моя скорее деревенская стеснительность, что ли, не позволяла мне навестить его в домашней обстановке. Ну, кто я ему? Не друг, не близкий приятель. А он — известный поэт, депутат Верховного Совета страны, секретарь Союза писателей СССР. Слава Богу — знакомы, и то ладно.

На собраниях в писательском доме мы иногда встречались, дружески обменивались мнениями о происходящем в стране, но эти встречи были мимолетные, что называется — на ходу.

А вот такого откровенного разговора, как на Невском, у нас больше не было...

Да разве в этом дело?

Главное, что у меня осталась в памяти эта радостная встреча с ним на Невском, эта его затаенная печаль, его стройная солдатская фигура, высоко поднятая голова, его отрешенный тоскующий взгляд, обращенный в небо...

 

ЛЕНИНГРАДЦЫ

1

Это было в начале шестидесятых годов прошлого века, в Горьком, в старинном помещении дома, стоявшего на площади Минина и Пожарского. В нем размещалась в то время горьковская писательская организация. Я учился тогда рядом, в педагогическом институте. Сейчас я уже не помню точной даты, но там проходило всесоюзное совещание молодых писателей. Приехали в город не только молодые писатели, но и маститые мастера слова. Впервые, заскочив по привычке в знакомый дом, я увидел столько именитых людей в зале.

Руководитель горьковской писательской организации Владимир Михайлович Автономов, увидев меня, обрадовался:

— Прошу тебя, сбегай в гостиницу «Россия», разбуди, он, наверное, отдыхает с дороги, поэта из Ленинграда Сергея Орлова, скажи, что пора сюда, скоро ему выступать...

Я охотно побежал в гостиницу, благо она находилась недалеко, на набережной Волги. Сердце мое стучало: Сергей Орлов! Сергей Орлов!.. Вот кому есть возможность показать свои стихи... Вот кто может оценить их по-настоящему...

В грудном кармане пиджака у меня была целая пачка рукописных виршей.

Помню, я постучал в дверь гостиничного номера. «Кто там? Заходите!..» — послышался голос уставшего невыспавшегося человека. Дверь была не заперта.

Я робко зашел и увидел у окна поднимающегося со смятой кровати человека с обрубком ноги, торчащей из-под простыни. Его заросшее рыжеватой бородой и бакенбардами лицо было покрыто кусками мертвой желтой кожи. И только синие-синие глаза оживляли это неживое лицо. И эти синие-синие глаза глядели на меня так стеснительно, словно стыдясь впечатления, которое на меня произвела эта встреча.

Неужели это тот самый знаменитый Сергей Орлов, вот этот страдающий инвалид в нательном белье?!

Я стоял как вкопанный. Я сразу же забыл о своих стихах. Невероятной силы жалость сжала мне горло к этому мужественному человеку, герою-фронтовику, чудом оставшемуся в живых в горящем танке. Какие же муки, какие страдания он перенес — и какие честные, правдивые, талантливые стихи о войне, о жизни! Ведь это же он писал: «Пускай машина отдохнет, мы люди, а она стальная», ведь это его бессмертные хрестоматийные строки мы читали со школьной сцены:

Его зарыли в шар земной,
А был он лишь солдат,
Всего, друзья, солдат простой,
Без званий и наград...
Положен парень в шар земной,
Как будто в мавзолей.

И вот поэт глядел на меня так стеснительно, словно стыдился своего изуродованного войной облика, своей неуклюжести: нашарил протез возле кровати и стал его, торопясь, пристегивать. И это получалось у него не очень ловко, и я всей кожей своей чувствовал, как ему больно, и не знал, как ему помочь, что еще хотя бы сказать. Все слова застряли в горле.

«Я сейчас, сейчас буду готов, молодой человек, скажи там, — он кивнул головой куда-то в сторону и болезненно поморщился, — я скоро буду... Прилег вот ненадолго, в поезде не выспался, — извиняющимся голосом продолжал он, — нога разболелась не ко времени... Понимаешь? Там уже все собрались, да? Ну, ничего, ничего... Ты скажи, я сейчас буду, я скоро...»

До сих пор не могу забыть этой встречи, до сих пор живет во мне этот стеснительный взгляд по-детски чистых-чистых синих глаз на бескровном, обшитом желтыми кусками неживой кожи, лице... Невероятно скромного и невероятно талантливого поэта-фронтовика...

 

2

...В приемной горьковской писательской организации Владимир Михайлович Автономов, схватясь за голову обеими руками, ходил, раскачиваясь из стороны в сторону, и откровенничал с надрывом в голосе:

— Что делать? Она уже целую бутылку «Портвейна» выпила! И просит еще... Что будет, что будет?.. Ей же сейчас выступать!.. Скандал на всю страну...

За закрытой дверью в его председательском кабинете сидела, как мне шепотом сказал Юра Адрианов, оказавшийся тут же, Ольга Берггольц.

Легендарная поэтесса Ольга Берггольц!

Не может быть? Она! Она! и сейчас ее выступление.

Мы с Юрой бросились на галерку.

В зале объявили: «Выступает Ольга Берггольц...»

Она появилась на сцене немного худая, стройная, строгая, в сером, отливающим блестками платье, медленно, твердой походкой подошла к трибуне. Левой рукой она нервно теребила на шее украшение, такое же серое, витое, словно жгут.

Ольга стала говорить о Борисе Корнилове, о том, какой это был неповторимый певец. Время вернуло его из обидного забвения. Наконец-то вернуло! Так и должно статься — настоящие поэты не умирают. Она взмахнула слегка рукой:

— Разве кто-то из современников мог написать вот так:

Нижний Новгород,
Дятловы горы,
Ночью сумрак чуть-чуть голубой?

Вы только вдумайтесь в эти слова: «сумрак чуть-чуть голубой...» Чуть-чуть... Вот без этого «чуть-чуть» не бывает поэзии... А Борис был талант, и какой талант!

И вновь стала крутить украшение на шее. Сделала паузу, оглядела внимательно зал и стала читать стихи. Стихи, посвященные Борису Корнилову:

...Теперь — ты прав,
мой первый и пропащий, —
Пою другое,
            плачу о другом...

Прочитала с неким, как мне показалось, покаянием и даже с неким, пожалуй, вызовом. Гордо тряхнула головой, отчего светлые волосы ее рассыпались по бледному лицу, и так же медленно, прямо, не качнувшись, гордо пошла от трибуны за кулисы под оглушительные аплодисменты. Она, читая свои стихи, ни разу не сбилась. Она, перед этим, как горевал Автономов, выпившая бутылку «Портвейна»! И никто ничего не заметил. Потом тот же Владимир Михайлович с восхищением заметил: «Вот это закалка... Вот это женщина!..»

Великая, несчастная женщина...

И еще помню, как отмечался юбилей Бориса Корнилова на родине его, в Семенове, под Нижним Новгородом. Это было 28, 29, 30 июля 1967 года. У меня счастливо сохранился сборник стихов Бориса Корнилова, изданный в серии «Библиотека поэта», с автографами участников этого памятного празднества. Приехали Ольга Берггольц, Леонид Хаустов из Ленинграда, Владимир Цыбин и Олег Дмитриев из Москвы, местные поэты Михаил Шестериков, Александр Люкин, Федор Сухов и другие писатели. Приехала дочь поэта Ирина. Вместе с партийным и советским руководством в городке заложили памятник, устроили большой поэтический вечер для жителей Семенова. Каждому выступающему на этом вечере вручили сувенир — большую расписную матрешку с емкостью внутри для бутылки. Много было интересных встреч, праздник-то длился целых три дня. Были выступления в различных трудовых коллективах городка.

Мне же больше запомнилось, как мы с Владимиром Цыбиным, Олегом Дмитриевым и Александром Люкиным, долго блуждая по улицам, пришли в дом к матери поэта — Таисии Михайловне Корниловой. Ой, как она встретила нас радушно! Старенькая, но довольно подвижная, вся светящаяся добротой и радостной тихой благодарностью к людям, что ее Борю наконец-то вспомнили, почтили как подобает. И вот там, в избе, я вновь увидел Ольгу Берггольц. Мать хлопотала на кухне, Ольга и Ирина помогали ей, носили на стол посуду, разные закуски, разносолы, пироги, брусничную воду. Они о чем-то говорили меж собой, раз от разу Ольга и Таисия Михайловна садились на лавочку на кухне в обнимку, Ольга плакала и все повторяла: «Ты прости меня, мама...» Таисия Михайловна только вздыхала: «Да чего уж там теперь, Оленька...»

За столом я сидел рядом с Ольгой. Она была уже немного выпивши, все рассказывала, как они во-о-о-он там, она показывала рукой за окно, гуляли с Борисом, говорила не без гордости о том, что она валютная поэтесса. Что это такое, я тогда не понимал, но кивал головой. Я и слово-то «валюта» слышал чуть ли не впервые. «Мои стихи за валюту покупают, понимаете?» — обращалась она ко всем, сидящим за столом. И все теребила и теребила на шее рукой свое украшение. Все мы уже выпили не по одному разу.

— Да какая вы поэтесса, — вдруг встал из-за стола Владимир Цыбин, большой, молодой, красивый, и грузно навис над столом. — У вас же не стихи, у вас публицистика...

Сказал он это так пренебрежительно. Посмотрел на всех и махнул рукой. Чувствовалось, что хмель ударил ему здорово в голову.

Все за столом словно окаменели. Никто не ожидал от Цыбина такого нахальства, такого откровенного хамства. Скандальный вызов, да и только. И кому? Ольге — любимице Ленинграда, героине, чье верующее слово в дни блокады спасало людей порой не меньше, чем кусок хлеба, страдалице, вынесшей в жизни такие муки и такие зверства и устоявшей в безысходном горе. И чьи стихи слушала по радио и знала вся страна.

Что сейчас будет?

Ольга внимательно, оценивающе посмотрела на него и неожиданно спокойно сказала:

— Может быть, вы и правы, Володя. Я, может, действительно плохая поэтесса. А вот вы можете сейчас прочитать свои стихи? Хочу послушать молодого дерзкого поэта. Или трусите?

Цыбин закачался на месте. Видимо, хмель, ударивший в голову, стал проходить.

И он смущенно, хотя и с неким вызовом, пробормотал:

— Отчего же не прочесть... Прочту. Слушайте.

И стал читать стихотворение о дезертире. Оно тогда было на слуху у всех любителей поэзии. Когда он закончил читать, Ольга восторженно захлопала в ладоши, воскликнула:

— Вы настоящий поэт. Отличное стихотворение!

Владимир, видимо, окончательно протрезвел и одумался. Он не ожидал от знаменитой Ольги Берггольц такой похвалы, тем более после своего прямо-таки хамского поведения. Он вдруг засмущался и стал, как школьник, оправдываться, извиняться:

— Нет, вы не сочтите за серьезное... Вы и вправду замечательная поэтесса. Это я так... Сам не знаю, что на меня нашло...

Олег Дмитриев, сидевший рядом с ним, поддевая вилкой соленый груздь в тарелке, проворчал:

— Убить тебя мало, Володя...

И тут Ольга вновь завоевала за столом внимание.

— А знаете что, — сказала она, — давайте читать стихи по кругу. Вот с тебя, Коля, — обратилась она ко мне, поскольку я был самый молодой и сидел рядом, — и начнем...

Я заволновался:

— Да у меня стихи еще не очень совершенные...

— А у кого это совершенные-то стихи, — громко произнесла она. — Нам всем далеко до совершенства. Не стесняйтесь, читайте...

Я уж не помню, что читал, помню только, что она снисходительно похлопала меня по плечу. И так мы все читали стихи по кругу, читали не только свои, но и Бориса Корнилова.

Таисия Михайловна все вставала с табурета, все уходила на кухню, приносила и подкладывала в блюда то пироги, то картошку отварную, то соленые огурцы, то грибы, то капусту. Она умильно слушала нас, сложив руки на коленях. Иногда вздыхала: «Если бы Боря был жив...»

Потом они снова сидели с Ольгой на кухне, с ними была Ирина, они обнимались, плакали, шептались...

А какое лето цвело за окном! Мы шли по улице, вдыхая пряный запах луговых и садовых цветов из палисадников, запах млеющих лип и сосен, любуясь брусничным закатом над заволжьем...

 

ОЛЬГА БЕРГГОЛЬЦ

Корниловский помню в Семенове дом,
За домом кипрей и люпин.
Сидели мы с Ольгой Берггольц за столом,
И Цыбин там был, и Люкин.
 
Хотелось услышать поэта, того,
Чьи замерли в прошлом шаги.
Таисья Михайловна, мама его,
Несла нам на стол пироги.
 
«Ах, мама...» — и сядут в обнимку вдвоем,
«Ах, Ольга...» — и слезы из глаз.
Они говорили, светлея, о нем,
Как будто и не было нас.
 
Они говорили, как годы бегут,
И правда выходит на свет.
Сейчас бы сидел он с друзьями вот тут,
Любимый в народе поэт.
 
И стопку одну, и другую до дна,
И скоро уже во хмелю:
«Прости меня, мама...» — все громче она...
«Люблю, — говорила, — люблю...»
 
За что, за какие такие грехи
Просила прощенья тогда?
Потом мы по кругу читали стихи,
Ее ожидая суда.
 
Но то ль оттого, что немножко пьяна,
Хвалила нас всех заодно.
«Ах, Боря...» — и снова, и снова она
Смотрела, смотрела в окно...