И.А. Ильин. Рождественское письмо
Это было несколько лет тому назад. Все собирались праздновать Рождество Христово, готовили елку и подарки. А я был одинок в чужой стране, ни семьи, ни друга; и мне казалось, что я покинут и забыт всеми людьми. Вокруг была пустота и не было любви: дальний город, чужие люди, черствые сердца. И вот в тоске и унынии я вспомнил о пачке старых писем, которую мне удалось сберечь через все испытания наших черных дней. Я достал ее из чемодана и нашел это письмо.
Это было письмо моей покойной матери, написанное двадцать семь лет тому назад. Какое счастье, что я вспомнил о нем! Пересказать его невозможно, его надо привести целиком.
«Дорогое дитя мое, Николенька. Ты жалуешься мне на свое одиночество, и если бы ты только знал, как грустно и больно мне от твоих слов. С какой радостью я бы приехала к тебе и убедила бы тебя, что ты не одинок и не можешь быть одиноким. Но ты знаешь, я не могу покинуть папу, он очень страдает, и мой уход может понадобиться ему каждую минуту. А тебе надо готовиться к экзаменам и кончать университет. Ну, дай я хоть расскажу тебе, почему я никогда не чувствую одиночество.
Видишь ли ты, человек одинок тогда, когда он никого не любит. Потому что любовь вроде нити, привязывающей нас к любимому человеку. Так ведь мы и букет делаем. Люди — это цветы, а цветы в букете не могут быть одинокими. И если только цветок распустится как следует и начнет благоухать, садовник и возьмет его в букет.
Так и с нами, людьми. Кто любит, у того сердце цветет и благоухает; и он дарит свою любовь совсем так, как цветок свой запах. Но тогда он и не одинок, потому что сердце его у того, кого он любит: он думает о нем, заботится о нем, радуется его радостью и страдает его страданиями. У него и времени нет, чтобы почувствовать себя одиноким или размышлять о том, одинок он или нет. В любви человек забывает себя; он живет с другими, он живет в других. А это и есть счастье.
Я уж вижу твои спрашивающие голубые глаза и слышу твое тихое возражение, что ведь это только пол-счастья, что целое счастье не в том только, чтобы любить, но и в том, чтобы тебя любили. Но тут есть маленькая тайна, которую я тебе на ушко скажу: кто действительно любит, тот не запрашивает и не скупится. Нельзя постоянно рассчитывать и выспрашивать: а что мне принесет моя любовь? а ждет ли меня взаимность? а может быть, я люблю больше, а меня любят меньше? да и стоит ли мне отдаваться этой любви?.. Все это неверно и ненужно; все это означает, что любви еще нету (не родилась) или уже нету (умерла). Это осторожное примеривание и взвешивание прерывает живую струю любви, текущую из сердца, и задерживает ее. Человек, который меряет и вешает, не любит. Тогда вокруг него образуется пустота, не проникнутая и не согретая лучами его сердца, и другие люди тотчас же это чувствуют. Они чувствуют, что вокруг него пусто, холодно и жестко, отвертываются от него и не ждут от него тепла. Это его еще более расхолаживает, и вот он сидит в полном одиночестве, обойденный и несчастный…
Нет, мой милый, надо, чтобы любовь свободно струилась из сердца, и не надо тревожиться о взаимности. Надо будить людей своей любовью, надо любить их и этим звать их к любви. Любить — это не полсчастья, а целое счастье. Только признай это, и начнутся вокруг тебя чудеса. Отдайся потоку своего сердца, отпусти свою любовь на свободу, пусть лучи ее светят и греют во все стороны. Тогда ты скоро почувствуешь, что к тебе отовсюду текут струи ответной любви. Почему? Потому что твоя непосредственная, непреднамеренная доброта, твоя непрерывная и бескорыстная любовь будет незаметно вызывать в людях доброту и любовь.
И тогда ты испытаешь этот ответный, обратный поток не как «полное счастье», которого ты требовал и добивался, а как незаслуженное земное блаженство, в котором твое сердце будет цвести и радоваться.
Николенька, дитя мое. Подумай об этом и вспомни мои слова, как только ты почувствуешь себя опять одиноким. Особенно тогда, когда меня не будет на земле. И будь спокоен и благонадежен: потому что Господь — наш садовник, а наши сердца — цветы в Его саду.
Мы оба нежно обнимаем тебя, папа и я.
Твоя мама».
Спасибо тебе, мама! Спасибо тебе за любовь и за утешение. Знаешь, я всегда дочитываю твое письмо со слезами на глазах. И тогда, только я дочитал его, как ударили к рождественской всенощной. О, незаслуженное земное блаженство!
Монахиня Варвара. Рождество Христово. Детство золотое
У нас в доме зелёная гостья. Она приехала к Великому празднику на широких розвальнях. Её привез улыбающийся дед-мужичок с пушистою, белою бородою до пояса. Она встала на праздничном ковре в гостиной, раскинула кудрявые ветви. На иголочках задрожали капли растаявшего снега. Ёлка отогрелась, повеяло лесным благоуханием.
Моя старшая сестра Лида и я надели на неё жемчужные ожерелья, серебряные бусы, блестящие нити. Повесили на пушистые лапки восковых ангелов, трубящих в большие золотые трубы, белокурых снегурочек, ватных мальчиков и девочек, сидящих в крохотных картонных санях, весёлых трубочистов, качающихся на лёгких лестницах, гномов в малиновых шапочках и сапожках. Навесили стеклянных, нежно звучащих яблочек, груш, вишенок, мухоморов, кошек, собак, коней, львов, оленей, мишек, — да всего и не перечтёшь! Под ёлку постелили вату, посыпали её битым стеклом, и она заблестела, как снежный сугроб. Рядом с деревом встал дедушка Мороз в белой шубе, в белой шапке, в белых рукавицах, в белых валенках. Он был похож на деда-мужика, который привез нам ёлку. Такие же румяные щёки, лицо без морщин, весёлые, улыбающиеся глаза.
Наконец, вошел в гостиную отец с серебряною звездою в руке и украсил ею верхушку дерева; нацепил на ветки подсвечники с завитыми спиралью свечками и, посмотрев, издали на ёлку, сказал; “Ну вот, и отлично!” При мягком свете ламп деревцо играло, мерцало, словно камень драгоценный. Всегда чинная сестрица обняла меня, закружила, зашептала:
“У нас ёлочка, словно царевна заморская”.
В столовой часы пробили пять раз. “Как бы нам в церковь не опоздать”, — послышался голос матери. “Иван уже заложил Стального”, — сказала горничная Маша, прибирая с рояля коробки от ёлочных украшений. Лида и я нарядились в бархатные платьица, распустили по плечам волосы и пошли в переднюю, где нас уже ждали отец и мать.
Полетели сани по московским снежным улицам. Развернулось над нами чистое, морозное небо. Засияли звёзды, словно лампады небесные, неугасимые. Встали сани у ворот монастыря Новодевичьего. Забелела каменная ограда. Прошли через кладбище, поднялись по пологой лестнице в зимнюю церковь с низкими сводами.
“Христос раждается, славите... Пойте Господеви, вся земля”,— ликуют рождественские песнопения. Монахини поют словно Ангелы. Хор большой-большой. Юные дисканты ввысь взвиваются. Увлекают в Божие небо молящихся.
“Слава в вышних Богу и на земли мир в человецех благоволение”, ширится, растёт, радостью исполняет души людей крылатое славословие...
Проплывали, клубясь, облака ладана. Перед концом службы у сестрицы голова закружилась, и мы, не достояв всенощного бдения, вышли на морозный воздух.
— Почему у нас в гостиной так светло? — спросила Лида, когда мы подъезжали к дому.
— Вероятно, люстру зажгли,— ответила мама. Но каково было наше удивление, когда, распахнув двери гостиной, мы встретили нашу милую ёлочку, сияющую зажженными свечами. Это “мадмазель” Маргарита нам сделала сюрприз.
После ужина сестра нашла под ёлкою свой подарок — сборник стихов, о котором уже давно мечтала. Она сняла футляр, — на голубом бархате лежал гранатовый крестик и тонкая золотая цепочка.
— И крест, и цепочка тоже мне? — спросила Лида у отца.
— Ну конечно, — отвечал он.
Я с торжеством вытащила из ватного сугроба коньки “снегурки” и собралась было их привинчивать к туфлям, как подошла мать и посадила ко мне на плечо лохматую плюшевую обезьянку, которая забавно пищала, когда ей придавливали брюшко. Я была в полном восторге.
Свечки догорали. Кое-где с лёгким треском вспыхнула хвоя и запахло тёплою смолою.
— Подождём, пока все свечки сгорят,— предложила мне сестрица.
Мать и “мадмазель” ушли в столовую. Мы сели на мягкий ковёр и смотрели, как меркла, темнела ёлка. Наконец, последняя свеча растаяла — угасла, капнув голубую каплю на ватный сугроб.
“Вот теперь и спать пора”,— прошептала сестрица. Сразу заснуть я не могла! Какое-то неизъяснимое ликование трепетало в груди. Детское сердце ширилось, словно улететь хотело. Словно у него выросли такие прозрачные, лёгкие крылышки, как у восковых ёлочных ангелов, трубящих в серебряные трубы.
Рождественская радость сияла в детской душе.
От синей лампады тянулись длинные, острые лучи... Зажмуришь слегка глаза — лучики побегут к изголовью, тёплые, приветливые.
“Баю-бай, — шепчут они. — Мы всю ночь храним святой огонек, мрак отгоняем, сны нашёптываем мирные”.
А я думала: к ёлочке такие же лучики от лампады тянутся, что перед Спасом Нерукотворенным теплится. Ёлочке одной в гостиной нестрашно, не темно...
Захотелось солнышку утром взглянуть сквозь окошко в детскую — ан и нельзя.
Ах проказник, дедушка Мороз, ах забавник! Своею тонкою кисточкой сверху донизу расписал стекло. Чего-чего он только не изобразил! Вон стоит павлин, распустив серебряный хвост. Над его головой завились снежные колокольчики. Вон пастушок играет на дудочке и гонит белых барашков по заиндевелому полю. На холмах растут цветы какие-то диковинные, лапчатые.
Я спрыгнула с кроватки и принялась согревать стекло своим дыханием. Оттаял иней, открылся светлый кружок. Взглянула одним глазом на двор — и зажмурилась: крепко ударило солнышко жёлтыми лучами.
— С праздником, Петровнушка, — заговорила вошедшая в детскую старушка Матрена. — Царство Небесное проспишь, ой проспишь! Будили тебя к обедне, а ты под нос себе прогымкаешь — и на другой бок. Господа и мамзель в церковь уехали.
Я была смущена и оправдывалась.
— Я вчера слышала, как часы полночь пробили. Я поздно легла, Матрёна, вот уж, верно, поэтому и не могла проснуться.
Второпях оделась и побежала в гостиную на ёлку взглянуть. За ночь она словно ещё красивее стала, словно ещё шире раскинула пушистые ветви!
— Здравствуй, зелёная гостья, с Праздником Великим! Так бы, кажется, и перецеловала каждую твою колючую, душистую ветку, милая, милая! Как ты спала? Что снилось? Тебя баюкали белые снегурочки, восковые ангелы трубили над тобою песни Рождества. А страшно тебе не было? Нет. Тихо, кротко сияла лампада Спасу Нерукотворенному и тебе посылала алые лучики.
Далёкий звон колоколов Новодевичьего монастыря коснулся окон гостиной, мягкой волною пролетел по всему дому. Старушка Матрёна зевнула, перекрестила рот и прошептала: “Поздняя обедня кончилась. Я-то, по обычаю, к ранней поторопилась”.
Через полчаса задребезжал звонок.
— Пойтить надо господам отворить,— сказала старушка и, поскрипывая новыми козловыми башмаками, заторопилась в переднюю.
Мама и сестра трунили надо мной: “Каково тебе спалось? Как дремалось?” Вмешался отец:
— Пойдем-ка лучше пирожком закусим. После церкви-то все проголодались.
Рождественский пирог удался на славу. Однако же, я с нетерпением ожидала, когда можно было выйти из-за стола, надеть высокие, теплые башмаки, кофточку на вате и побежать на солнечный, ослепительно-белый двор...
В саду от деревьев бежали тонкие, голубые тени. Синий лёд пронзали острые лучи и он сверкал, словно зеркало. Как смешно скользить на тонких, железных пластинках. Точно ты между небом и землёю, точно ты вот-вот сейчас упадешь в рыхлый сугроб. Так и есть — упала!
— Барышня, батюшка пришел! Скорей домой,— кричит с крыльца Настасья. Я бросила в кухне коньки, кофточку и поспешила в гостиную. Там уже дьячки запевали: “Рождество Твое, Христе Боже наш...”
Рядом со мной истово крестилась ласковая старушка Матрёна. Она глядела умилённо на Спаса Нерукотворённого, и блестящие слезинки катились по её тёмному, морщинистому лицу.
Софья Макарова. Рождественский фонарь
- Ну что? Все есть? — спрашивает паренек, выбегая на улицу и останавливаясь перед веселой толпой мальчиков.
- Все, как есть все, — отвечает торжественно один из них, — только свечей мало, кабы еще парочку добыть, так большущую вещь смастерили бы.
- Нате, вот целешеньких две притащил, — перебивает его радостно пришедший, подавая две сальные свечки. — У тятьки выпросил. Уж и ругал-то он меня, за волосы оттаскать обещался, а все ж дал! Да вот еще красной бумаги лист выпросил, как жар горит, ажно больно глазам глядеть.
- Молодец Филька! — закричали пареньки.
- Куда ж мы? — спрашивает весь сияющий Филька.
- Да к Степке, у него в доме никого, одна бабушка с малыми возится.
- К Степке так к Степке! — и вся гурьба ребят повалила по направлению к небольшому, старому, низенькому домику.
- Никак, наши воротились! — говорит худая старушонка, заслышав топотню в сенцах. — Что так-то больно раненько! — и она направляется к двери в ту самую минуту, как толпа парней, со Степкой во главе, остановилась в сенцах, не смея войти. — Ну что ж вы там в горницу нейдете? — говорит ласково старушка. Ребята захихикали и выдвинули вперед Степку, тот шагнул через порог, а за ним и все. Старушка в удивлении попятилась, затем строго крикнула: — Чего набрались, пострелята?
- Бабушка, родненькая, — начал ласковым голосом Степа, - вещь мастерить хотим.
- Так вам и позволю! Всю горницу вверх дном поставите!
- Смирнешенько посидим, — завопили все, — пусти только!
- Хозяев дома нет, а я вас пущу! Как бы не так.
- Бабушка, пусти, — просит плаксивым голосом Степа. — У нас все с собой, только вот вещь мастерить позволь.
- Ну вас! Только, чур, не баловать, а то вот чем угощу.— И она показала им большую кочергу, которой мешала в ярко топившейся печке. Ребята быстро разместились, повытаскивали из-за пазухи — кто лоскут цветной ткани, кто кусок сала или масла, тщательно завернутый в бумагу, кто мучицы на клейстер, кто ленту, кто картинку. Самый опытный из них, Трошка, торжественно выложил тонкие, гибкие прутики молодого ивняка и принялся мастерить вещь и оклеивать лубочными, пропитанными маслом, картинками. Работы было немало всем. Говором и хохотом наполнилась вся изба, и как ни грозила кочергой бабушка, а ребята так и шмыгали к печке — то подварить клейстер, то просушить готовую часть рождественского фонаря.
“Бабушка, ниточек”, — просит один. “Вот кабы воску”, — говорит заискивающим голосом другой. “Ишь, игла сломалась, а другой нет”, — закидывает третий, поглядывая на бабушку. Та ворчит, но дает все, да еще в печку картошек в золу положила, Ребята лукаво переглянулись при виде этого крупного картофеля.
— А ну, ребята, — крикнул Трошка, — давай повторим стих!
Все разом гаркнули было “Рождество твое”, да так громко, что спавший за занавеской ребенок испугался и заплакал, и тут кочерга бабушкина так ловко прошлась по спинам и затылкам певчих, что они разом смолкли. Басистые и дискантовые голоса обратились в хныканье, просьбы не гнать и в торжественные обещанья больше не горланить. По мере того как формы фонаря стали определяться, бабушка смиловалась и с удовольствием разглядывала работу. Ей вспомнилось ее детство и виденный ею в первый раз в жизни фонарь, вспомнились ей при этом восторг и удивление, с которыми она его рассматривала, чувство праздника, охватившее ее при этом светлом видении и славленьи. Пение ребят и светлый образ, выделявшийся в темноте ночи, ей показались тогда чем-то неземным, часто потом она видела во сне светлую звезду, украшенную пучками разноцветных лент и лоскутков. Вспоминались ей и девичьи субботки. Уж как весело бывало на этих субботках! Были две молодые вдовы Алтова да Преснина, так уж у них такой пир всегда шел, что весь год помнился. Примостят они, бывало, у печки скамейки, одна повыше другой, наставят разных закусок, девушки разоденутся и сидят на скамейках, словно картины писаные. Для парней скамьи у дверей припасены. И купеческие сыны не брезговали бывать на субботках и разных лакомств и закусок нанесут полные узлы. А фонарь-то какой девушки мастерили! Хорош тот, что пареньки клеят, но их был еще лучше. Уж как Потап Ильич малевал на том фонаре Иродово мученье в аду да убиение младенцев, так уж никто лучше его не распишет. А уж на ясли, волхвов и Страшный суд так и купцы заглядывались. Засветят девушки в фонаре десяток свечей и начнут славленьем, а песни поют, да какие песни — одна другой лучше! А прибаутки так и сыпались. Вот и она познакомилась на субботках со своим муженьком. Что ж, хорошо ведь как прожила она со своим Пахомычем, не дал ему только Господь долгого веку. Господня воля! И вдовой живется ей не ахти как худо: невестки ее берегут, почитают, внуки как красные яблоки в саду, молодость как вспомнится, так сердце встрепенется. Пойдут, бывало, девушки с фонарем из дома в дом, и в каждом-то им всего припасено. Натешатся девушки фонарем и ребятишкам отдадут, те на салазки поставят — и марш Христа славить. Иные подростки мастерски про Ирода певали, хоть кого распотешат.
— А что, ребята, — обратилась она к работавшим, — дай я вас старой песне научу.
— Научи, научи, бабушка! — закричали ребятишки.
Старуха одернула кофту и затянула дребезжащим голосом:
Шел, перешел месяц по небу,
Встретился месяц с ясною зарею.
— Ой, заря, где ты у Бога была?
Где ты у Бога была, где теперь станешь?
— Стану я в Ивановом дворе,
В Ивановом дворе, в его горенках,
А во дому у него да две радости
Первая радость — сына женити,
А другая радость — дочку отдати.
Будь здоров, Иван Терентьич,
С отцом, с матерью, со всем родом,
Со Иисусом Христом, Святым Рождеством!
— Мы песню эту Трофимычу споем, — решил Трошка. — У него сын жених и дочь подросток. А голосу-то научи!
— Вот погодите, малый встанет, так поучу.
Вскоре и малый поднялся, и песня громко парням пропета. Вот уж и солнышко заходит, того гляди, хозяева приедут — пора по домам. Собирают парни все свое добро, фонарь на палку у печки ставят, бумагой закрывают — пусть попросохнет в тепле, а сами бегут веселой гурьбой на улицу. Бабушка принимается мыть и скрести стол, слегка охает и головой покачивает:
— Ишь пострелята, что напачкали!
Вот и святые вечера Рождества Христова настали. Всем отдых, всем свои радости. Ребята как сыр в масле катаются...
Константин Станюкович. Рождественская ночь
Волшебная тропическая ночь, вслед за закатом солнца, почти внезапноопустилась над Батавией и, благодаря ветерку, дувшему с моря, дышаланежной прохладой, казавшейся таким счастьем после палящего зноя дня. Мириадызвезд зажглись на небе, и луна, круглая и полная, лила свой серебристый светс высоты бархатисто-темного купола и, медленно плывя, казалась задумчивой итомной. В эту чудную ночь, накануне Рождества Христова, белый катер с клипера"Забияка", стоявшего верст за шесть, за семь на рейде, - дожидался у однойиз пристаней нижней части города господ офицеров, бывших на берегу.
Эта нижняя, "деловая" часть города с конторами, пакгаузами,лавками, складами и тесно скученными домами, исключительно населенная туземцами - малайцами и метисами, да пришлыми китайцами, ютилась почти у самого моря, кишащего акулами и кайманами, в нездоровой, сырой и болотистой местности. Настоящие хозяева острова Явы, голландцы, жили наверху, на горе,в европейской Батавии, роскошном, чистом городке изящных домов, вилл и гостиниц, тонувшем в густой зелени садов и парков, в которых высились гигантские пальмы. Оттуда с ранней зари деловые люди спускались в малайский квартал и в десять часов утра уже возвращались домой в свои прохладные дома.Адская жара заставляла прекращать занятия, возобновлявшиеся снова за несколько часов до заката и оканчивающиеся часов в десять вечера. Оживленная и шумная днем жизнь в малайском квартале затихла. Огоньки в маленьких домах потухли, и узкие и грязные, прорезанные смертоносными каналами, улицы нижнего города опустели. Даже не видно было шныряющих у пристаней ночных темнокожих фей-малаек, чтобы смущать матросов всевозможных национальностей, давно не бывших на берегу, и своим более чем откровенным нарядом, и выразительными пантомимами, и острым, неприятным запахом кокосового масла, которым малайки расточительно пользуются, смазывая им и волосы, и руки, и шею. Пусто везде. Изредка лишь мелькнет громадный бумажный фонарь запоздалого разносчика всяких товаров, китайца - этого еврея почти всего востока, возвращающегося из верхнего города, от варваров, к себе домой на отдых.
Где-то вблизи на рейде, на каком-то судне пробило шесть склянок -одиннадцать часов. Туземец спит. У пристани и далеко кругом стоит мертвая тишина с однообразным шепотом морского прибоя, который нежно лижет береговой вязкий песок. Только по временам эта торжественная, полная какой-то таинственности, тишина тропической ночи нарушается вдруг шумными всплесками,когда крокодил, после дневного крепкого сна на отмелях под отвесными лучами солнца, забавляется в воде, ловя добычу. И снова тишина. Русские матросы с "Забияки", катерные гребцы, в ожидании господ,находились все на катере. Лунный свет падал на их белые рубахи и захватывал некоторые лица. Несколько человек, растянувшись под банками, сладко спали.
Один чернявый молодой матросик задумчиво и как-то вопросительно поглядывал то на мерцающие звезды, то на сверкающую серебром полосу моря и видимо думал какую-то думу, судя по его напряженно-строгому лицу. По временам, когда раздавались всплески, он вздрагивал и пугливо озирался на товарищей. А человек шесть или семь собрались около кормы и, рассевшись по бортам на сиденьях, вели беседу как-то особенно тихо, почти шепотом, словно бы боясь нарушить тишину этой волшебной ночи и точно несколько пугаясь ее жуткой таинственности. Дымок нескольких курящихся трубочек с острым запахом махорки приятно щекотал обоняние беседующих гребцов. Кроме русского катера, у пристани не было ни одной шлюпки. Матросы вспоминали о России, о празднике на родине, высказывали желание поскорей вернуться домой, особенно те, которые по возвращении рассчитывали на отставку или, по крайней мере, на бессрочный отпуск.
Вот уж третье Рождество они встречают в "чужих" и "жарких" местах... Опротивело... Скорей бы вернуться! И несмотря на жизнь, хотя полную опасностей, но все-таки относительно сносную (на клипере и командир, и офицеры были люди порядочные и матросов не теснили) и сытую, каждого из матросов тянуло туда, на север, на далекую родину с ее бедами и нуждой, с покосившимися избами, соснами и елями, снегом и морозами. После этих воспоминаний все как-то притихли. Несколько минут длилось молчание.
- Гляди... Звезда упала... Еще... И куда она падает, братцы? - тихо спросил чернявый матрос.
- В окиян, известно. Опричь окияна ей некуда упасть! - отвечал пожилой здоровый матрос уверенным тоном.
- А ежели на землю? - спросил кто-то.
- Нельзя, потому все как есть расшибет. По самой этой причине бог и валит звезду в море... Туда, мол, тебе место...
Чернявый матросик, видимо неудовлетворенный этим объяснением, снова стал глядеть на небо. И необыкновенно приятный грудной голос загребного Ефремова заговорил:
- Это бог виноватую звезду наказывает... Потому звезды тоже бунтуют...И особенно много, братцы, падает их в эту ночь...
- По какой такой причине, братец? - задорно спросил пожилой, плотный матрос.
- А по такой причине, милый человек, что в эту ночь не бунтуй, а веди себя смирно, потому как в эту самую ночь Спаситель родился... Великая эта ночь... Нашему рассудку и не понять... И как ежели подумаешь, что родился он в бедности, пострадал за бездольных людей и принял смерть на кресте, так наши-то все горя ничего не стоят... Ни одной полушки!.. Да, братцы, великая эта ночь. И кто в эту ночь обидит младенца, - тому великое будет наказание... Так старик один божественный мне сказывал, странник. В книгах,говорит, все показано...
- Ишь ты, подлый!.. Так и мутит воду! - проговорил кто-то, когда послышался вблизи всплеск воды...
- Нешто крокодил?
- Кому другому... Гляди - башка его над водой...
Все глаза устремились на одну точку. На освещенной светом луны полосе воды видна была отвратительная черная голова каймана, тихо плывшего неподалеку от шлюпки к берегу.
- Погани-то всякой в этих местах!.. И крокодил, и акула проклятая...Сказывают, на берегу, в лесах и тигра... Однако загуляли что-то наши офицеры на берегу, братцы... Скоро и полночь... А ты, Живков, что все на небо глаза пялишь? Ай любопытно? Не про нас, брат, писано! - проговорил, обращаясь к чернявому матросику, пожилой, плотный матрос.
В эту минуту с берега вдруг донесся чей-то жалобный крик. Матросы притихли. Кто-то сказал:
- А ведь это дите плачет...
- Дите и есть... По ближности где-то... Ишь, горемычный, заливается...Заплутал, что ли...
- Кто-нибудь при ем должен быть...
Жалобный, беспомощный плач не прекращался.
- Сходил бы кто посмотреть, что ли? - заметил плотный, пожилой матрос,не двигаясь, однако, сам с места.
- Куда ходить? Офицеры могут вернуться, а гребца нет! - строго проговорил унтер-офицер, старшина на катере.
- И то правда! - сказал плотный матрос.
- Что ж, так и бросить без призора младенца в этакую ночь? - раздался приятный тенорок загребного Ефремова.
- А ежели он один да без помощи?..Это, Егорыч, не того... неправильно...
- Я мигом вернусь, Андрей Егорыч, только взгляну, в чем причина! -взволнованно проговорил чернявый матросик. Дозвольте...
- Ну, ступай... Только смотри, Живков, не заблудись...
- И я с ним, Егорыч! - вымолвил Ефремов.
И оба матроса, выскочив из катера, бегом побежали по пустынному берегу на плач ребенка... И очень скоро, почти у самого моря, они увидали крошечного черномазого мальчика в одной рубашонке, завязшего в мокром рыхлом песке. Около не было ни души. Матросы удивленно переглянулись.
- Эка идолы!.. Эка бесчувственные!.. Бросили ребенка... Это, брат Живков, неспроста... Погубить хотели младенца... Тут бы его крокодил и сожрал!.. Гляди... Ишь плывет... Почуял, видно... И Ефремов взял на руки ребенка.
- А что же мы с ним будем делать?
- Что делать?.. Возьмем на катер... Там видно будет!.. Ну ты, малыш, не реви! - ласково говорил Ефремов, прижимая ребенка к своей груди.
- Это сам господь тебя вызволил...
Велико было изумление на катере, когда минут через десять вернулись оба матроса с плачущим ребенком на руках и рассказали, как его нашли. Унтер-офицер не знал, как ему и быть.
- Зачем вы его принесли? - строго спрашивал он, хотя сам в душе и понимал, что нельзя же было оставить ребенка.
- То-то принесли! И ты бы принес! - мягко и весело отвечал Ефремов.
-Ребята, нет ли у кого хлеба?.. Он, може, голоден?..
Все матросы смотрели с жалостью на мальчика лет пяти. У кого-то в кармане нашелся кусок хлеба, и Ефремов сунул его малайчонку в рот. Тот жадно стал есть.
- Голоден и есть... Ишь ведь злодеи бывают люди!..
- А все-таки, ребята, нас за этого мальчонка не похвалят! Ишь пассажир объявился какой! - снова заметил унтер-офицер.
- Там видно будет, - спокойно и уверенно отвечал Ефремов.
- Может, и похвалят!
Ребенок скоро заснул на руках у Ефремова. Он прикрыл его чехлом от парусов. И его некрасивое, белобрысое, далеко не молодое лицо светилось необыкновенной нежностью. Скоро приехали с берега в двух колясках офицеры. Веселые и слегка подвыпившие, они уселись на катер.
- Отваливай! - Ваше благородие, - проговорил старшина, обращаясь к старшему из находившихся на катере офицеров, - осмелюсь доложить, что на катер взят с берега пассажир...
- Какой пассажир?
- Малайский, значит, мальчонка... Так как прикажете, ваше благородие?..
- Какой мальчонка? Где он?
- А вот спит под банкой у Ефремова, ваше благородие... И унтер-офицер объяснил, как нашли мальчонку.
- Ну что ж?.. Пусть едет с нами... Фок и грот поднять! - скомандовал лейтенант.
Паруса были поставлены, и шлюпка ходко пошла в пол ветра на клипер. Ефремов уложил найденыша в свою койку и почти не спал до утра,поминутно подходя к нему и заглядывая, хорошо ли он спит. Наутро доложили о происшествии капитану, и он разрешил оставить мальчика на клипере, пока клипер простоит в Батавии. В то же время он дал знать о ребенке губернатору, и маленького малайца обещали поместить в приют. Неделю прожил маленький найденыш на клипере, и Ефремов пестовал его с нежностью матери. Мальчику сшили целый костюм и обули. И когда накануне ухода полицейский чиновник приехал за мальчиком, матросы через боцмана просили старшего офицера испросить у капитана разрешение оставить найденыша на клипере. И Ефремов, успевший за это время привязаться к мальчику, ждал капитанского ответа с тревожным нетерпением. Капитан не согласился. Долго потом Ефремов вспоминал рождественскую ночь и этого чуть было не погибшего мальчика, успевшего найти уголок в его сердце.
Источники: Предание.ру; azbyka.ru/deti
Иллюстрации: ru.pinterest.com; gr.pinterest.com
