Поэт «Космического чувства»

Рассказывают, что когда-то наш великий инженер Сергей Королев, с полным сочувствием и симпатией относясь к современным офицерам-космонавтам, не без тоски вспомнил еще одного русского офицера: «Вот бы кого послать в космос» — Лермонтова.

Но даже Лермонтов оказался открывателем только, так сказать, ближнего космоса — околоземных орбит. Он сам только еще ступал на звездный путь:

Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман
            кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.

В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом...

Он уже увидел то, что отлетевшие от земли люди увидят лишь через сто с лишним лет — увидят и будут поражены видом голубой планеты. Нет, недаром Королев хотел увидеть в роли космонавта именно поэта.

Ближайшим членом такого маленького космического отряда поэтов оказался, как ни странно — но только на первый взгляд, — Кольцов.

Красным полымем
Заря вспыхнула;
По лицу земли
Туман стелется.

Разгорелся день
Огнем солнечным,
Подобрал туман
Выше темя гор.

Это ведь не ландшафт и не пейзаж. Здесь одним взглядом охвачено все сразу — поля и горы, солнце и тучи: «все стороны света белого» — зрелище космическое. Правда, лишь немногие критики увидели в таком, казалось бы, простонародном, крестьянском, старозаветном Кольцове поэта будущего, а из поэтов, кажется, лишь Некрасов сказал: «и песни вещие Кольцова».

Сейчас можно с большой уверенностью говорить и о Тютчеве как поэте будущего и смело назвать его «песни» вещими, да, собственно, так и сказал другой великий поэт — Афанасий Фет, назвавший Тютчева вещим.

Именно наши поэты предупредили появление будущих уже «теоретических» наших космистов: Циолковского, Чижевского. А первый у нас философ космоса Николай Федоров жил в твердой уверенности, что именно Россия станет пионером его освоения. «Я, — говорил Циолковский, — преклоняюсь перед Федоровым. У нас в семье любовь к России ставилась на первое место, а Федоров был верным сыном России. Я часто повторяю его слова, ставшие мне известными не от самого Федорова, а много лет спустя после его смерти: «Самая ширь земли русской способствует образованию богатырских характеров и как бы приглашает к небесному подвигу».

Россия и отправила в звездные миры первого своего космонавта — первого своего поэта, устремившегося в космические бездны, первого и приявшего всю тяжесть космических, во всяком случае в психике, перегрузок.

Небесный свод, горящий славой звездной,
Таинственно глядит из глубины.
И мы плывем, пылающею бездной
Со всех сторон окружены.

Дело, конечно же, совсем не в том, что Тютчев нарисовал картинки космоса: да разве такие картинки не рисовали — и до и после — и в поэзии, и в живописи, и в графике.

В свое время, уже довольно давно, еще до революции, один из писавших о Тютчеве проговорился точным словом о нем, не просто как о поэте космоса, а как о поэте «космического чувства». Специалисты говорят о побывавших в космосе как о людях уже иного мироощущения, потому-то и Королев мечтал о великом поэте как единственно по-настоящему способном передать такое мироощущение, выразить космическое чувство. И это не было только прорывом туда, но и длительным пребыванием там — человека, постоянно ощущавшего себя перед лицом всего мирозданья и частью этого мирозданья:

Есть некий час в ночи всемирного молчанья,
И в оный час явлений и чудес
Живая колесница мирозданья
Открыто катится в святилище небес!

Наш поэт сподобился и промчаться в такой колеснице в некий час всемирного молчания, и пройти таким странником, когда

Чрез веси, грады и поля,
Светлея, стелется дорога, —
Ему отверста вся земля —
Он видит все и славит Бога!..
                                           «Странник»

Сподобился ощутить: «в час тоски невыразимой все во мне и я во всем», — может быть, самая точная формула всего тютчевского мироощущения — не только поэтического, хотя в поэзии и наиболее явственного, а потому в какой-то мере и нам доступного.

Ведь даже в, казалось бы, бытовом письме (от 14 июля 1843 г.) жене он пишет: «Мне кажется, будто для того, чтобы говорить с тобою, я должен приподнять на себе целый мир». Это действительно мироощущение Атланта (во всяком случае, в психике), который небо держит. И если гений Пушкина — земное «наше все», то тютчевский гений вырвался за пределы земного притяжения и в этом смысле смог возгласить:

По высям творенья, как Бог, я шагал,
И мир предо мной неподвижно лежал.

Это совсем не значит, что поэт пребывает только на высях творенья, что он отлетает от этого мира в надзвездные миры. У него не только нет никакой отвлеченности. Наоборот. Потому-то и рождается необычайная острота реального земного бытия, буквальная, доподлинная, так сказать, переживаемость самой жизни. Но в любом конкретном провидится общее, в мимолетном и преходящем проступает вечное, в любой микродетали дышит макромир.

Так, чуть ли не бытовая бессонница под «часов однообразный бой» выводит все к тому же ощущению человека, оказавшегося волею судьбы, стихии, Рока перед лицом мира:

Кто без тоски внимал из нас,
Среди всемирного молчанья,
Глухие времени стенанья,
Пророчески-прощальный глас!

Нам мнится: мир осиротелый
Неотразимый Рок настиг —
И мы в борьбе с природой целой
Покинуты на нас самих.
                             «Бессонница»

Потому же тютчевская лирика, часто называемая лирикой природы, отнюдь не лирика тех или иных пейзажей. В тютчевской поэзии, даже когда речь идет о локальной картине, мы всегда оказываемся как бы перед целым миром.

«Уловить, — писал Некрасов, — именно те черты, по которым в воображении читателя может возникнуть и дорисоваться сама собой данная картина — дело величайшей трудности. Г. Ф. Т. в совершенстве владеет этим искусством».

Но даже Некрасову, столь успешно возродившему в своем журнале внимание к Тютчеву, видимо, оказался недоступен Тютчев — поэт всемирной жизни. Недаром Некрасов оставил за пределами своего внимания и, соответственно, за пределами печатных страниц своего «Современника» «космические» стихи Тютчева.

Дело ведь, в конце концов, не в том, что в воображении читателя может возникнуть и дорисоваться «данная картина». У Тютчева за каждым явлением природы ощущается вся ее, и целого мирозданья, колоссальная и загадочная жизнь: и в свете дня, и во тьме ночи, в страшном хаосе и в прекрасной гармонии.

Не остывшая от зною
Ночь июльская блистала...
И над тусклою землею
Небо, полное грозою,
Все в зарницах трепетало...

Словно тяжкие ресницы
Подымались над землею,
И сквозь беглые зарницы
Чьи-то грозные зеницы
Загоралися порою.

«Явление природы, — заметил тогда же по поводу этого стихотворения А. В. Дружинин, — простое и несложное, да сверх того взятое без всяких отношений к миру фантастическому, разрастается в картину смутного и как бы сверхъестественного величия».

Мы привычно связываем любую лирику с так называемым лирическим героем, с ярко выраженной индивидуальностью. Лирика Лермонтова, или Блока, или Есенина — это прежде всего определенный психологический склад, своеобразная личность. Лирика Тютчева, в сущности, лишена такого индивидуального характера, да и стихи его чаще всего прямо не проецируются на биографию поэта. Герой тютчевской лирики — человек, еще точнее: человек в ней есть, но нет героя в привычном смысле этого слова.

О, нашей мысли обольщенье
Ты, человеческое Я, —
сказал Тютчев. Вот это человеческое Я и есть герой тютчевской лирики. Всеобъемлющая всемирная душа, вселяясь в личность, уж никак не может в нее вместиться и начинает представительствовать за все человеческое Я.

Даже при тех или иных, пусть и очень конкретных, приметах («Через ливонские я проезжал поля») герой от социальной, психологической, исторической конкретности освобожден. Это человеческая индивидуальность вообще. Тютчевская лирика, может быть, самая личностная, самая индивидуалистическая, прямо сближается здесь, в отношении к природе и к мирозданию вообще, с народным мироощущением и народным творчеством. В свое время известный литературовед Н. Я. Берковский справедливо отметил, что в знаменитых стихах «Есть в осени первоначальной...» от крестьянского трудового хлеба в полях Тютчев восходит к небу, к луне, к звездам.

Дело в том, однако, что так восходит к небу, к луне, к звездам и само крестьянское трудовое сознание с его совершенно особым ощущением власти самой земли и ее восприятием: «Средства земного шара не безграничны, как все это ничтожно <...> в сравнении с тем безграничным простором, который открывается в деле обеспечения урожая, так как условия, от которых зависит урожай, вообще растительная жизнь, не ограничиваются пределами земной планеты: «не земля нас кормит, а небо», — говорят крестьяне».

Потому-то так живо устремляется иной раз сознание поэтов к вековечному сознанию — и данного народа, и целого человечества, ощущавших родство с таким миром, чувствовавших себя частью этого космоса.

«Не трудно видеть, — писал тот же Николай Федоров, — когда народ стоял умственно выше, мировоззрение его было шире, тогда ли, когда он создавал былины, религиозный эпос, обнимавший целый мир как единое целое, когда признавал в огне (в Сварожиче), в ветрах, во всех земных явлениях, в самом себе действие солнечной силы, то есть имел тот самый взгляд, к коему приближается нынешняя наука; или же когда фабричная жизнь (философская система Федорова решительно отвергала капитализм. — Н. С.) оторвала его от сельской и обратила <...> к мелочным вопросам цивилизации».

Потому-то великие поэты такого толка, как Тютчев, чем дальше, тем теснее припадают к такому умственно высокому народу, к его широкому мировоззрению, к его былинному религиозному эпосу, обнимавшему целый мир, к такому народу — до истории, к человечеству с такой его праисторией и, соответственно, к такому ее передатчику, как античность.

Стихотворение может начаться, как пейзажная картина:

Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний, первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом...

а заканчивается совсем не там, где обрывают его обычные хрестоматийные школьные перепечатки:

Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
               «Весенняя гроза»

Резвящийся гром обновленной весны — лишь игрушка в руках иных смеющихся миров. Но картины земного мира при этом не уменьшаются и не сужаются, а до бесконечности увеличиваются и расширяются.