Чистый четверг

Рассказ

Валентин Яковлевич за свою жизнь повидал немало очередей и за хлебом, и за мясом, и за водкой, и за импортными куртками, но в такой очереди ему не доводилось стоять в те, советские времена.

Магазины можно обойти стороной, азарт обновок давно покинул Валентина Яковлевича: поношенные заграничные тряпки покупать брезговал, а на приличное пенсия не предназначена. Магазины можно обойти, но как прожить без нее, баньки, если со среды начинает зудиться тело, если и при мысли о ней прошибает пот, если отсчет недели ведешь не по понедельникам, а по четвергам?

При всем желании Валентину Яковлевичу не удавалось попасть к первому пару, от Авиагородка на тринадцатом автобусе путь не близкий. Приходилось пристраиваться в хвост очереди, изогнувшейся от второго этажа до входного вестибюля. Хвост замирал на два долгих часа, пока не начиналось шевеление от первых отпарившихся старичков, пенсионеры помоложе задерживались в парной и в разговорах подольше, приходилось подпирать крашеную масляной краской стену, преодолевая по ступеньке, редко сразу две-три; только добравшись до холла второго этажа, можно было вполне оценить обстановку, прикинуть подлинную полноту очереди, уже не вытянутой вдоль двух пролетов лестницы, а разбросанной по углам, по массивным деревянным диванам, сохранившимся от тех времен, когда их перетащили с какого-то вокзала, ибо на них навечно запечатлена ведомственная принадлежность вырезанными на спинке буквами МПС, то есть Министерство путей сообщения.

В издевку и напоминание об иных временах дверь в предбанник сохранила ручной работы медную табличку с выгравированным предписанием: «Инвалиды и участники Великой Отечественной войны обслуживаются вне очереди». Их-то, инвалидов, ветеранов, нынче и выстроили. Прежде можно было помыться и попариться в любой день, предприимчивая современная голова придумала иное — устроить один льготный день, четверг, пусть ветераны почувствуют окопное братство.

Замусоленная занавеска, отделяющая очередь от предбанника, пропускала Валентина Яковлевича обычно к той поре, когда цементный пол и резиновые коврики предбанника уже хлюпали белесой влагой, в моечной с трудом отыскивался свободный тазик: первые парильщики захватывали по два таза, чтобы настоять веники, прикрыв для верности один тазик другим. Валентин Яковлевич в бане не раздражался, но не переставал удивляться дури многоопытных мужиков — на кой ляд держать в кипятке по полчаса веник, если отдаст он в воду весь березовый дух, а сам превратится в мокрую тряпку! С ума всяк сходит по-своему, в бане каждый мнит себя знатоком. Пробовал прежде спорить, что-то доказывать, обосновывать, но только себя издергаешь, а для того ли в баню приходишь? Пусть делают по-своему. Вздумали — мойте полок и всю парную, и стены облейте из шланга, хоть и обжигает потом влажный воздух тело, но лучше пересидеть десяток минут в предбаннике, чем нервировать себя.

По скользким ступеням, придерживаясь за перила, Валентин Яковлевич забирался на полок, старался встать в угол, отстраняясь от брызг с веника слишком ретивого парильщика. Коль оказывался свободным краешек лавки, Валентин Яковлевич подстилал кусок мешковины и усаживался, такая удача случалась не часто. «И это штурман авиации! — всматриваясь в себя со стороны, удивлялся Валентин Яковлевич. —Забился в уголок, чтоб никто не уволок. Так и наступает старость: сторонкой, сторонкой, бочком в уголок. В детстве в угол могли поставить за провинность, в старости сам норовишь его отыскать».

Старость повеяла на него в тот день, когда на посадке подломилось переднее шасси, самолет тогда удержали на полосе и скорость погасили, а все же кабина воткнулась в бетонку, екнуло сердчишко, — показалось, вот он, конец, потом выяснилось, что пострадал-то один Валентин Яковлевич, смех и грех — сломали в аварии шасси и левую ногу штурмана. Уж как долбали немцы на Волховском фронте, уж в какие гибельные переделки попадал Валентин Яковлевич на Синявинских болотах, когда с заглохшим двигателем посадил «уточку» на крохотную поляну, — и ничего, с какой-то веселостью встречал он опасные передряги, верил в нескончаемый запас жизни. У человека, размышлял он, как и у самолета, свой ресурс, самолет еще можно отправить на капитальный ремонт, а человека, коль выдохся, уже не подлатаешь.

Роскошествовать на пенсию не приходилось, Валентин Яковлевич присматривался к продавцам-коробейникам в электричках — не шагнуть ли на короткое время в их ряды, подсобрать заветную сумму для верхнего этажа бани, там не люкс, но и не толкотня для льготников. Ныне и молодые парни не брезгуют работой, которую в его молодые годы считали сугубо женской, никогда его двадцатилетний сверстник не стал бы размахивать мороженым или пирожками, да еще громко расхваливать свой товар. Ножовку, молоток, топор, рубанок Валентин Яковлевич не разучился держать, но против возраста не попрешь, неспешно, для удовольствия еще можно порубить, построгать, но зарабатывать мужицким делом уже не получится, да и кому нужен такой работник, если и молодые мыкаются без дела?

Прессой торговали одни и те же, пассажирам они примелькались. Одутловатая, по-тифозному стриженая, с непропорционально большой головой молодая женщина заявляла о минимальной цене телевизионных программ на неделю. Ее помнил Валентин Яковлевич по той жизни электрички, которую сама женщина вряд ли хотела бы помнить. Тогда, в неразберихе конца 1980-х годов, она собирала по вагонам пустые бутылки, лазила под скамейки, молча заглядывая под ноги пассажирам, вытягивала бутылку или банку из-под пива, две тряпичных огромных сумки ее постепенно разбухали, и, грохоча стеклом, она выкатывалась из поезда на платформу какой-нибудь станции. Валентин Яковлевич стыдился своей памятливости, всякий раз отводил взгляд от неуклюже громоздкой стриженой женщины, ему казалось, что ему довелось быть невольным свидетелем ее унижения, еще большего, чем собирание по помойкам: там хоть можно прятаться в потемках, а здесь у всех на виду, как вошь на гребешке.

Как-то к нему подсел в электричке длинноволосый парень, самый несуетливый и интеллигентный из всех зазывал-продавцов. Он не стремился выпалить в уменьшительно-завлекательной форме про свой товар, как это делали другие, скороговоркой выкрикивающие: «Носочки с мягкой резиночкой. Колготочки, блузочки...» Наблюдая за пожилой полной продавщицей, Валентину Яковлевичу хотелось ей подсказать: «Куда ты несешься метеором? Люди сообразить не успевают, что ты им предлагаешь». Она на ходу бормотала невнятно про лейкопластырь, пальчиковые батарейки, носовые платочки и быстро-быстро семенила к очередному тамбуру, словно имела лишь одну задачу — как можно скорее пробежать по всем вагонам.

Длинноволосый парень продавал газеты и журналы, войдя в вагон, не пытался докричаться до всех, показывал и негромко называл поочередно издания, а потом подсаживался к пассажирам первого купе и не жалел времени на беседу, давал полистать журналы, почти безошибочно угадывал круг интересов собеседника, вовлекал в разговор все купе. Покупали у него охотно, благодарили, радовались покупке, хотя до него те же газеты безуспешно предлагали другие коробейники. И так он двигался от купе к купе.

К Валентину Яковлевичу парень подсел не для продаж, он и тут сразу определил, что перед ним не покупатель, а собеседник; достал из сумки термос, налил в кружку кофе, и вблизи стало ясно, что не такой уж он и парень, вполне зрелый мужчина, виски с проседью, глаза вдумчивые, даже умудренные.

— Где до этого трудился?

— В «Прометее» — институте сварки, инженер. А кому нынче инженеры нужны? Стране-то нужны, но, похоже, и сама страна с молотка пошла.

— Это точно. Растащили не по винтику, по кирпичику, а по заводу. Кому-то не завод даже, а целая отрасль перепала. Простите, что отрываю от кофе.

— Беседа не помеха. Вы на пенсии?

— Свое отлетал. Только пенсия — сами знаете. Нынешние воротилы въехали во власть на том, что социализм — уравниловка, а без социализма похлеще уравняли — и летчик, и дворник — одна пенсия.

— Дача подкармливает?

— Без нее — хана! Если не секрет — на хлеб газетами зарабатываете?

— И на хлеб, и на масло. Конечно, за день находишься и натаскаешься с сумкой, но где бы я еще мог рассчитывать, что заработаю на переезд в деревню? Хочу купить на Псковщине, вблизи Пушкинских гор пятистенок, к земле приучен — не пропаду... А вы не подрабатываете?

— Нет, не пробовал.

— Попробуйте. Хотите, идею подкину? Карты-километровки, они хорошо пойдут: и туристам, и грибникам, и охотникам дороги-тропы интересно посмотреть. Возьмите для начала на базе десяток, носить нетяжело, а навар от каждой будет процентов двадцать-тридцать. Только не жадничайте, не пытайтесь, как некоторые, задрать цену. Поверьте опыту — так будет надежнее. Адрес базы дать? А мне пора заканчивать кофе-брейк, то есть кофе-паузу, если по-русски.

Желание, которое прежде брезжило без всякой надежды на осуществление, вдруг начало обретать контуры яви, но фантазиям не удалось разрастись. В вагон пришла вездесущая тощая низкорослая женщина с лживо-вымученной улыбкой, которая выражалась растягиванием щек, глаза же оставались замороженными, выглядела она так, что не будь на ее груди сумки с карманами для газет-журналов и ладного рюкзачка за спиной, вполне можно было принять ее за побирушку и дать монету на пропитание. Энергичная эта женщина неопределенных лет, загорелая даже зимой, морщинистая, но спортивная, не пропускала ни одной электрички с раннего утра до позднего часа. Не на один домик в деревне, должно быть, насобирала, но одета в застиранные синие «треники», в кеды, которые носили в ее молодости, редкие волосы патлами выбиваются из-под берета, столь же нищенского, как кеды. Натужная улыбка не сползала с ее щек, когда она визгливо зазывала раскупать уникальные кроссворды, модные журналы, обещала скидку за какое-то количество приобретений.

Вот уж на кого не хотел бы походить Валентин Яковлевич, он внимательно присматривался к ее манерам, движениям, гримасам, чтобы избежать в задуманной роли всего, что отвратительным виделось ему в лицемерной старушке, по сотне раз с интонацией робота первого поколения повторяющей фразы, в которые тоже старалась включить ласково-уменьшительные — «газетка, журнальчик для красивых женщин, сканвордик».

На базе он купил сразу тридцать карт разных районов Карельского перешейка. Придумал короткое пояснение к своему товару: «Хочу предложить всем, кто любит побродить в лесу и не заблудиться, карты-километровки. На них обозначены самые крохотные озера, речки и даже ручьи. Ягодники, грибники, туристы, охотники — это для вас!»

Наяву не получилось повторять одно и то же. Хотя знал, никто не слышал, что он говорил в предыдущем вагоне, но самому было противно талдычить заученные слова. Посматривал — не встретится ли знакомое лицо, стыдно на старости лет увидеть насмешку, жалость или осуждение.

Покупали хорошо, в одном вагоне, можно сказать, расхватали — сразу семь карт. Успел пожалеть, что запас невелик.

Валентин Яковлевич пережидал, если в вагоне оказывался кто-то из продавцов, начинал говорить только тогда, когда оставался наедине с пассажирами. Уже переходя из пятого в шестой вагон, столкнулся с мужиком, приземистым, плотным и с бесформенно расплывшимся лицом. Тот перегородил ему межвагонную металлическую дверь.

— Ты откуда, дед, нарисовался? — вопрос звучал вызывающе-нагло. Валентин Яковлевич за жизнь повидал немало блатных, уголовников, этот был другой, этот знал свое место и место всех, кто вторгался в его вотчину. Ответил Валентин Яковлевич, как ему показалось, спокойно, но голос предательски завибрировал, словно самолет при вхождении в турбулентные потоки.

— Я только продам несколько карт, на лекарство, — соврал он слишком очевидно, но хозяин не стал упорствовать.

— Доторгуй, но чтоб больше твоей физии не видел. Усек?

— Усек-усек.

В следующем вагоне Валентин Яковлевич сел на лавку и сразу обессилел. «В эту жизнь мне уже не встроиться, — подумал он. — "Богу Богово, а Бокову Боково"», — припомнилась невесть чья фраза.

 

В затурканной каждодневными мелочами, заботами душе Валентина Яковлевича все же вздрагивало желание прочувствовать в храме тайну евхаристии, но чтобы причаститься, нужно было исповедаться, встать в вереницу грешников он страшился: не отвергнет ли священник его неумелую попытку исповеди? А отвергнет — совсем стыдобушка. Мальчишкой приводила его бабушка к причастию, тайком приводила, но то было еще в дошкольные годы, а потом октябренком, пионером, божественность неба срослась с героизмом пилотов. На войне видел, как командир эскадрильи перед вылетом размашисто осенял крестом свою боевую машину, невольно тоже повторял движение его руки. Из эскадрильи уцелели только они.

В этот предпасхальный апрельский четверг 1995 года особенно засвербила мысль о храме. Проснулся, едва забрезжило, всмотрелся в бумажную иконку, прицепленную булавкой к обоям, оглянулся на входную дверь, будто кто-то мог войти и увидеть, как бывший советский летчик перекрестится. «Да нет, пойду на Пасху: там все ясно — служба, Крестный ход вокруг церкви, радостное во весь голос единым выдохом ответное восклицание "Воистину Воскресе!", а в четверг как себя вести, как душу очистить? Придется, как повелось в прошлые годы, очищать тело, тем более, наконец-то попарюсь на четвертом этаже».

Валентин Яковлевич слыл парильщиком-профессионалом. Веники он заготавливал сам, выкраивал, спустя пару недель после Троицы, денек и на уцелевшей «Победе» совершал самый главный летний вояж — за вениками. На его «Победу» оборачивались, некоторые водители, поравнявшись, возбужденно приветствовали, не столько его, Валентина, сколько заслуженную машину, некогда никого не удивлявшую, как и ее братец «Москвич». Притормаживал у Пулковских высот, набегали воспоминания о линии обороны, о Лешке, друге школьных лет, которого растерзала здесь авиабомба; вскоре поворот уводил от шоссе в сторону Красного Села, где был и еще один свороток на лесную дорогу, а там начинался заветный березняк, только там росли молодые веселки, оттого и названые так, что ветви их кистями свисали на высоте, доступной для прыжка. Валентин оберегал деревца, веток помногу не срезал, с болью смотрел на загубленную чьим-то безжалостным топором березу, из комля еще сочился сок, а листья уже пожухли, кто-то воровато, наскоро обкромсал красавицу, еще немало получилось бы из нее веников, но Валентин не мог притронуться к погибающей.

Мимо банной очереди, в которой отстаивал каждый четверг, пробирался воровато, но все же его окликнул знакомый из Авиагородка:

— Ты куда лыжи навострил, Яковлич? Неужто разбогател? Или в женское отделение потянуло?

На третьем этаже мельком взглянул на старушек, разместившихся на «вокзальных» диванах, складных стульчиках. Разноцветные домашние халаты, пуховые и ситцевые платки, домашние тазики у самых чистоплотных — очередь небольшая.

Предбанник четвертого этажа почти пустовал, да в нем и не могло быть много людей: половину занимали спортивные приспособления — подобие турника, свисающие на канатах кольца, простенькие тренажеры, топчан для массажа, а у двери в моечную чернела главная достопримечательность — гиря с наполовину отпиленной ручкой; ее Валентин Яковлевич шутя поднимал десять раз в те времена, когда эта баня была доступна пилотам, гирю когда-то, должно быть, не допилил Шура Балаганов, по этому поводу всякий раз повторялось: «Пилите, Шура, пилите». Спортивные нагрузки для русской бани — не лишняя, а вовсе ненужная нагрузка. Понятно, когда в спортзалах после борьбы, беготни можно облегчить себя потом банным от пота тренировок. Но когда и где русский человек после парной бросался к плугу или литовке, чтобы попахать и покосить? Глупо. Посидеть, расслабиться, погутарить, попить кваску, чая, пива — это по-нашему, а хвататься в предбаннике за гирю, крутить тренажер — для придурков.

Свободных мест хватало. Валентин Яковлевич присмотрел шкафчик с нечетным номером — они всегда притягивали его больше, чем четные, возможно, с тех пор, как прочитал о пифагорейцах, те из четных чисел благоговели только перед декадой, то есть десяткой.

В предбаннике прохладно, но предчувствие парильни уже всколыхнуло тело, по спине побежала струйка, футболка увлажнилась.

И все же Валентин Яковлевич неторопливо разделся, присел на клеенчатую лавку, огороженную подлокотниками, прислонился спиной к металлическому шкафчику. Редкое для Питера солнце дотянулось до лица, хотя светило в окно откуда-то сбоку.

— Ух, какой у тебя знатный веник! — басовито прогудел огромный мужик. — Свободно? — он прицелился своим хилым веником в место напротив, отдышался, нелегко дались пролеты лестницы до четвертого этажа. Разговаривал мужик по-свойски, и это радовало Валентина Яковлевича.

— Где такой веник оторвал?

— Сам заготавливал, — с явной гордостью ответил Валентин Яковлевич.

— Оно и видно. Такой не купишь. Будто свеженький.

— В гараже храню.

Как умелый плотник не начинает рубить, строгать, не наточив, не подправив топор, рубанок, так и опытный парильщик тщательно готовится к встрече с парной.

Веник Валентин Яковлевич называл банным инструментом, а инструмент требует ухода и внимания. Тазик дважды промылил, оттер старой мочалкой черноту, въевшуюся в стенки, обдал кипятком, потом холодной водой и снова кипятком. Выверил ладошкой нужную температуру, попеременно направляя то горячую, то холодную струю, получилось чуть теплее парного молока, для замачивания в самый раз, пусть полежит. Первый заход не требует веника.

Парная встретила горячей волной, перехватило дыхание. Сразу оценил, что пока лучше посидеть на нижней ступеньке; устраиваться можно было где угодно, на полке грелись только двое, один уткнулся лицом в веник, вдыхал, постанывая. Второй не мог не привлечь внимания — он в обычных и красноватых наколках, символика которых не поддавалась пониманию даже тех, кто ведал смыслы армейских, флотских и арестантских татуировок; что означали зигзаги и орнаменты татуировок знали новые создатели и носители этих художеств на вечную память. Подобные граффити, слово такое Валентин Яковлевич где-то подслушал, мелькали на оголенных плечах, на копчиках девушек, а копчики открывались при всяком наклоне, восточная мода оголять животы и поясницы надолго захватила северные наши города. С возрастом все начинают если не гундеть о падении нравов, то, во всяком случае, поскрипывать; Валентин Яковлевич не утратил способность останавливать себя в осуждениях, скорее готов был оправдать всякие увлечения юных, но на татуировки и курево девочек смотрел с жалостью: «На кой ляд втягиваете в себя вместо воздуха дымную пакость?», что-то огрубляющее девичью нежность сквозило в повадках курящих; и еще невольно думал о детишках этих будущих мам — им тоже эти мамы передадут страсть к жадным затяжкам, к одурманиванию, к татуировкам? Парни в его юности забавлялись наколками, служившие во флоте — якорями на руке, и лишь отмотавшие немалый срок в лагере или тюрьме несли на себе пожизненно знаки своих зековских заслуг. Ворье, убийцы, мошенники — все, кого называли урками, разукрашивали себя надписями, портретами, картинками. И даже зеки, те, что посамостоятельнее, помудрее, обходились без наколок. Валентин Яковлевич относился к наколкам как к дикарству, или глупости юных лет, и невольно задумывался о нарастании дикарства.

Здесь, в парной, его взгляд лишь мельком отметил исколотого арабской вязью немолодого уже мужчину, явно молодящегося косичкой, свисающей к шее. Не до него было. Жар благодатно проникал в поры, кожа быстро увлажнилась, а вскоре на пол закапал пот, белесый, самый ядовитый. Глаза пощипывало, они сами собой закрылись, мление растеклось по всему телу.

Из полузабытья вырвал его басовитый голос:

— Натекло из тебя полведра. Не зря пришел — всю хворь и дрянь из себя вытрясешь.

И в самом деле, пот стекал с тела непрерывными струйками.

Человек-гора сразу забрался на самый верх полка и воззвал:

— Что-то и пару-то нет! Есть там кому подкинуть?

Обратился он не в пустоту, в парную как раз вошел мужичок и с охотой взялся за ковшик с длинной деревянной ручкой. Вытянул ковшиком наружу чугунные створки, удовлетворенно засвидетельствовал:

— Жару до вечера хватит. Огнем пылают камни.

— Не переборщи! Кидай по рюмочке.

— Не учи ученого, уж как-нибудь справлюсь.

Подбрасывал он умело, усиливая взмах в последний момент. Кипяток улетал в жерло и находил самое точное место на валунах, словно припечатывался; в этой бане каменку наполняли валунами, после ночной топки их мощь не иссякала многие часы.

— Еще штучки три и хорош! — скомандовал человек-гора.

— Как скажете. Вам наверху виднее, — громкие пощечины трижды прозвучали в каменке. Пар подходил постепенно, не обжигал, принуждал скрючиться, пригнуть головы, прикрыться шапками, лыжными, или специальными банными, появившимися в изобилии, с бодрыми надписями: «Любитель бани», «Кто парится — тот не старится».

Валентин Яковлевич ощутил всплески сердца. «Забухало. Выработало ресурс или еще потарахтит»? — подумал он и выбрался в моечную. Присел на скользкую пластмассовую скамейку, поплескал холодной водой на голову и на грудь, в сторону сердца, отдышался, но все же решил отдохнуть в предбаннике. Некуда гнать лошадей.

Прохлада утихомирила прыжки сердца, а несколько глотков чая успокоили окончательно. Чай для бани получился отменный, над ним Валентин Яковлевич колдовал неторопливо, выверяя долю каждого компонента. Отдельно настоял в заварниках чай и настои трав. Распечатал жестяную баночку грузинского, еще из советских запасов — купил в тбилисском Доме чая. Хоть и поругивали грузинский чай, старались достать цейлонский или индийский со слонами на коробочке, но это справедливо было лишь в отношении ширпотребовского. Но в тбилисском Доме чая, дворце в центре грузинской столицы, подавали чайники, источающие ароматы, восхищающие самых придирчивых гурманов.

Травы Валентин Яковлевич заготавливал сам, знал сроки их сбора, подсушивал в чердачной тени недостроенной дачи зверобой, душицу, медуницу, стебли цветущей земляники, веточки черной смородины и малины. Подобно аптекарю классической школы, щепоткой отмерял, полагаясь на чутье, нужное количество каждой травы, засыпал в большой китайский фарфоровый чайник, добавлял туда плоды боярки и шиповника. Создавал такой настой, который не надо было разбавлять кипятком — и травяной и обычный чай он всегда готовил нужной густоты и терпкости.

Из металлической кружки термоса он сделал пару глотков, одобрительно крякнул: «Знатный чаек!»

— Не засиживайся. В парилке уборку сделали, мяты подкинули, — человек-гора сел рядом, его тело источало жар. Он вылил полбутылки пива в рот, оно ушло в горло без признаков проглатывания.

— Торопиться некуда. Успею.

Банщик стоит за своей стойкой на расстоянии негромкого голоса, спрашивает:

— Как, Виктор Федорович, натоплено?

— Плохо никогда не бывает, — отзывается человек-гора. Общительная его натура сразу притягивает к себе, его знают, и видно, что рады разговору с ним.

— Недавно в предбаннике, — повествует он, — компания расставила две бутылки водки, кое-какую закуску. Разлили на четверых, один отставил стопку в сторону: «Не пью». А колбасу жрет. Так и в третий, и в четвертый раз. Закуска кончается, а непьющий наворачивает после каждого тоста. Наконец, разливающий не выдержал: «Уж лучше бы ты пил, чем ел!»

Банщик хохочет беззвучно, в кулак, а свой рассказ начинает громко, чтобы не напрягали слух.

— На днях является такой же трезвенник, по-моему, он голландец, ходит по два-три раза в неделю, живет рядом в гостинице, не столько парится, сколько ловит кайф: нравится ему русская баня.

— Да я его знаю, должно быть, — подхватывает Виктор Федорович.

— Как поди не знать — долговязый, в круглых очках, не перепутать — иностранец.

— Слушай дальше. Приходит он как-то и — не ко мне, а заглядывает под скамейки. «Потерял что-то?» — спрашиваю. «Ботинки. Зеленые ботинки». Я бы заметил, если бы он босиком уходил. Да и не по погоде босиком ходить, хоть и бывают иностранцы с прибабахом. Еще и не обычные ботинки, а зеленые. Ты видел когда-нибудь зеленые ботинки?

— Я всякие видел, — говорит зычно Виктор Федорович.

— Вы, артисты, в театре в разные одежды наряжаетесь, вас не удивить зелеными ботинками.

— А может он шлепанцы искал? Слов-то у него в запасе не шибко много.

— Слушай, как это я не допер сразу? Скорее всего, так и есть: шлепанцы нынче разноцветные. Но зеленых уборщики не передавали, они нам отдают мыльницы, мочалки — их я сразу выкидываю. Только крестики нательные храню — целая связка на гвоздике висит — он подтвердил жестом слова.

Человек-гора подхватывает тему, обращаясь уже к Валентину Яковлевичу:

— Крестики нас оберегают. У меня оловянный, а у тебя, я гляжу, деревянный?

— Это из Иерусалима привезли, — просветлел радостью Валентин Яковлевич.

— Ишь ты! Прям из Святой Земли... Пора и погреться. Не для того пришли, чтоб балаболить. Как тебя кличут?

— Валентин.

— А я Виктор. Не обижаешься, что на «ты»?

— Как же еще в бане-то?

— Ну, все же ты постарше...

Проветренная, подметенная парная встретила настоем мяты, дышалось легко. Валентин Яковлевич на сей раз без задержки забрался вслед за Виктором на полок, подстелил тряпицу, сразу сел, чтобы не обжигало. Виктор остался стоять у ограждения полка и стал нещадно хлестать двумя вениками живот, огромный, но мускулистый, как бывает у штангистов и борцов.

Тощий мужичок, похожий рядом с Виктором на подростка, заметил:

— Паришься хорошо, а не худеешь.

— Все там будем — и худые, и толстые, — прорычал Виктор.

— Ты о людях подумай, — назидательно наставлял мужичок. — Каково им будет гроб с такой тушей тащить!

Виктору бы обидеться, но он заливисто, по-детски захохотал, куда-то исчезли басовитые ноты, он даже срывался на писк.

— Вот это я в театре расскажу! Почище любого анекдота! — С удвоенной энергией он стал охаживать себя по бокам, по ляжкам.

— Спину постегать? — предложил Валентин Яковлевич.

— Себя парь. Справлюсь.

Валентин Яковлевич раскручивал воздух веником и прижимал пар к телу, словно делал примочки. В прежние времена он парил виртуозно, иногда обрабатывал двух-трех приятелей и начинал с воздушных примочек, два веника вращались в его руках веером, едва касаясь тела, заманивая каждую клетку раскрыться навстречу целительному березовому натиску. Теперь он лишь обозначил действо и сразу начал ударять по кистям рук, а потом по стопам ног, продвигаясь все ближе к пояснице, к груди. Особо пропарил плечи, они частенько побаливали, иной раз с трудом поднимал руки, надевая рубаху. Рядом похрюкивал от услады Виктор, вторил ему вздохами и Валентин Яковлевич.

Сердце на сей раз не напоминало о себе, оно нашло свой ритм, созвучный космосу парной, вложенному в естество русского человека. Хотелось париться до изнеможения, и только бодрствующий здравый смысл подтолкнул спуститься с полка, встать в моечной под прохладный душ, а потом расслабленно откинуться спиной к шкафчику в раздевалке. Подрагивающими руками открутил крышку термоса, почти залпом выпил чай, это уже не был крутой кипяток, и ароматы трав стали острее, выделился вкус сока калины — его в последний момент долил в термос Валентин Яковлевич. Сок он хранил в холодильнике, добавлял в чай за завтраком, убедив себя, что тем самым снижает давление, в бане вяжущая горчинка возвращала ощущение слиянности с родной природой, какое случалось в молодости у костра под бесконечностью созвездий.

— По лампадочке примем? — к нему обратился тощий мужик.

— Не обижайся, свою цистерну я за жизнь выпил, чайком могу поддержать.

Мужик выпил, заел куском ветчины и сразу обнажил биографию:

— Шесть раз женился. Вывел закономерность — каждая следующая жена хуже предыдущей.

— И какая же тогда шестая-то?

— Такая и была. Отбила охотку жениться. Теперь холостяк.

Огнедышащее тело Виктора Федоровича обдало Валентина Яковлевича теплым облаком и заняло свое место напротив. И опять Виктор Федорович гасил внутренний жар потоком пива.

— Ох, хорошо! — выдохнул он.

— В бане только и хорошо, — ощерился тощий мужик. Во рту его торчало немного зубов.

— А ты не бери тяжелого в руку и в голову — всегда будет хорошо, — афоризм этот Виктор явно не сейчас выдумал.

— Виктор Федорыч, — вступил в разговор банщик. — Вот ты — артист. Давно хочу спросить — ты в театр ходишь смотреть, а не играть? Как зритель ходишь?

— Евгений, ты сам подумай, пойдет ли металлург в свой выходной к доменной печи посмотреть, как другие литейщики работают? — Он сделал паузу, оценив убедительность довода, посерьезнел и добавил: — Конечно, смотрю спектакли, когда возможность есть.

— Люди нынче ходят в театр? — выспрашивает банщик.

— Не то слово. Валом валят. Представь, приехали первый раз в Питер, идут по Невскому, а тут из глубины сквера — явно Большой театр: колонны, кони наверху. Как не пойти в такой театр? — и тут же перешел на театральную шутку. — В кои веки выбрались питерские муж с женой в Александринку. Посмотрели, вышли потрясенные. Идут из театра молча, до площади Дворцовой молчат. Наконец, на мосту муж поворачивается к жене и с упреком: «А все ты — пойдем в театр! пойдем в театр!»

И тут Валентин Яковлевич вспомнил, что в боковом кармане сумки припас пихтовое масло, присланное с Алтая фронтовым товарищем. Маленькую бандероль тот подарил ко Дню Победы. «Надо подкинуть на стены, подышу ароматами, и можно закруглятся». С этими мыслями пересек Валентин Яковлевич моечную, вошел в парную, там грелся спортивный мужик с косичкой. «А, может, он не выпендривается, а веру чужую себе примеряет? Какой-нибудь буддизм или еще что-то восточное?»

Валентин Яковлевич взял за длинный черенок небольшой ковшик, зачерпнул из тазика кипяток и стал осторожно добавлять из флакончика настойку.

— Ты чего там нацелился подкидывать? — требовательно спросил субъект с косичкой.

— Пихтовое масло.

— Охренел что ли? Оно же гореть будет на камнях!

— Я на стенку кину.

— Не нужна твоя вонь!

Валентин Яковлевич растерянно стоял с наполненным ковшиком.

— На стенку пихты плесну? — вопрос он обратил к вошедшему в парную Виктору.

— Чего спрашиваешь?! Подышим тайгой, это на пользу.

Можно было бы, вроде, и успокоиться, но сердце уже не слушалось голоса разума, затарахтело прерывисто, и Валентин Яковлевич не остался больше в парной, постоял под прохладными струями душа и засобирался уходить.

В аэропортовском автобусе-экспрессе гонял на разные лады одну и ту же мысль. «Так за жизнь и не научился не обращать внимания на базарные выпады. Ну что мне этот, с косичкой? Отойти бы в сторонку — и весь разговор. "Не бери тяжелого в голову", — так что ли высказался этот артист в бане? Сказать легко, а ты попробуй натуру переделать!»

Для успокоения и для завершения банного ритуала дома выпил рюмочку настойки собственного приготовления — с корешком калгана. Стрелки настенных часов двигались к трем. «Еще полдня впереди, быстро я с баней отстрелялся». Время обеденное, но желания что-то съесть не возникало. Пришло совсем другое стремление.

С самого пробуждения в этот четверг Валентин Яковлевич ощутил душевное беспокойство, тревогу даже. Баня не уняла притаившееся чувство. Он открыл перекидной календарь, прочитал, как давнее припоминание, толкование причастия, начавшегося с того четверга, когда на Тайной вечере слушали Спасителя его ученики.

Как не выскабливали из русской души Православную веру, не учли, что душа бездонна и в потаенной ее глубине родники веры неумолчно журчат, они никогда не заиливаются.

«Не может не быть службы в храме в такой день?» — подумал Валентин Яковлевич. И уже не он решал, как и куда двигаться дальше. В аэропортовском экспрессе водитель сговорчиво тормознул возле монастыря, огороженного строительным забором. Женщины, шагнув в ворота, кланялись, крестились, их движения повторил Валентин Яковлевич. Он помнил вытянутое белое тело монастыря, в войну приходил сюда к знакомым в коммунальную комнату, неестественно просторную для жилья, разгороженную ширмой и какими-то цветными занавесками. Неподалеку выковыривали они расплавленные пожаром слитки сахара на Бадаевских складах, поначалу пытались очищать липкие комья от грязи перочинными ножиками, но скоро стали обходиться без этого, чернота при разбалтывании оседала на дно, крупные соринки всплывали, их выкидывали ложкой, слаще водички не припомнить.

Храм Казанской иконы Божией Матери спрятан строениями, смотрящими на проспект, оттого, должно быть, он и уцелел, что не виден был из начальственных машин, безбожники, если и могли обнаружить храм, то в какой-нибудь юбилей поэта Некрасова, похороненного за изгородью монастырского кладбища. Говаривали старушки, что могучий храм, похожий на Константинопольскую Софию, не растерял величия и красоты, хотя терзали его нещадно, даже грохотали в нем до недавней поры станки механического цеха.

Безлюдие двора храма настораживало, показалось, что служба не происходит. И все же Валентин Яковлевич обошел сооружение от алтарного выступа к ступеням центрального входа, массивная дверь поддалась. Прихожане стояли с зажженными свечами, Валентин Яковлевич свернул вправо к свечной лавке. Пожилая монахиня подсказала ему, что во время чтения Евангелия нельзя отвлекаться, он постоял в притворе, голос священника умолк, последовало пение хора, Валентин Яковлевич купил большую свечу и пристроился к молящимся.

Свечи то гасили, то возжигали, ритм моления в полумраке огромного храма незаметно захватил все существо Валентина Яковлевича, будто очищенное баней тело помогало проникновению в его душу духовных слов. И не тревожила поясница в поклонах, и легко было вместе со всеми рухнуть на колени и ощутить лбом прохладу пола.

Женщина в темном платочке и темном же платье тушила колпачком догорающие свечи, огарки прихватывала щипцами и складывала в медный поддон. Ей решился шепнуть Валентин Яковлевич: «Где можно на исповедь?»

— Поздно вы спохватились: утром надо было приходить, или вчера в шестнадцать на общую исповедь.

— Как же теперь? — растерянно спросил Валентин Яковлевич.

Женщина словно сжалилась над ним:

— Попробуйте подойти к батюшке после службы, они, конечно, усталые, но попробуйте. По милости Божией, может, и исповедуетесь.

«А ведь к исповеди полагается готовиться, — подумал Валентин Яковлевич, — что отвечу, если батюшка спросит?.. Не виноват я, если не приучен. От сердца расскажу, простит, поди, старика. Господь-то знает, что от чистого сердца».

Пока продолжалась служба, перебрал в голове все, что мог бы сказать о прегрешениях, вспоминал давнее, все, в чем не повинился вовремя.

Строгий моложавый священник с полуслова воспринял просьбу, жестом позвал его, и сразу забылись заготовленные фразы о грехах, начал совсем о другом:

— Поздно я пришел в храм...

— В храм никогда не поздно, ведь пришел.

— Не научили меня исповеди. Не знаю, с чего начать.

— Начните с того, в чем чувствуете вину перед близкими...

Долгий апрельский день еще цеплялся остаточным свечением уходящего солнца за купола храма. Валентин Яковлевич пересек монастырский двор, но покидать этот оазис тишины не хотел и, увидев распахнутые ворота кладбища, вошел в пространство соприкосновения с тишиной вечности.

Прежде он показывал иногда знакомым, особенно приезжим, могилу Некрасова, все по школе помнили его стихи, но редкие ленинградцы знали о месте его упокоения. На сей раз Валентин Яковлевич не подошел к знакомой могиле, а свернул направо по следующей дорожке. На него смотрели разоренные склепы, покосившиеся надгробия, осевшие холмики. Остановился у трех беломраморных крестов, огражденных невысокой чугунной решеткой. Прочитал — Федор Иванович Тютчев. И у Тютчева, и у его жены эпитафии из Евангелия от Матфея. После церковной службы, на которой услышал много евангельских текстов, вчитался с особым вниманием и, шагая дальше сквозь могильные ряды, повторял, может быть, и не дословно, но не теряя смысл изречений — блаженны милостивые, ибо они помилованы будут; блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.

Отчего милостивость выпала стать нетленной строкой для Федора Ивановича, а чистота сердца — для его жены? Божественные слова таят непостижимую глубину, вся великая поэзия питалась священными текстами, Тютчев — не исключение. Этими текстами и нам бы напитываться, а мы за жизнь столько проглотили газетной, книжной чепухи, а теперь еще и компьютерная добавилась! По строке хотя бы каждый вечер прочитывать, продумывать вечные слова, обращенные к вечности, совсем иной стала бы жизнь. Утратили мы чувство греха, чувство продумывания своих поступков. Верно сказал на исповеди батюшка: грех — это не только блуд. Вот стою у могилы Боткина — ведь грех, что не приходил к нему поклониться, поблагодарить за исцеление в больнице его имени. И сколько таких грехов?! А кто-то все же приходил недавно, положил букет на ступени, поднимающие благодарного человека к захоронению, к черного камня бюсту. И родню почаще бы навещать на Красненьком кладбище! Не такой уж дальний путь до Автово. И к однополчанам... Круговерть и на пенсии не кончается, здесь только, у могил и притормозить, опомниться, расставить по местам главное и мелочное... Оживает монастырь, значит, будут рядышком молиться о погребенных. Хорошо упокоиться там, где молятся. А в монастыре молитва особая.

 

В пятницу Валентин Яковлевич отлеживался: в груди застряла тянущая боль. «Не мешало бы сделать кардиограмму», — решил он и договорился по телефону, что ему оставят номерок в поликлинике на субботу.

Шиковать не любил, но тут решил, что без такси не обойтись. На кушетку забрался сам, хотя плечо левой руки ломило, словно натруженное неимоверной нагрузкой. Врач, молодая черноволосая женщина, привычными движениями прицепила датчики, отошла к столу, а вернувшись, обомлела.

Она набрала дрожащим пальцем номер телефона:

— Вадим Сергеич, скорее помогите! Кажется, пациент умер.

Главврач пришел не один, со свитой докторов, медсестер.

Им сразу все стало ясно. Женщины запричитали. Главврач остановил их твердым спокойным голосом:

— Чего раскудахтались? Милость Божия — умереть на Пасху. Ворота в рай — настежь.

Возможно, Валентин Яковлевич услышал слова врача. Это нам неведомо.