Куликовские притчи

Про богатыря Пересвета, человека Божьего

В душе каждого куликовца живут два вечных поэтических образа — Житный Дед и богатырь Пересвет. Еще в люльке слышит малыш сказки и песни про Житного Дедушку, ангела-хранителя хлебных полей. От него первый гостинец получает — хлебную соску. А когда мальчик впервые вскарабкается на лошадь, да еще проедет, держась за гриву, от избы до колодца, ему рассказывают про богатыря Пересвета. Послушайте и вы.

Ехал богатырь Пересвет на битву с ордынским царем Мамаем и остановился в поле покормить коня. Был он не простой богатырь, а человек Божий, монах. Конь кормится, а Пересвет Богу молится. Затем упал лицом на землю и замер... А над ним наклонились усатые колосья, шелестят на ветру, будто тоже молитву творят:

— Осыпается в поле зерно, а жнецов не видно: на великое дело собрался русский народ — защитить от врага родную землю. Не снопы завтра в поле будут лежать, а воины, не колосьями станет играть ветерок, а русыми кудрями...

Открыл Пересвет глаза, а рядом с ним, точно золотой снопок, стоит Житный Дедушка — ангел хранитель хлебных полей. Треплется на ветру его овсяная борода, топорщатся ячменные усы, а синие глаза-васильки смотрят печально.

— Не горюй, Житный Дедушка! — говорит ему богатырь. — Авось, Господь не без милости. Что было — видели, что завтра будет — увидим. А нынче мы поработаем!

Все умел Пересвет: и Богу молиться, и с врагами биться, и всякую крестьянскую работу работать. Взял он свой булатный меч, срубил молодую березку, сделал ручку-косовище, прикрепил к мечу — коса получилась. И пошел косить пшеничное поле! Широки, могучи плечи у Пересвета. Раз взмахнет, и колосьев не пучок, не сноп — на целую копну скосит! Другой раз взмахнет — еще копна... Глядя на него, и Житный Дедушка повеселел. Спешит он вприпрыжку за Пересветом, в ладоши хлопает и приговаривает:

— Ух, ух, хлебный дух! Не урожай, а прямо клад. Спешите в поле стар и млад!

Остановился Пересвет на минутку, отер со лба горячий пот, глядит — а сзади него снопы по полю бегают.

— Чудеса! — удивился богатырь.

И опять за работу. Оглянулся во второй раз, а снопы один за другим, как солдаты, шагают прямо к ветряной мельнице, стоявшей неподалеку от церкви. И сами в стог укладываются. Тут и разглядел Пересвет своих помощников: это были деревенские ребятишки. Исстари на Руси повелось: когда отцы уходят биться с врагом, в поле их заменяют сыновья.

Косит Пересвет ниву и слышит: у мельницы такой шум-перестук, точно на току во время молотьбы. А там и правда шла молотьба. Вскоре появились вороха пшеничного зерна, точно выросли из земли золотые купола. И закрутились у ветряной мельницы деревянные крылья, потекла в широкий ларь пшеничная мука...

Докосил Пересвет поле и вдруг почувствовал запах свежего хлеба. Словно только что вынули из печи горячий каравай. Пошел он на хлебный запах и правда увидал каравай. Да не простой — богатырский! Лежал он на двенадцати столах, на сорока полотенцах. А рядом были те, кто его испек: беловолосые мальчишки, босоногие девчонки да одна древняя бабушка. И Житный Дедушка среди них.

— Спасибо за помощь, Божий человек, — сказала древняя бабушка. — От всей деревни спасибо.

И она повела рукой в сторону ребятишек.

— Неужто так опустела деревня, — удивился Пересвет, — где остальные жители?

— Там же, где и весь народ: ушли на битву с ордынцами. Отведай-ка нашего хлеба-соли, силы прибавится. Да озарит Господь твою душу для подвига.

А Житный Дедушка пошевелил ячменными усами и добавил:

— Ух, ух, русский дух!

Отломил Пересвет от каравая поджаристую корочку, поклонился низко ребятишкам, древней бабушке и Житному Деду, сел на отдохнувшего коня и поехал своим путем-дорогою. Куликовская битва была еще впереди...

Много по той дороге вслед за Пересветом прошло и проехало русских людей — и знатных князей, и грозных воинов, и простых деревенских мужиков. И каждый отламывал себе кусочек от богатырского каравая. Говорят, храбрый от того хлеба становился богатырем, слабый укреплялся духом, старики чувствовали себя молодыми, а юноши — мужчинами.

И они победили царя Мамая.

 

Полотенце Дмитрия Донского

В старину люди взрослели рано. Говорят, Дмитрий Донской стал княжить в одиннадцать лет. А деревенские ребятишки начинали работать в поле и того раньше. Крепли руки, мужал ум, но все равно они любили слушать сказки.

Как-то старая нянька рассказала князю Дмитрию про петуха. На море-океана, на острове Буяне живет богатырский петух, прапрадедушка всех петухов на белом свете. В полночь захлопает он крыльями, и поднимаются на море волны. Плещут волны в берега и будят всех петухов на земле. Они просыпаются и начинают петь — будить солнышко. Проснется солнышко, осветит землю, а вместе с ним просыпаются люди и берутся за свои дела.

Сказка эта так полюбилась юному князю, что он приказал отлить золотые монеты с изображением богатырского петуха. Такие монеты и сейчас хранятся в Историческом музее.

А у нас в деревне слыхал я другую историю про чудесного петуха. Вставал князь Дмитрий вместе с солнцем. Сядет на коня и едет осматривать свое княжество, чем народ занимается. Как ни приедет в поле, а конопатый мальчик Ивашка из соседней деревни уже там — пашет.

— Как ты ухитряешься так рано вставать? — спрашивает князь Ивашку.

— Меня петух будит. Еще и заря не занимается, а он уже поет:

Кукареку!
Нельзя долго спать мужику!
Надо Богу молиться,
Ехать в поле трудиться,
Чтобы стала Русь богатой,
Чтобы выросли ребята,
Отведали пирога
И победили врага!

— Славный петух! — говорит князь. — У него душа болит о родной земле больше, чем у некоторых бояр.

— Да у нас в деревне в каждом доме такие петухи.

— А где вы их берете?

— Сами растут.

Привел Ивашка князя к себе во двор и показал наседку с цыплятами.

— Выбирай любого. Вырастет — и ты долго в постели не заваляешься: разбудит.

Князь поблагодарил Ивашку и выбрал мохноногого цыпленка. К осени вырос из него большой красивый петух с малиновым гребнем, и отнес его Ивашка в княжеские хоромы. С тех пор князь Дмитрий всегда вставал раньше своих бояр. Проснется, в роднике умоется, Богу помолится — и за государственные дела. А утром, в тишине да на чистом воздухе, и мысли в голову приходят чистые. Потому и правителем Дмитрий был справедливым. Юнец совсем, а народ уже называл его князь-батюшка. Когда он стал полководцем и уходил в походы, ему не хотелось расставаться со своим петухом. Но куда его денешь? Кто-то из бояр посоветовал князю сделать клетку и возить петуха с собой.

— Не будет он петь в клетке: на воле вырос, — засомневался Дмитрий.

— А ты попробуй, князь!

Сделали клетку, а петух и правда не стал петь. Прослышала о заботах князя благочестивая швея Софья с Куликова поля и отправилась в Москву. Была у швеи игла с золотым ушком, которой она умела творить чудеса. Три дня прожила Софья в Москве и вышила на полотенце княжеского петуха. Да как вышила! Получился он словно живой: мохноногий, крутохвостый, с алым гребнем-крестиком и золотым глазом бусинкой... Казалось, вот-вот захлопает крыльями и запоет! Смотрит князь на полотенце, восхищается:

— Прямо диво дивное!

— Диво будет в походе, князь, — загадочно сказала швея.

Много совершил князь Дмитрий походов и всегда вставал чуть свет. Умоется в роднике, станет полотенцем утираться, а из петушиного ока свет несказанный льется. Это сияет образ Божией Матери, который вышила швея Софья иглой с золотым ушком. Помолится князь Божией Матери, попросит у Нее совета, что и как надо делать в течение дня. И Она обязательно вразумит его, потому и выходил князь победителем из любых испытаний. И никто об этом, кроме самого князя, не знал.

Конопатый мальчик Ивашка тоже вырос и стал воином. Князь Дмитрий даже сделал его думником-советником и посадил за своим столом рядом с боярами. Как-то собрались у костра молодые воины, спрашивают Ивашку: как это князь Дмитрий ухитряется вставать раньше всех?

— Его петух будит, — говорит Ивашка. — Сверкнет с полотенца золотым глазом да как запоет:

Кукареку!
Не время лежать на боку! 
Надо вставать,      
Пока солнце не встало,
Чтоб ордынская рать
Врасплох не застала!

— Да, так оно и есть, — подтвердил один старый воин. — Я и сам слыхал, когда стоял на часах у княжеского шатра. Только песня была другая.

— Какая же, дядюшка?

— А вот какая:

Хочешь Русь уберечь
И отцовский очаг —
Обедай в седле,
А спи на мечах!

А тут к костру сам князь Дмитрий подошел. Высокий, русобородый, на плечи плащ накинут. Послушал он разговоры своих воинов, улыбнулся и говорит:

— Что верно, то верно, петух на полотенце и правда поет, как живой. А песни у него разные. Нынче, например, вот что он мне пропел:

Русский воин
Дива достоин:
Лег — свернулся,
Встал — встряхнулся!
Русь теперь не без защиты, —
Быть царю Мамаю битым!

Заулыбались воины и молодые, и старые. Добрые слова князя словно бы силы им прибавили. А князь Дмитрий, говорят, никогда не расставался с вышитым полотенцем. Утирался он им и на берегу Дона, на рассвете перед Куликовской битвой...

Вот с той поры и стали наши девушки-мастерицы вышивать на полотенцах сказочных петухов. Но если присмотреться, они очень похожи на настоящих, какие и сейчас на ранней зорьке будят деревенских жителей.

 

Притча о дубе-патриархе

«Долготерпеливый лучше храброго...»

(Притчи; 16, 32)

На высоком лысом бугре жил разбойник-ветер. Изредка он, по-змеиному свернувшись в кольцо, вполглаза дремал. Но чаще улетал в соседнюю деревню, к людям, и там безобразничал. То напустит в избы холоду, то сломит макушку старой березе, то еще что-нибудь натворит. Такая у него была вредная натура. Возвращался ветер довольный, а за ним всегда тянулся хвост из опавших листьев, сора и пыли.

Однажды на лысом бугре весной проклюнулись два зеленых росточка. Видно, ветер затащил сюда на своем хвосте семена каких-то растений. Росточки тянулись к солнцу, крепли и со временем превратились в два молодых деревца — дубок и тополек. С высокого бугра они видели, как ветер в деревне обижает людей, и жалели их.

— Как жаль, брат, что мы выросли не на деревенской околице, — шептались они. — Мы бы своей грудью заслонили деревню от ветра.

С годами они стали крепкими и сильными деревьями. Но каждый со своим характером. Когда ветер начинал бушевать слишком сильно, тополь скрипел всем своим телом, шумел и возмущался. Но он не гнул спину, стоял с гордо поднятой головой перед ненавистным врагом. И однажды в сильную бурю сломался. Люди изрубили его на дрова и стали топить ими печи. Так тополь и после смерти воевал с холодным ветром: сгорая, он согревал людей и давал им силы для жизни в ту суровую зиму. Люди сложили о гордом тополе мужественную и веселую песню. Первыми ее разучили мальчишки и каждый день распевали ее.

Дубок остался в одиночестве. В глубокой задумчивости стоял он на открытом со всех сторон бугре, и каждый порыв ветра гнул его до самой земли. И люди удивлялись его живучести. Он все глубже пускал корни в землю, и разбойник-ветер уже ничего с ним не мог поделать. А осенью на его ветвях выросли бронзовые, точно пули, желуди. Ветер от этого совсем взбесился.

— Ишь како-о-ой! — выл и шумел он. — Все прикидывался покорным, гнулся до земли, а сам желудями уже обвешался! Уничтожу все твое потомство!

И ветер яростно стал срывать с веток желуди и разбрасывать их как можно дальше. Снова пришла весна. Из желудей проклюнулись росточки и потянулись к солнцу лопоухие дубки. Так постепенно на бугре, в самом логове ветра-разбойника, выросла Зеленая Дубрава. Она надежно заслонила собой деревню, и ветру пришлось убраться в другие края. А старый дуб стал очень некрасивым. От постоянных поклонов ветру у него образовался большой горб, ветки скрючились, стали узловатыми — в жизни ничто не проходит безследно.

Старики рассказывают, что перед самой Куликовской битвой в Зеленую Дубраву приезжали три князя: сам Дмитрий Донской и двое его сподвижников — Владимир Серпуховской и Боброк Волынец. Увидев старый дуб, они и не заметили его некрасивости, но восхищенно сказали:

— Патриарх!

Здесь, на тайном совете, было решено в Зеленой Дубраве поставить Засадный Полк. Он и решил исход сражения между русскими и татарами, превратив Куликовскую битву в Мамаево побоище.

 

Под защитой Николая Угодника

рассказ

Историю эту рассказал мне сам Микула Семьянинович, человек, у которого птицы за пазухой греются, как утверждают деревенские жители. Рассказал у лесного болотца, где мы собирали грибы. А потом, дома, показал старинную икону Николая Угодника, которого считает не только своим небесным покровителем, но и спасителем от напрасной смерти. И еще показал кипарисовый крестик, который надела на него, умирающего ребенка, бабушка Жива (в крещении — Ева). Она когда-то пешком ходила в Иерусалим, поклониться Гробу Господню, вот и принесла оттуда эту святыньку — кипарисовый крестик, освященный на мощах Николая Угодника. Я записал Микулин рассказ, как он мне запомнился.

* * *

Микула долго был уверен, что родила его деревенская печь, и сразу большого, лет семи. Об этом говорили и его первые впечатления от жизни, которые он помнил. Появившись откуда-то из теплой темноты, в мокрой как туман рубашке, он лежит в соломе на печных кирпичах, от которых исходит живительное тепло.

— Мама, — прошептал мальчик, погладил печь влажной ладошкой и прижался к ней всем телом. — Хочу есть, мама.

Печь вздохнула, точно проворковала что-то (видимо, загудел в трубе ветер), и мальчик все понял. Он спустился на пол, открыл заслонку в печи, достал ухватом горячий чугунок с молочной кашей и прямо здесь, на шестке, стал есть. Обжигался, дул на ложку и глотал, глотал вкусную горячую кашу, приготовленную мамой-печью.

Потом он еще несколько раз впадал в забытье. Очнувшись, спускался с печи, доставал ухватом кашу, ел... И чугунок всякий раз оказывался полным, с молочной желтой пенкой сверху. Значит, мама-печь варила ему кашу заново. Или это все продолжалось не один день? Со стены на мальчика поглядывал дедушка в красной вязаной шапке, очень добрый. Микула вспомнил, что звали дедушку Миколай, почти как его самого. В избе их было трое, живых: он, да мама-печь, да еще вот дедушка — Миколай Угодник. Однажды он увидел на веревочке возле печи свои штаны — сушились после стирки. Мальчик надел их, прошелся по избе... вышел на улицу.

Ах, какой это был ослепительно яркий, пахучий, звучащий весенний день! И мальчик таращил по сторонам глаза, принюхивался и, пошатываясь от слабости, все куда-то шел, шел... Куда — для него было неважно, ему просто нравилось двигаться, ходить. Так он очутился на лугу за деревней. Там на молодой зеленой траве лежала буланая лошадь с жеребенком. Они были похожи на две кучи свежей золотистой соломы, большую и маленькую. Микула сел неподалеку, на краю канавки, позвал:

— Соломка!

Большая Лошадь даже не оглянулась, а жеребенок вскочил на ноги, потянулся, смешно завиляв черным хвостиком, и вдруг скакнул, обежал вокруг матери, затем еще раз, пошире, и тоненько восторженно заржал: и-го-го! Вот как я умею! Микула засмеялся, вылез из своей канавки, тоже скакнул, приговаривая:

— Co-ломка, Со-ломка!

В ответ громко и недовольно фыркнула Большая Лошадь, поднялась, стала щипать траву. Соломка подбежала к ней, ткнулась головой в пах, затем под живот, нашла сиську, довольно зачмокала, завиляла хвостом-жгутиком. Микуле тоже захотелось молочка. Он зашел с другого бока, увидел круглое, налитое вымя с растопыренными сосками и сглотнул слюну... И тут Большая Лошадь, почувствовав намерения чужака, этого человеческого детеныша, хлестнула его длинным хвостом и отошла в сторону. Соломка побежала за матерью. Микула шел следом, медленно, крадучись снова забрался под ее широкий живот, и снова Большая Лошадь хлестнула его длинным жестким хвостом. Мальчик обиделся и вернулся в деревню. Но изба, где осталась теплая мама-печь, которая кормила его кашей, была на замке. Он поднялся на цыпочки, подергал замок, тот не открывался. Скорбная, больная голова мальчика еще не могла сообразить, что стоит он у чужой избы, а своя, вернее, дедова, где он «заново родился» на печи, находится рядом, через два дома. И ноги его, почесав одна другую босыми пятками, сами пошли обратно, на луг, к Большой Лошади и Соломке.

Свою прежнюю жизнь, до «второго рождения» на печи, Микула начисто забыл. И деревенские помалкивали. Лишь когда вырос и окреп умом, рассказали, как приезжала его мама родительский дом продавать, давно пустующий, да и оставила в нем маленького Микулу-дурачка, который сильно расхворался. Сказала: «Скоро вернусь, заберу свое горюшко», — и добавила:

— А умрет, все на родной печи, не в общежитии.

— Разве можно так про свое дите? — укорила ее бабушка Жива. — Оставляй. Выходим.

И правда, выходила. Это она, бабушка Жива, надела на мальчика кипарисовый крестик, кропила из пузырька святой водой, отпаивала молоком, парила в целебных травах, укутывала чистой ржаной соломой на печи, а когда стал поправляться, каждый день варила ему молочную кашу. Про все это Микула узнает потом. А сейчас он, большеглазый белоголовый мальчик в коротких штанишках на одной лямке, тихо шел по деревенской улице, скрытый от людских глаз зарослями сочных лопухов и крапивы. Да и некому было смотреть на него, вся деревня сажала картошку, спешила...

Большой Лошади с сосуном на лугу не оказалось: ее запрягли делать грядки на огородах. Но мальчик не огорчился, не успел. Прогулки и свежий весенний воздух так разморили его, что он едва добрался до знакомой канавки, свалился в траву и уснул. Очнулся оттого, что кто-то тер его лицо мокрой мочалкой. «Не хочу умываться», — закапризничал мальчик и открыл глаза. Была ночь, и в неясном свете звезд Микула узнал Соломку. Она уже облизала, обслюнила ему всю голову и даже изжевала, ворот рубашки. Но Микулу это ничуть не обидело, он чутьем угадал, что это ласка сестры, улыбнулся и, приподнявшись на локте, поцеловал Соломку в теплый широкий нос. От нее вкусно и дразняще пахло молоком. Соломка мотнула головой, точно приглашала за собой мальчика, и шагнула в темноту. Микула, поднявшись, осторожно пошел за ней. Неподалеку паслась, напахавшись на огородах, Большая Лошадь. Оглянулась на подошедшего мальчика, фыркнула, обнюхала его... От человеческого детеныша пахло так же, как от ее жеребенка, и она снова стала щипать траву, спеша наесться, чтобы побольше наработать молока. Большая Лошадь поняла, что кормить ей теперь придется двоих, шумно вздохнула. И она не ошиблась.

Ночью, когда Соломка сосала мать, с другого бока колобком подкатился Микула и тоже зачмокал лошадиной сиськой. Молоко было жидкое, но очень сладкое и сытное. Микула помнит, что возле Большой Лошади стоял дедушка Миколай Угодник, гладил ее по лицу, по храпу, что-то шептал ей, когда она взмахивала хвостом, чтобы отогнать мальчика. От слов Миколая Угодника Большая Лошадь успокаивалась и даже лизнула один раз сосущего Микулу в затылок, точно своего жеребенка. Когда Микула досыта напился кобыльего молока, дедушка Миколай куда-то пропал. Да и был ли он? Был, был, Микула хорошо помнит его взгляд, добрый и сострадательный, которым он смотрел на него. А еще Микула помнит, что этой же ночью они втроем долго куда-то шли — он, Соломка и Большая Лошадь, которая уводила малышей подальше от деревни, в глухой овражек за лесом, куда люди редко заглядывали. Кромки овражка поросли осинником вперемешку с елками и колючими кустами шиповника. На дне, в зарослях камыша и осоки, было болотце, из которого выбегал холодный ручей.

Здесь, под солнцем и звездами, под ветром и косыми дождями, на теплой земле среди рослых трав и цветов, от постоянной беготни друг за другом, которую они затевали с Соломкой, Микула окреп, стал проворным и цепким. Он уже запросто влезал на Большую Лошадь и, уцепившись за гриву, катался на ней, если уставал. Случалось это чаще всего ночью, когда они выходили из своего овражка на проселочные дороги, в поля, чтобы пожевать зеленого овса. Но под утро всегда возвращались. В эти ранние утра и появлялись в осиннике городские грибники. Большая Лошадь, учуяв посторонних, коротко предупредительно ржала, и Соломка с Микулой бежали к ней. Микула вдобавок старался еще присесть за куст, спрятаться в высокую траву или за кочку, чтобы его не заметили.

И все обходилось благополучно, пока не появился этот Усатый, в высоких, начищенных до блеска сапогах и распахнутом френче, из которого выпирал округлый, как яйцо, живот. Усатый сначала негромко свистнул, будто удивился чему-то, потом похаживал вокруг да около, протягивал Большой Лошади то пустую ладонь, то пучок травы... Она же в ответ лишь недовольно фыркала и отходила в сторону. На другой день он принес кусок хлеба. Но и на хлеб она не соблазнилась, дураку были понятны его хитрости: за спиной Усатый держал в руке веревку, сложенную кольцами. Микула притих, как зверек, поблизости, за кустом шиповника, и зорко наблюдал за пришельцем. Тот его не видел, но почему-то все пятился и пятился в его сторону, на шаг, на полшага... и вдруг свистнул в воздухе аркан:

— Мама-а! — закричал Микула.

Аркан резко дернулся, сжал ему грудь, и мальчик больше не смог и пикнуть. В голове зашумело, перед глазами поплыли оранжевые круги, и он увидел рядом с собой дедушку Миколая Угодника. Только был он не в вязаной кофте, как на иконе, а в железных доспехах, и шапка на нем была железная. Прямо как древний воин! Миколай Угодник повелительно махнул рукой, и Большая Лошадь кинулась, ощерив зубы, на Усатого, сбила его грудью с ног... Микула выскользнул из ослабевшего аркана, прыгнул ей на спину и вот уже все трое: Большая Лошадь, мальчик и жеребенок мчатся в поля! Мир велик... Теперь они в свой обжитой овражек заходили только ночью, да и то изредка.

Потом появился Голос. Через неделю, или может через две. Иногда утром, иногда среди дня мальчик стал слышать этот голос, который звал его:

— Микула-а-а! Сыночек мой, отзовись!

Голос был знакомый, родной, певучий, который он слышал когда-то давным-давно, еще до «рождения» на дедовой печи. Он тревожил Микулу и тянул к себе, как магнит иголку. Но мальчик не отзывался, он уже научился быть осторожным. Он высмотрел, что Голос принадлежит молодой красивой женщине, и уже хотел довериться ей, подойти, но тут же увидел, как рядом с женщиной, поднявшись из травы, оказался Усатый.

— Сколько можно гоняться за этим зверенышем? — резко сказал он.

— Но он мой сын!

— Да? Вряд ли... Он сын одичавшей лошади, это ей он кричал «мама»! И она чуть меня не изуродовала!

— Давай еще на ночку останемся. А завтра утром уедем, — попросила женщина.

Ночью Микулу снова звал Голос. И звучал особенно призывно, как-то печально, точно прощался с ним навсегда. Большая Лошадь, будто чувствуя беду, повела жеребенка и мальчика на новое место за болота и овраги, в глубину Заозерья. То ли было все это, то ли не было... А может, пригрезилось Микуле в горячечных снах? Но бабушка Жива говорит, что было. И как он сильно хворал, и как она его выхаживала, «считай, что заново на печи родился», и как, выздоравливая, он ушел из дому, и три дня его не могли найти, а потом приехал отчим, Усатый, и нашел его в овражке за лесом, рядом с колхозной лошадью и жеребенком.

— Он же озверел! Кобылье молоко сосет, сам видел! — рассказывал отчим деревенским женщинам.

Но бабушка Жива, она ведь какая — что вспомнит, а о чем и промолчит. И тут явно что-то недоговаривает. Не три дня, а все лето жил маленький Микула-дурачок в овраге с Большой Лошадью и Соломкой. От того и видения в его глазах о том времени: то яркая молодая листва, то темно-зеленая, летняя, то багряная, осенняя... Когда рядом с темными елями вспыхнули первые красные листья осинника, и раздался тот роковой выстрел. В ту ночь Микула снова слышал Голос, который звал его: «Родненький!» Кто знает, может и почудилось... Бабушка Жива вон говорит, что во второй раз отчим его приезжал один, без матери. Да, может и почудилось. Но Микула откликнулся и пошел на этот Голос, вернее, поехал на Большой Лошади. Как она не хотела идти! Но мальчик понукал ее, щекотал босыми пятками бока, нагнувшись, шептал на ухо ласковые слова. И Большая Лошадь, заржав, галопом влетела в деревню — и споткнулась! Такой грохот стоял, когда она падала! Прямо гром громыхнул, с молнией. Потом оказалось, что это выстрелил Усатый. И убил ее наповал, волчьим жаканом. Отомстил. Так ли, нет ли? Нет, не так, утверждает бабушка Жива. Усатый, его отчим, выстрелил позже, когда увидел, что лошадь сломала ногу — на одной коже болталась. И он выстрелил ей в ухо, чтобы не мучилась. Но было и другое, Микула помнит:

— Чтоб твоего духу в деревне не было! — сказала Усатому бабушка Жива.

— А мясо? — кивнул Усатый на убитую Большую Лошадь.

— Забирай куда хочешь. Мы ничего не видели. И тебя, поганца, чтоб глаза мои не видели.

Усатый исчез. А ночью исчезла и убитая лошадь.

Микула очнулся снова на дедовой печи. Было утро. На улице жалобно ржал жеребенок. «Соломка!» — угадал мальчик и кубарем скатился с печи, выскочил на улицу, подбежал к кровавому пятну на траве... Соломка, молочная сестричка его, обнюхивала траву и плакала и голосом, и слезами, которые катились и катились из ее глаз. Рядом полукругом стояли деревенские бабы и тоже вытирали слезы.

— Соломка, Соломушка, — обнимал ее за шею мальчик, — сестричка моя родненькая, не плачь, нас с тобой двое, будем жить вместе, в дедушкиной избе... Я тебе сено буду косить.

— Вот тебе и Микула-дурачок, — всхлипывали женщины, — а рассуждает, как умник.

Кто-то из них принес охапку опавших листьев и забросал кровь на траве. Попытались отогнать жеребенка с этого места, но Соломка не уходила. Не отходил от нее и Микула. Послали в Красное Село за ветеринаром. Тот приехал на дрожках лишь на другой день, сказал, что жеребенка надо в табун, к лошадям, иначе он погибнет. «От тоски», — добавил ветеринар. И Соломку увели. Привязали к дрожкам и увели. А что было в тот день с Микулой, деревенские женщины стараются не вспоминать. Жив остался, и то хорошо. И истово молятся Миколаю Угоднику, который, по их словам, весь день и всю ночь стоял в изголовье больного мальчика и кропил его святой водой. Некоторые видели Миколая Угодника, некоторые нет. Но капли воды на лице Микулы, на подушке и на одеяле видели все.

* * *

Сколько прошло времени с тех пор? Много... И все-таки Микула разыскал ее в одной из дальних деревень на Куликовом поле — старую, но еще бодрую лошадь.

— Соломка! Это ты?

Кажется, узнала его и Соломка. Что-то затеплилось в ее глазах от Микулиного голоса, она даже мотнула головой и коротко заржала.

— Соломушка...

Но лошадь шумно фыркнула и потянулась губами к сену.

— Как ее зовете? — спросил Микула конюха.

— Сиротка.

Микула выкупил ее в колхозе за четыреста рублей, примерно столько же платят за пустующую деревенскую избу. Он даже не торговался. Теперь Соломка живет у него во дворе и он косит ей сено, как когда-то обещал.

* * *

— Так и прошло мое детство под защитой Николая Угодника, — закончил Микула свой рассказ. — Я слышал, все Николаи, особенно дети, находятся под его защитой. Да, а у меня радостная новость: нашел на чердаке доспехи Николая Угодника, в каких он от Усатого меня защищал. Посмотри-ка.

Я поднял голову и увидел на стене икону Николая Угодника в «доспехах», то есть в медном, а может бронзовом окладе. Оклад был слегка помят, но старательно вычищен, лишь местами, на вмятинах, остались зеленые пятна. Николай Угодник смотрел строго, даже грозно. А, приглядевшись, я заметил, что по лицу Святителя проходят трещинки, похожие на полоски от слез...