Повесть для своих

Проза Просмотров: 2772

Благословенна старость — лучшее время жизни человека! Уже пройдено забытое младенчество, счастливое детство, тревожное отрочество, дерзкая юность, попытки взросления, летящая жизнь и неожиданное осознание, что ты въехал в преддверие старения и умирания. Уже похоронил родителей, многих родных и близких, вокруг все чужое, то, что тебе было дорого, попирается новыми поколениями, и поэтому этот земной мир уже не жалко. Да и твое земное время тоже кончается. Его же не запасешь, да оно и вовсе не твое. И не ты первый, глядя на восток, говоришь себе: «Вот меня не будет, а солнце все так же поднимется». Или, как пелось в напрасно забытой русской песне: «Меня не станет, солнце встанет, и будут небо и земля».

То я себя ругаю за прожитую жизнь, то оправдываю, то просто пытаюсь понять, так ли я жил: и при социализме, и при капитализме, и при нынешнем сволочизме. И сколько же я поработал сатане льстивому, прости, Господи! Сколько же грешил! Господи, пока не убирай меня с земли, дай время замолить грехи.

Нет, правда, хорошо старику. Можно забыть, сколько тебе лет, можно не отмечать дни рождения и, в награду, ощутить себя жившим всегда. Тем более я много, по ходу жизни, занимался историей, античностью, ранними и средними веками новой эры, и девятнадцатым веком, и тем, в котором жил, и тем, в который переехал. Полное ощущение, что знаю и софистов античности, и схоластов средневековья, и нынешних юристов, доблестных учеников и тех и других, присутствую в римском сенате и слушаю требования Катона о разрушении развратного Карфагена, и вот, спустя века, хожу по карфагенским развалинам. А ведь я прошел все центры мира, коими бывали и Александрия, и Каир, и Вавилон, и Пальмира, и Рим, а по истечении сроков видел или их руины, или новую надвигающуюся гибель от нашествия золота и разврата. Это я сидел на берегах Мертвого (Асфальтового) моря, вглядывался в его мутные скользкие воды, пытаясь разглядеть черепки Содома и Гоморры. И видел черные пески берегов острова Санторини, напоминающие о затопленной Божиим гневом Атлантиде, ходил по склонам Везувия, пытаясь представить, как Божье возмездие мстило за Богоотступничество.

Самое страшное стояние было у Голгофы, когда ощущал полное безсилие помочь Распинаемому и жгучую вину за то, что именно из-за меня Он взошел на Крест. А потом было шествие вослед святому Первозванному апостолу Андрею в наши, русские северные пределы, погружение в воды Днепра, осененные византийским Крестом. Это я помогал таскать камни для строительства и Киевской и Новгородской Софии, шел с переселенцами в Сибирь, стоял с самодельной свечой на освящении деревянных часовен, а, века погодя, и каменных храмов. Это я, грешный, стремился на исповедь к кельям преподобных старцев, и причащался Тела и Крови Христовых, то из простых, то из золотых чаш, опускался на колени перед светлыми родниками и байкальскими водами. И летал над землей вначале на парусиновых, а затем и на алюминиевых крыльях. Неслись, отставая, подо мной леса, степи и горы, моря и озера. Взлетевши в одну эпоху, приземлялся в другой...

Полное ощущение, что я пришел из вечности, из глубины тысячелетий, а если сюда добавить то, что и впереди вечность, то кто я? Как все понять? Ведь именно в этом бегущем времени, как в течении реки, я барахтался, считая, что живу в настоящем. Но нет настоящего времени, даже начало этой строчки уже в прошлом.

И барахтались вместе со мною мои современники, с ними делил хлеб и соль, с ними старился. Как же нам нелегко было жить в перевернутом мире, где властители умов, происшедшие от обезьяны, и нам внушали, что и мы так же ведем родство от шерстяных тварей, более того, успешно настаивали, что первична материя, а не дух. Как при таком диком, навязанном нам мировоззрении, мы еще сохранились, просто дивно. Бог спас, другого объяснения нет.

К концу жизни осталось выполнить завет древних: познай самого себя и завет преподобного Серафима: стяжи дух мирен, и около тебя спасутся. Это самое трудное. Почему я прожил такую жизнь, а не кто-то другой? Много-много раз моя жизнь могла бы пойти иначе, но шла вот так.

Вспоминаю школу, начальные классы. Мне говорят, чтобы пришел фотографироваться на Доску почета. Совершенно из непонимаемого взрослыми упрямства не иду и не фотографируюсь, а проходя потом мимо Доски, воображаю, что тут могла бы быть и моя фотография, и как-то втайне горжусь, что смог отказаться от обычного пути отличников. Дальше то же самое. Из упрямства начинаю плохо учиться, и в старших классах остаюсь даже на осень, и заканчиваю школу с одной четверкой. Остальные тройки. Не еду поступать в институт, работаю в редакции райгазеты. Далее уж совсем необъяснимый поступок — ухожу от чистой, уважаемой работы журналиста в слесари-ремонтники. Могу не идти в армию, но ухожу на три года. После первого года могу остаться в сержантской школе, но прошу определить в боевую часть. В институте на руках вносят в аспирантуру — ухожу. На телевидении совершенно фруктовое положение — на работу не хожу, пишу сценарии, да за них еще и получаю. И от этого отказываюсь. В издательстве занимаю высокую должность, через два года ухожу в полную нищету на творческую работу. Возглавляю толстое издание с личным водителем, секретаршей и вертушкой и вновь ухожу в полную неопределенность. Преподаю в Академии, вроде все получается, и вновь прерываю очередной накатанный путь. То есть, образно говоря, всякий раз взбрыкиваю, когда чувствую, что надетая упряжь грозит превратиться в ярмо.

Но это все внешние вещи. Карьерный рост мне не грозил, он был мне скучен. Но пришлось и еще одно пройти — политику. То есть, правильнее сказать, общественные дела. Было время, когда общественность наша вынуждала писателей вмешиваться во все проблемы по охране природы, памятников культуры, в нужды образования и воспитания. Оно, может быть, было бы и неплохо, будь от этого польза. А было одно сотрясение воздуха. Были громокипящие аудитории, письма, митинги, протесты. Затянуло в эту круговерть, как собаку в колесо, и меня. Выступал, и много выступал. Идешь по Москве: Кремлевский дворец съездов, Колонный зал Дома Союзов, Зал заседаний храма Христа-Спасителя, залы Домов литераторов, архитекторов, журналистов, композиторов, сотни и сотни аудиторий по стране и за границей. Что говорить о радио и телевидении, газетах и журналах. И все оказалось скучным и ненужным. Только лысел, да седел, да здоровье терял. Не по мне была эта тягостная необходимость звания народного заступника, к которой никогда не стремился, и которая убивала во мне меня.

В самом процессе писательства только оставалась еще радость. Но такая краткая, так быстро проходящая. Ну, прочли, ну перечли, ну, забыли. Что ни скажи, что ни напиши, все булькает в черную воду бегущего по пятам забвения. Что мы можем добавить к высоченной горе написанного? И если бы еще и читатели меня бросили, я бы с радостью швырнул с этой горы свою исписанную бумагу, а за ней и чистую. И долго глядел бы вслед этим черно-белым птичкам.

Лет тридцать шел я до этих веселых мыслей, лет тридцать назад исповедался и причастился. Тогда-то и понял: искать больше нечего, все найдено без меня, осталось одно — уйти от безголового огромного стада людского, и войти в единственно живое в этом мире, в малое стадо Христово. Это главное. Остальное — суета. А как войти? Для монастыря я не созрел, а, может, по годам, перезрел. Но и в одиночку тоже не спастись, это гордыня. Поборолся с искушениями от плоти, от мира, хорошо, но впереди третья борьба — с нападениями от диавола. Тут-то все мы без Божьей помощи побораемы.

После размышлений и советов с умными людьми, в число коих первыми вошли монахи и батюшки, я все-таки решил направить стопы в монастырь, жить вначале хотя бы не в нем, но рядом. Жена моя, человек верующий, меня одобрила. Итак, я решился хотя бы год обойтись без Москвы, скрыться в благословенных просторах России. Но не в какой-то землянке, не в лесу, а в селе.

Церковь, книги, простая пища, молитвы. А там посмотрим. По своей простоте, которая нынче граничит с глупостью, я не скрывал намерения уехать. Именно в это время приблизился ко мне доброжелательный мужчина, я его и раньше встречал на патриотических вечерах, он говорил о знакомом ему месте в далеких северных пределах, таких далеких, что туда трудно добраться. Что ни газа там, ни водопровода. Зато лес, поляны, родники. Избы, благодаря демократии, брошены и гибнут, кто сейчас туда поедет? Они вообще все теперь по цене дров. То есть там меня никто не достанет и прочее. А ему там от дальней родни достался дом. Вот ключи. Считай этот дом своим и живи в нем хоть всю жизнь, никто не спросит.

Я походил-походил по столичным проспектам, подышал атмосферой мегаполиса и решился. Напоследок, перед поездом, выкинул в урну Ярославского вокзала сотовый телефон, как последнюю связь с покидаемым миром.

Мужчина предупреждал меня, что туда и никакой автобус не ходит, что надо будет взять частника. Так и вышло. И частника искать не пришлось, он сам ко мне подскочил, прямо к вагону. Будто именно меня и ждал. Машина у него была везде проходимая, то есть внедорожник. Внутри был прекрасный запах соснового леса. Я скоро задремал. Но кажется, что тут же и проснулся.

— Мы на месте! — сказал то ли мне, то ли кому-то водитель.

 

НАЧАЛО НОВОЙ ЖИЗНИ

Село было небольшое, безлюдное, заваленное чистейшим снегом. Частник посоветовал мне спросить в магазине, где дом, который мой, и сразу уехал. Магазин был маленький, типовой, то есть шлакоблочный, то есть в нем было холодно. Продавщица непонятного возраста, закутанная во много одежд, показала направление.

— Вы что, в нем жить будете? Так-то он крепкий.

Я побежал чуть ли рысью: это же дом, приют спокойствия, молитв, трудов. Дом среди русского пространства! Я его сразу полюбил. Такой аккуратный, три окна на улицу, земля под окном, одворица. Двор крытый, хлев, сарай, баня. Как я понимаю, счастье — это или полное отрешение от всего земного, или же, если такое не под силу, то обладание желанным земным. Первого я не заслужил, а на второе надеялся. Мне хотелось вдали от Москвы, заботящейся только о себе, но насквозь пропитанной болтовней о спасении России, забыть ее и просто пожить по-человечески. Своими трудами, может быть, даже показать пример трудов во славу Божию и российскую. И в самом деле — хватит разводить говорильню, надо что-то делать. Делать! Не языком, а руками. Вот это — моя земля, и моя цель — не дать ей одичать, зарасти, показать, что может русский мужчина, если ему не мешать. А здесь — кто или что может мне помешать?

 

АРКАША И ДРУГИЕ

Стояла царственная северная зима. Это ликование сердца, это взгляд, улетающий в солнечную белизну, эти полные вдохи и выдохи лечебного морозного воздуха, все это увеличивало радость вхождения в новое жилище.

Счастье продолжилось затапливанием русской печи, и сразу подтопка, чтоб быстрее прогрелись окоченевшие стены. Вначале немного поддымило, пришлось даже открывать дверь, чтоб проветрить, но потом труба прогрелась, пошла тяга. И вот, уже можно снять шапку, вот уже расстегнул дубленку. И как-то возбужденно и нетерпеливо ступал по широким половицам, выходил во двор, прикидывал необходимые дела. Поправить крыльцо, подмазать, побелить печку, вычистить подполье, упечатать окна, застелить полы домоткаными дорожками, красный угол оборудовать. Сложить камин. Да, это обязательно. Сидеть перед ним долгими зимними вечерами, и читать хорошие книги.

Восторженное чувство вселения требовало закрепления, причем конкретного. Ведь как у нас: если хорошо, то надо еще лучше. Я подбросил и в печь и в подтопок поленьев поосновательней, и отправился в магазин. Мимо дома проходил черноватый мужчина в желтой телогрейке. Снявши потертую шапку, протянул руку, представился Аркадием. Поздравил с покупкой, просил по всем вопросам обращаться к нему.

— Дрова, картошка, овощи какие — нет проблем. Со служебного входа.

В магазине, куда, оказывается, шел также и Аркадий, я взял посудину. Естественным было то, что приглашу Аркадия. Стал брать закуску. В кармане пока шевелилось, брал, чего подороже.

— Ты идешь, Аркаша? — спросил я. — Или чего-то покупать будешь? — Зачем было церемониться, все равно же на ты перейдем.

— Нет, я так зашел, — отвечал он.

Продавщица хмыкнула. Мы пошли к выходу. На крыльце Аркаша как-то поерзал плечами:

— Знаете что, разрешите к вам обратиться.

— К тебе, — поправил я. — К вам — раздельно, квас вместе.

— По рукам! — воскликнул он. — Ты взял очень дорогую, я видел. Но ты еще возьми пару-тройку бормотухи, левой водяры. Потом поймешь, для чего. Но если нет возможностей, не бери.

Но я уже начал понимать. К крыльцу двигались несколько, как говорили раньше, темных личностей. Я понял, что придется поить и их. Если хочу иметь тут благоприятную атмосферу для жизни. Нельзя же показать себя скупым, нелюдимым.

— Но почему плохую брать. Возьму, чего получше.

— Не надо, — решительно опроверг мой порыв Аркаша. — Им без разницы. И кильки пару банок возьми. У них желудки как у шакалов. Бык помои пьет, да гладок живет. — И почему-то добавил: — Не бедность страшна — безденежье.

Рукопожатия новых в моей жизни людей были искренни, крепки, имена их я не запомнил. Они дружно заявили, что давно знали о моем предстоящем въезде в село, пребывали в нетерпении ожидания, и что сегодня, сейчас, одновременно с моим приездом, наступает полнота человеческого оживотворения этих пределов. Витиеватость приветствия вернула меня в магазин, где я отоварился дополнительно и основательно. Продавщица многозначительно на меня посмотрела.

 

НАЧАЛО НОВОСЕЛЬЯ

Около дома нас ждали еще трое человек. Завидя нас, стали прямо ногами разгребать дорожку к дому. Тоже трясли и сжимали мою заболевшую правую руку. На крыльце шумно и старательно топали ногами, оттряхивая снег. Крыльцо содрогалось.

Вот такая артель ввалилась в мои хоромы. В них уже было можно снять верхнее одеяние. Замороженные стекла в окнах начинали сверху оттаивать. Пальто, телогрейки и шубы свалили в угол. Снова обменялись рукопожатиями. Я просил всех называть меня на ты.

— Мы Господа на «ты» называем, а друг с другом будем чиниться.

— То есть вы, то есть… ты не чинодрал?

— Обижаешь.

Аркаша распоряжался. Со двора тащили доски, клали на табуретки, получались скамейки. Два ободранных стола застеливали, как скатертью, нет, не старыми газетами, а очень приличными листками белой, неиспользованной бумаги.

— Откуда такая?

— Да тут всего выше крыши, — отвечали мне.

Аркаша давал знак, что все потом объяснит. И он, да и все, да и я, что скрывать, очень хотели скорее приступить к основному событию новоселья.

— Прошу!

Зашумели, рассаживаясь. Кто-то сел на пол, но кричал, что ему и так хорошо, падать некуда.

— Мы тебе все обустроим, — горячо обещали они. — Вешалку из карельской березы притащим. Дом же с вешалки начинается. Не только театр, а? — И хлопали по плечу.

Аркаша отозвал меня в кухню.

— Налей им по сто, ну, по сто пятьдесят и выгоняй.

— Это нехорошо.

— Тогда совсем не выгонишь. Ну, ты — хозяин, твоя касса, но я предупредил.

— А они женатые?

— Кто как. Но здесь нет.

— А ты женат?

— Да как скажешь, — отвечал Аркаша.

В кухню просунулось два небритых лица.

— Аркаш, горит!

— Цыть! — прикрикнул Аркаша.

От старых хозяев остались треснутые чашки, толстые мутные стаканы, но их все равно на такой табор не хватало. Но оказалось вдруг, что у некоторых стаканы были с собой.

— Сами наливайте, — велел я, за что и получил от Аркаши пинок под столом по ноге.

Запах сивухи заполнил застолье. Опять же, пнув меня под столом, Аркаша подставил мне посудину, как я понял, налитую из качественной бутылки. Этим он давал мне понять отличие нас с ним от основной массы.

— Обождите, хоть колбасу нарежу, — сказал я.

Но они дружно загудели:

— Да зачем, да что ты, да разве мы не едали, да и зачем ты на еду тратился, себе оставь, рукавом занюхаем.

— Поднимем стаканы, да хлопнем их разом, — возгласил Аркаша. — Я видел, что он тоже торопится выпить. — С новосельем! Да скроется разум!

— Да скроется тьма! — поправили Аркашу.

— Во тьме скроется разум! — бодро поправился он.

О, тут народ собрался грамотный.

— Ты, солнце святое, гори! — И я вознес свой граненый кубок.

— Кустиком, кустиком! — кричал невысокий бородач. — Сдвигайте стекло.

Сдвинули. И правда, получилось, как кустик, выросший над столом на секунду и сразу распушившийся. Пошло у всех, кроме одного. У него, как говорится, не прижилось, его замутило, он выскочил.

— Это называется: раз травил я в окно, было душно не в мочь, — такая была реплика.

Бедняга вернулся побледневший, но еще более желающий выпить. Ему налили, но велели пить не сразу, не тратить драгоценность, а отпивать по столовой ложке и прислушиваться к организму. Все с таким состраданием смотрели на беднягу, так солидарно морщились, что участие ему помогло. Больше его не тошнило. Он стал порываться рассказать анекдот, но не мог его вспомнить.

— Сегодня не твой день, — сказали ему. — Не ходи в казино.

Добрались и до закуски. Смели и колбасу, и сыр и все остальное. Хлеба я умудрился не купить, но о нем и не вспомнили. Мазали масло прямо на колбасу. Особенно любовно отнеслись к селедке. Снова налили. Наливал Аркаша. Не забывал и меня и себя. Надо ли говорить, что почти все они уже вовсю курили.

— А-а! — вдруг крикнул бледный мужчина. — Вспомнил! Вот! Один мужик всегда брал в магазине одеколон «Тройной». А тут приходит, просит еще одеколон «Сирень». — Зачем тебе? — «Будут дамы».

Не надо было ему этот анекдот рассказывать, ибо давно замечено, что слова могут воплощаться. В дверь постучали и вошла дама. Лет то ли под сорок, то ли за.

— Назад! — закричали на нее.

Но я заступился. Она села рядом со мною, оттерев Аркашу.

— А я жду, жду, напрягаюсь, думаю, пригласишь. Но я не гордая, сама пришла. Ждал Людмилу? За тобой хоть по снегу босиком. А ты одних кобелей свистнул.

Застольем командовал Аркаша. Двоих отправил за дровами.

— Пока не напились: марш-марш. Сухих, лучше березовых. Березовые жарче, — объяснил он, считая вероятно, что я и в этом не разбираюсь.

— Какие будут указания? — спрашивали у меня.

— А без указания вы и пить не будете?

— А-а. Ну, это-то. — Мужчина с бородой (в общем-то они почти все были с бородами, но у этого была позапущенней) обратился через стол. — Это-то нас уговаривать не надо. Но, ну ладно, буду тоже на «ты», я сразу, а то потом к тебе не пробьешься, докладываю проблему дорог. Сюда нет дороги.

— И не надо! — я пристукнул по столу.

— Точно. Ты слету ловишь. Спасение России в бездорожьи. Любишь Россию — ходи по ней пешком. Как появляются дороги — начинается разложение: наркотики, преступность, остальное. По бездорожью грехи не ходят. Пустынники уходили в леса, в пустыни, в горы. И там были нечистые, но боялись молитвы. Нынешние, как свиньи, не боятся креста.

— Но боятся песта, — закончил кто-то пословицу. — Давай пить, хватит о работе.

Вот уже и последняя бутылка задрала дно к потолку, а коллектив еще только-только начинал разогреваться. Аркаша, выскакивая, уходил на кухню и там чего-то химичил, хотя и меня постоянно помнил. Вскоре и он развел руками. Я принял это к сведению, и побежал в магазин.

Продавщица отлично понимала, что происходит в доме нового жителя, и советовала взять чего попроще.

— Мне-то выгодно продать дорогое, но вас жалко. Вот этим тараканов травят. Берите. Скорее упадут. Но сами это не пейте. А их не напоить. Уже один пробовал.

 

ЗАГОВОРИ, ЧТОБ Я ТЕБЯ УВИДЕЛ

Хоть и стыдно было выделяться, но себе и Аркаше я вновь взял что-то приличное. Питье называлось «Традиционный русский напиток с дозатором». Около дома стояли широкие санки, нагруженные березовыми поленьями. У крыльца уже поселилась деревянная лопата для разгребания снега. В доме услужливо показали, что на кухне появились ведра с водой. Естественно, я догадался, что это все ворованное или, в лучшем случае, унесенное из дома. И просил все немедленно вернуть.

— Да ты жизни не знаешь, — закричали они. — Кругом же ворье. Ты что, впервые слышишь? Миллионы хапают, а тут лопата, полено березовое. Плевое же дело. Не будь наивняком.

— Полено? — женщина Людмила, сидящая рядом, икнула. — Полено! Тащи сюда! Давай из него, — она поддала мне в ребра локтем, — давай из него Буратино сделаем, а? Заметано? Я, кстати говоря, могу и тройняшек притащить. «Налей, налей, стаканы полней! Бездельник, кто с нами не пьет». Попробуй не выпей, когда искусство призывает. Налил? Спасибо. Вместо чая утром рано выпил водки два стакана. Вот какой рассеянный с улицы Бассейной.

— За того, кого нет с нами! — воскликнул кто-то.

И все посерьезнели вдруг, встали и, не чокаясь, выпили. Причем, я невольно заметил, как они значительно переглядывались, увеличенно изображали горестное свое состояние, взглядывали на меня, потом опять друг на друга, значительно кивали головами, печально глядели на опустошенное дно, садились и сокрушенно и картинно склоняли головы.

Потом, когда прошло приличное моменту молчание, гудеж продолжился. Ко мне протиснулся человек с листочком в руках. Назвался архитектором.

— Земля у тебя есть, надо строиться. Вот, смотри, я сделал почеркушку. Тут полусфера, тут двухскатность, здесь теремообразно. Тут, в плане, зала для собраний.

— Для каких собраний?

— Общественных, каких же? Но договоримся, что полы я у тебя лично проверю. А то, вот случай, реставрировал дом на улице Берзарина в Москве, мне говорят: что-то в этом доме все умирают, смертность зашкаливает. Командую: «Снять паркет, поднять оргалит!». И что? Под ним мина замедленного действия — асфальт. А? Это же сгусток канцерогенности, раковая предрасположенность. Мертвое море раньше называлось Асфальтовое. И когда стали в России делать асфальт, то звали его жидовская мостовая. Гибнем от асфальта. А не за какой-то там металл. Люди гибнут за асфальт.

Женщина затяжелела и задремала, а Аркаша неожиданно стал читать стихи. Оказалось, собственные.

— Ох, бабы, бабы, ума бы вам кабы побольше бы бабы.

Не квакали бы вы как жабы, а были бы Божьи рабы.

— Аркаша, — растроганно сказал я, — я вот тоже все думаю, если бы классицизм не был бы так консервативен, его бы не вытеснил романтизм. А романтизм нам ни к чему. Уводит от реальной жизни, воспевает вздернутые уздой воображения чувства.

— А ты как думал, — отвечал Аркаша. — Как иначе — во всем борьба. Тебе в дом надо собаку обязательно. Я приведу.

Архитектора сменил скульптор, человек с еще большей бородой. И он стал поддерживать высокую планку культурной беседы.

— Еле переждал ваши литературные бредни. Писатели так долго не уважали слово, что оно их оставило, ушло из оболочки. Но есть же и скульптура! Мне главное — объем набрать. У меня рука с одной стороны легкая, сама видит, могу вслепую рельеф вести, с другой тяжелая. Как? Кого слеплю, того или разоблачат, или забудут. Слепил Горбача и что? И его тут же под зад. Борю ваял, и он уже не рулит. Думаю, этих лепить или подождать? Но вообще они как-то сереют, мельчают. Неинтересные черепа, слабая лепка. Какая твоя инструкция?

— Творческий человек инструкций не слушает. У него свое измерение действительности. Возьми к примеру Ренессанс. Какое там Возрождение, чего врать, кто поверит? Дикое язычество античности реанимировали, труп оживляли. Ты согласен?

— Попробуй я не согласиться, — отвечал скульптор. — Ты же начальник, значит, умный, мы обязаны руки по швам. Я вот все пробую к Сталину подступиться. Остальных легко. Я же уже как ископаемый, еще кукурузу успел изваять. При Никите. Он на трибуне, по трибуне стучит початком. Голова легко далась — лысый бильярдный шар. Уши прилепить и похож. Но а что? Вскоре сковырнули Никитку. Мне и заплатить не успели. С тех пор и запил. Исходное сырье пропивал. Было чего пропивать. Одной бронзы на трех президентов. Мрамору! Керамика шла на пиво, на опохмел. Не хотелось их изображать, трафаретны, какой поворот головы ни возьми, все искусственны, перед зеркалом разучены, я же вижу. Нет, не они спасатели России.

— А кто? Крестьяне?

— Скорее всего.

— Их и изображай. И рабочих.

— Их-то зачем? Они не только Россию, но и свои цепи потеряли. Оставили только каски для стука. Но прикажешь — изображу. Прикажи.

— Нашел приказчика. При чем тут я?

— Как при чем? — скульптор в недоумении смотрел на меня. — Ладно. Завтра же тебя начну изображать и отображать, и себя заодно выражать.

— Ты ж пропил исходное сырье.

Скульптор встряхнулся и долго в меня всматривался. Что уж он смог разглядеть в табачном дыму, но объявил:

— Дерево! Ты не для бронзы, не для гипса, не для, тем паче, мрамора. Твоя голова топора просит. Пару-тройку сеансов и — как живой. Горлонару, мы гонорар так обзывали — горлонар, не надо. — Скульптор посмотрел на мою правую руку, даже взял ее в свою и повалял сбоку набок — Замахнемся и на руку. У каждого пальца свой образ, свой портрет.

— Ну, подымем, — воззвал истосковавшийся по вину и вниманию Аркаша. — За то, чтоб крысы в подвале не плодились.

Вставший в рост мужчина в черном кителе возгласил:

— Нет, не споить врагам Россию, вина не хватит на земле!

Всем захотелось высказаться и себя представить. Оказались в застолье и агроном, и зоотехник, и военные. Громче всех оказался именно этот, в кителе.

— Ти-ха! Вопрос: от кого зависит наша жизнь? Конкретно. Думайте. Вам же есть чем думать, вас же, мозгачей, зачем сюда везли? Молчите? Теперь поглядите в окно. — Все мы поглядели в темноту уже полностью оттаявших окон. — Есть под окнами голубые каски ООН? Нет? А почему нет? — Он так грозно обвел взглядом застолье, что мы не смели и слова молвить. После паузы прозвучало: — Докладываю на поставленные вопросы. А потому нет, что в стране есть оборона. Дошло? А в этой обороне я был, кстати, не очень лишним, но сейчас не об этом. Горько вспомнить момент истории между Мишкой меченым и Борькой алкашом, когда все потащили на продажу, и измены пошли сплошь и рядом. И одна наша сволочь, это был даже полковник, продал секреты обнаружения низколетящих целей. Это, о-о-о! Бери нас голыми руками, вот как это называется. Вот такой оказался Мазепа, Петлюра, Бандера и Азеф заодно. В общем целый поп Гапон. Н-но! — Оборонщик поднял указательный палец, потом помахал им справа налево и обратно. — Н-но, русский ум неустрашим. Я вас сейчас успокою. Мы за отрезок времени замаштачили кое-чего получше. И ждем-с: летите, голубчики. Не летят. Зна-ают. Так что скажем спасибо этой продажной сволочи. Тащите, воруйте, продавайте, нам это только на пользу. Это же русские мозги, это же надо понимать, это не что-нибудь. У нас не только извилины, но еще и в извилинах сверх извилины.

— Скоро магазин закроется, — напомнил скульптор. — В счет авансов, а?

— Я с ним! — вызвался и этот высокий, в кителе. Для себя я назвал его оборонщиком.

— Бегите, — согласился я.

— Ноги в руки! — добавил Аркаша. Он не упускал командирство. Перехватил у меня деньги, мгновенно оценил их количество, немного убавил и отдал. — Вместе давайте. Пулей! Друг за другом следить! В магазине не пить!

Они даже и пальто не стали надевать.

— А вот и я, она самая, — раздался женский голос. Это проснулась Людмила. Она будто откуда-то вернулась, да она будто и не пила до того. Поправила прическу и сходу включилась в наши разлохмаченные разговоры:

— Была я в Испании. Коррида. Лицезрела быков. Мельче наших, глупее, нервные, в общем. Один оторвался, когда их гнали, вот я вам расскажу, два киоска снес и летит!

— Фантомас разбушевался, — вставил кто-то.

— А я поймала. Хоп за кольцо в ноздре, ему стало больно, он и пошел как теленок.

— Наша жизнь! — выступил Аркаша. — Стихи свои. Других не держим:

Ты, Россия моя, золотые края.
И была Россия, Святая Русь, а теперь какая грусть.
Раньше были мы свободны и не были голодны.
Большевики пришли. Зазря не послушали мы царя.
Остались с одной лопатой, да с судьбой своей горбатой.
Утром встанешь, на стол глянешь, на столе ни шиша,
В кармане ни гроша.
Потому что пришла перестройка, а это одна помойка.

— Это ты уже сто раз читал, — махнула рукой женщина. — Ты плюй на политику, лирику рвани, лирику.

— Прочесть? — спросил меня Аркаша. И предварил: — Это критика:

У меня выбор был большой, зачем женился я на ей?
Оказалась такая скважина, ревнует ко всем и к каждому.
Сочиняет такие страсти, что не знаешь, куда скласти.
От удивления я кричу, больше с такой женой жить не хочу.
Не работаю нигде и денег не имею,
Хожу-брожу по селу, да вино пить умею.

Собутыльники, видимо, и это знали. Смотрели на автора иронически и даже насмешливо. Но ждали моей оценки.

Я спрятался за формулу, уже испытанную временем:

— Не знаю, как тут насчет поэзии, но насчет политики все правильно. Только зачем ты женился на ей?

Но дискуссия не завязалась, ибо за нами прибежали из магазина. Наши посланники, скульптор и оборонщик, отличились. Обменяв ассигнации на желанное лекарство, они тут же приняли его. Так как принимали не из стаканов, а лили в себя прямо из горла, то неосторожно перелишили и рухнули, не отходя от прилавка. Аркаша послал еще держащихся на ногах выручать своих, а остальных стал немилосердно выталкивать.

— На свободу с чистой совестью! Ночевать у них есть где! — уверял он меня. — А замерзнут — так и надо. Это не люди уже, это накипь, это пена. Надо от них Россию очищать. Это мне так умные люди втолковали. Оставить соль земли. Да и мороза уж такого, чтобы очень, нет. Я сколько раз в сугробе ночевал, живу же.

Хотя все это новоселье, этот табачный дым, от которого болела голова, да и выпитое, действовали так нежелательно, я все-таки воспротивился такому финалу. Хотя и хотел остаться один, хотел для начала изладить хотя бы полочку для книг, не думал же, что будут такие масштабы застолья. Придется терпеть.

Аркаша отгреб ногами к порогу гремевшие пустые бутылки, налил всем и возгласил новый вариант здравицы:

— От пьянки не будет Россия во мгле, не хватит поскольку вина на земле! — Аркаша выпил, крякнул и запел: «Маруся, раз, два, три, калина, чорнявая дивчина, в саду ягоды брала». И стал даже маршировать на месте.

На втором куплете из магазина вернулись спасатели. Оборонщик уже держался на ногах и стал брякать граненым стаканом по бутылке:

— Команде пить чай!

И все воспрянули, услышав радостные звуки. Надо ли сообщать, что курение возобновилось с новой силой, надо ли говорить, что число пирующих увеличилось. Надо ли говорить, что интеллект, разбуженный вином и выпущенный на свободу, не хотел молчать.

— Ты, Лева, не путай хрен с морковкой, антисемитизм с антииудаизмом. Мондиализм, масонство, космополитизм, они сами вызывают к жизни национализм, а потом обижаются.

Еще один небритый вставил свое, видимо, наболевшее:

— Я специалист по земле и злаковым и скажу так: хлеб с клеем не возьмут, а в искусстве терпят примеси.

— Сиди, Вася.

Тут Людмила досадливо дернула плечом:

— Опять про умное. Да ну вас! Я ушла. — И ушла.

 

ЗАСТОЛЬНЫЕ КРИКИ

— Хозяин нужен! — кричали за столом. — Хозяин! И задницу доллару не лизать, а нефтяные рубли не на Абрамовичей тратить, а на народ. Всех русских в Россию вернуть! Кредиты давать на сто лет и безпроцентно.

— Ворье на копание траншей! Подростков за курение и пьянку пороть! Телевизоры собрать, спрессовать и закопать! Вон, в Белоруссии, людей ценят, а не хапуг. Лукашенко, Фиделя Кастро и Уго Чавеса в президенты России! Хай будэ триумвират!

— А вот отгадай, что нужно, чтобы любое дело загубить, — спрашивал окончательно поправивший здоровье скульптор, — что? Надо все время кричать: инновации, инновации, инновации. И каркать: мастер-класс, мастер-класс, мастер-класс. И заездить всех симпозиумами и чтениями.

Я соглашался и в свою очередь тоже выступал:

— Вот вы думаете, зачем я пришел в этот дом? — Я от земли ушел, но к земле вернулся. Земля спасет. Земля!

— Отличный посыл! — воспарял специалист по земле Вася. — Не сразу, но запомнишь, я взят сюда не за красивые глаза, а за докторскую, уж я-то знаю, какие травы с какими не растут. Так же и зернобобовые. И времени тратить не надо, рядом не сажать. Так же и люди, так ведь? У тебя сколько соток? Тридцать? Неважно. Я тебе устрою на них рай земной. А как от сорняков избавиться, это мой эксклюзив. Не гляди, что пью, гляди в будущее. Сорняки я стравливаю с сорняками, а полезное цветет, расцветает и процветает. Налей мне лично сам. — Я налил ему треть стакана. — Еще, — попросил Вася. — Подбавь… стоп! Теперь пить, кудри наклонять и плакать.

— До чего дошло! — обращал на себя внимание мужчина в приличном пиджаке, — дошло до создания науки биоэтики. Этично ли отправить маму на прекращение жизни, то бишь на эвтаназию, этично ли послать жену на аборт и этично ли самоубийство, то бишь суицид. Это не выдумано мною тут, в этом месте, это уже в мире. Не хочу в такой мир!

— И не ходи. Тебя и не выпустят, — отвечали ему.

— Но мы успеем сказать, что наука ведет к гордыне. Пример? Письмо происшедших от обезьяны нобелевских лауреатов.

Для окурков оборонщик нашел подобающую пепельницу, приспособил ведро. Ведро тоже как будто курило, постоянно дымилось. Нашелся и садовод в застолье. Он говорил мне и всем, кто еще мог слушать, что фруктовый сад выгоднее злаков. Легче содержать, а дохода плодовые деревья дают гораздо больше.

— Нет! — кричал специалист по лошадям. — Конь спасет, конь! Заведем сортовую конеферму. Вятскую породу возродим. Везет как тягач, а когда надо, скачет. Земля же столько железа не выдержит, уже начинает стряхивать. Лошадка мохноногая торопится, бежит. Прибежит, спасет.

И я подливал им и верил, что все так и будет. Перестанем пить, возьмемся за ум, будем трудиться. Курить не будем, выражаться. В церковь будем по праздникам ходить.

— А то, что пьем — это простительно. Бог пьяниц жалеет. Да это же не пьянство, это судьба такая. Отцы пили, мы опохмеляемся. Что ж делать, раз мы впились.

— Пьяницы царства небесного не наследуют, — как-то робко сказал бледный большеглазый юноша.

— Не упрекай, Алешка, — крикнули ему. — Мы не пьяницы, а выпиваем по случаю. Ну и запой бывает и что? Пьяницы — немцы, а не мы. Они систематически пьют, это плохо. А запоями лучше. Все-таки в перерывах чего-то изобретаем.

— Да дай тебе денег, тут тебе будет систематический запой.

— А как не пить, в стране хаос, значит, в людях хаос. Ударения не перепутайте.

— Транссиб проложили, Гитлера победили, можно и отдохнуть.

— Ты что, да чтоб русским дали отдохнуть? Много хочешь. Да мы в любом веке живем с перегрузками. С пятикратными.

— Куда денешься, у них менталитеты, у нас трехжильность.

Кто-то прижимался ко мне заплаканным лицом, кто-то просил взаймы в долг до завтра. Конечно, я говорил, что взаймы не дам, а дам, сколько он хочет и насовсем. Навовсе. Без отдачи. Какие взаймы, какие в долги, когда все у нас общее.

— Нам нужны победы! — кричал я. — Сопляки и нейтральные идут за сильными. Трижды плевать на спорт: это оттягивание сил на метры и секунды, голы и очки. Это все то же, что в Древнем Риме. Хлеба и зрелищ! От того и исчезли. Ползают по развалинам. Но здесь же Россия, и мы историю Византии не повторим. Здесь Россия! Вы что, все еще не врубились? Хотите и жить и грешить, и снова жить? Тут же не Европа. Нет, парнишки, как хотите, а жить надо начинать серьезно.

— Мы этого и ждали, — кричали мне, — мы по настоящей работе соскучились. Как в песне поется: привыкли руки к топорам.

— Для начала надо по рукам ударить тех, кто дрищет на русскую историю.

— Успокойся, всегда дристали. Ломоносов писал об исторических изысканиях Миллера, на память цитирую: «Из сего заключить должно, каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая запущенная в них скотина».

— Кто, кто, ты сказал? Миллер? Братья, мы договаривались, что если кто начнет в этой пьянке...

— В этих поминках, — поправили его.

— …кто начнет ум и память пропивать, того вон из застолья. Договаривались? Не наливайте ему больше — он Миллера от Шлецера не может отличить. Умник! Это не о Миллере Ломоносов говорил, о другой скотине, о Шлецере.

— Вот, вот, — одобрил я, — вот уже и научный и одновременно практический спор. Да, ребятишки, пора вам в переднюю траншею.

— Это законно, на фиг, что в траншею, — одобрил меня как-то внезапно появившийся молодой парень, показав большой палец. — Грянет гром — мы моментально протрезвеем. А пока он же не грянул, сиди, на фиг, и радуйся. Вообще, это, на фиг, мужская коронка — пить без передышки. Хоть и тяжело, а крылато.

— А гром, значит, еще не грянул? Ну-ну, — учительски заметил я.

— Вообще, не пить, это так же хорошо, как пить, — высказался выпивший стакан агроном Вася. — Как у нас — с одной стороны, «бездельник, кто с нами не пьет», с другой, как солнце над полями, трезвость. Вот тут и выруливай.

 

НАСТУПАЕТ ВЕЧЕР

Сидели-то мы плотно, но уже где-то в отдельно взятых группках общего коллектива начинались высокотемпературные разговоры, например: «Я тебе пока по-нормальному говорю, понял? Пока! Или не доходит?» Но такие вспышки я легко гасил, ибо все от меня зависели. То есть не от меня, от моего кошелька. От того, думаю, пока и слушали.

— Кто же виноват в ваших бедах? — вопрошал я. — Вы — русские мужчины. Русский мужчина может спастись или в монастыре или в семье. И чтобы семья, как монастырь. И — любовь! Они жили долго и счастливо и умерли в один день. Поняли народную мудрость: с кем венчаться, с тем кончаться?

— Аристотель, учти, назидал правителям: хотите крепкое государство тире контролируйте музыку. — Музыкант подтверждал высказывание Аристотеля дирижерскими взмахами руки.

Аркаша пытался читать стихи:

— Я тихонько с печки слез, взял я ножик и обрез.
Мне навстречу Севастьян, он такой же, из крестьян.
Много дел у нас чуть свет: жгем читальню и комбед.

— Не жгем, грамотей, а жжем, или хотя бы, поджигаем, — успевал я поправить.

— Главное — набрать объем, — гудел на ухо скульптор. — А сколько я наставил бюстов в Доме моченых и в музее Развалюции, при желании можно атрибутировать.

— А меня батюшка спрашивает, — вскидывалась внезапно вернувшаяся женщина Людмила, усмирившая испанского быка, — почему ты не была на службе, Людмила? Я отвечаю: — Я вино вкушала, батюшка. — Видно было, что слово «вкушала» ей очень нравилось.

Но вообще за столом было такое разномастное бестолковое общение, что я решил упорядочить беседу:

— Да что ж это никто никого не слушает? Я тоже выпил, но не настолько же. Вы еще реинкарнацию вспомните. Жизни же не будет другой. Давайте общий разговор вкушать. Есть тут социолог?

Кто-то откликнулся, подняв голову от стола:

— Как не быть, есть.

— И как ты объяснишь сей синдром полного теперешнего безразличия к судьбе Отечества?

— Ты не поверишь, но я скажу просто: это не безразличие, это необъяснимое преимущество русского народа, то есть торможение истории. России некуда спешить, она живет и, единственная, живет по-человечески. Остальные бегут, бегут и бегут, и исчезают. Хоронят себя в своей жадности и суете. Терпение — понятие русское. Смирение — тем более.

— Слышали? — восхищенно возопил я, — все слышали?

— Сто раз, — отвечали мне.

— И сто первый не вредно послушать. Русскую идею ищут. Да идея любого народа появляется вместе с ним, иначе и народа нет. Приняли Православие — появилась Русь. За Русь! Конечно, за нее лучше не пить, ей это отраднее, но уж ради встречи и знакомства.

— За Русь! — поддержал меня социолог вновь залег своей умной головой на пиршественную столешницу.

— По полной! — крикнул Аркаша.

Такая здравица уничтожила остатки напитков, и я стал порываться в магазин, чтоб выпить еще и за здоровье социолога, но мне доложили, что магазин погасил огни. Но что это отнюдь не проблема, то есть проблема, но решаемая, так как есть проблемы трудно решаемые, есть проблемы долго решаемые, но нерешаемых нет, и эту разрешим, ибо во многих местах заснеженной ночи неутомимо работают самогонная фабрика. Правда, ее владелец, вот собака, взвинтит, по случаю моего новоселья цены. Но это меня не устрашило. И я, помахивая ассигнацией, вопросил:

— Чьи ноги? Сам бы, как Ванька Жуков, побежал, дороги не знаю.

Оказалось, что и никто не знает. Только Аркаша.

— Вперед и с песней! — велел я ему.

Уже много бойцов полегло на мои половицы. Тела их раздвинули, сделав проход к дверям. Я вспомнил о печке и подтопке. Все в них прогорело. Закрыл трубу.

Вернулся Аркаша с трехлитровой бутылкой мутной жидкости. Но самогон пить я не стал. Справились с ним и без меня.

 

ВОТ УЖЕ И НОЧЬ

Проемы окон, не закрытые шторами, были так черны, что казалось — пространство избы сдавливается темнотой. Застолье сбавляло обороты, выдыхалось. Наступила беззвездная ночь. Аркаше я приказал не сметь выволакивать спящих на мороз.

— Какой это мороз, не колотун же. — Аркаша ходил по пятам и все жаловался на жизнь. — Негде же заработать. Ты приехал, оживил, а то бы я вот-вот и кранты. Вот в ноябре я вышел на работку, и отбили сразу мне охотку. Зарплату дали так уныло, что не хватило даже на мыло. И за автобус заплати, и на морозе ногу об ногу колоти. Вот так, друзья интеллигенты, надо народу платить алименты. Ведь мы живем без папы и без мамы, пустые наши карманы. Выйду на улицу, попрыгаю, поскачу, вернусь домой и горькими слезами заплачу.

— Как это — поскачу? — возмущенно спросил я. — Поскачу. Поскачу надо. Ты русский язык береги, ты его хранитель, ты народ, понял?

— Храню, храню, — торопился Аркаша. — Вот это, это же не я сочинил, а храню. От них слышал: «Люблю грозу в конце июня, когда идет физкультпарад, и молча мокнет на трибуне правительственный аппарат».

Нас услышал лежащий у ног и сильно до этого храпящий худой мужчина. Тут, я понял, все были не чужды поэзии. Он, не надеясь, что удастся встать на ноги, все-таки хотя бы сел, и читал сидя:

Все, что надо, есть в жизни для счастья,
Только нету его самого.
Нету в мире к России участья,
И плевать нам, что нету его.

И вновь откинулся. А меня посетила простая мысль, что и я созрел для сна. Аркаша спихнул какого-то страдальца со старой ржавой кровати, велел ему карабкаться, как он выразился, в общественную палату, то есть на полати, навалил на панцирную сетку всякие пальто и полушубки пришедших, и показал услужливым жестом: тебе. Сам по-собачьи улегся у ног.

— Да, пьем! — кричал кто-то, — пьем, пребываем во мраке пьянки. Но и в этом мраке есть высверки истины, искры разума и молнии мысли. Скандинавская теория истории России бесплодна! Аналогии с Византией — явная натяжка!

Эти высверки молний озарили мне пространство моего сна. Ближний Восток предстал в нем в своей щетинистой раздерганности, и кто-то горячо шептал на ухо: «Тут она кухня политики, тут! Ставь свой котел на плиту, ставь, пока есть место».

 

АЛЕША И ЛЮДМИЛА НА КРЫЛЬЦЕ

Видимо, такой сюжет был от духоты, в которой я проснулся. Дышать было трудно. Это печи, натопившись досыта, дали такое тепло, что спящие сдирали с себя пиджаки и рубахи. На черных окнах ожили огромные, гудящие мухи. Снизу, из подполья поднимался запах тлена и гниения. Две худые страшные кошки ходили по столу. Я в ужасе упал обратно на скрипящее железное ложе. И вновь стал задыхаться. Нет, надо на воздух. Он же здесь оздоровляющий, первозданный.

Кое-как пробрался, шагая по телам, но все-таки не по трупам: люди храпели, хрипели, стонали, чесались. На крыльце кто-то был живой. И этот кто-то рыдал. Слабая луна осветила и крыльцо и рыдальца. Этот был тот самый юноша, который сказал, что пьяницы царства Божия не наследуют.

Я постоял рядом, тронул за плечо:

— Иди в избу, простынешь.

— Нет, — отпрянул он, — нет! — Высушил рукавом слезы на щеках. — Я плачу и рыдаю не на показ, а когда думаю о доле возмездия. Я вижу мир, — он повел рукой как диакон и поклонился даже кому-то, — я вижу мир, который виноват перед Богом. Но покаяния не вижу. И плачу за свою вину слезами и плачу. Безполезно хотеть быть счастливым без церкви. Это мне наказание. Почему они не поставили условия, чтобы тут была церковь? И они бы так не пали.

— Поплакал, и хватит. Иди спать.

— Алеша, — представился он, суя мне дрожащую мокрую руку. — Я был монахом. Я спасался. — Он зарыдал. — Дело моего спасения продвигалось. Мог спастись, реально мог. И пропал.

— Почему, — невольно спросил я.

— Старец послал меня в мир. Иди, говорит, Алеша, золотая твоя душа, спасай, говорит, братьев.

— Спас?

— Погибли. Одного в Сибирь отправили, второй с ума сошел. И я погиб.

— Пока человек жив, он может спастись, — утешил я. — Ты ж еще живой.

— Если вы так считаете, тогда и они тоже могут спастись, да?

И еще одно явление было на крыльце. Опять Людмила.

— Не подумайте чего, покурить вышла. А курить вредно, не буду. Так вот, признаюсь, я была у него референтом, но не будем ханжить — не только! Мне и подковерные игры известны и надковерные. Но он был реальностью, куда денешься, хоть и сволочь. Счастья с ним я не знала, одни опыты. Умный был, хоть и сволочь, не знаю, жив или уже нет. Даже не знаю, отец ли он моих детушек. А эти все, — она махнула рукой, пошатнувшись в сторону дверей в избу, — это все вирусоносители. И — только! Брюконосители и брюхоносители.

— Ах, все не так! — воскликнул Алеша. — Вы же его любили! — И поспешно убежал.

— С чего бы я стала его любить? — спросила меня Людмила. — Ну, для начала, может быть. Да и кто он?

— Людмила, — сердито сказал я, — мне некогда вникать в вашу жизнь, я в ней случаен. Кого ты любила, кто отец, где дети, мне это знать не дано, и не надо. Но откуда все эти артельщики? Это что — колхоз или колония? Или поселение какое?

— Какая тебе разница? — спросила Людмила. — Ну не врубился, не въехал, живи так, — Людмила все-таки стала выскребать из пачки сигарету.

— Минздрав тебя еще не предупреждал? — спросил я и отправился досыпать.

Но по дороге к лежбищу на свою беду споткнулся о поэта. И будто нажал на пружинку, он так резко сел. И сразу стал декламировать:

Надев коварства гримы, сполняя папин труд,
Из Рима пилигримы на Русь Святую прут.
Цветет в долине вереск, весна пирует власть,
Жидовствующих ересь у нас не прижилась.

— Каково? — гордо вопросил он. — Конечно, не великий сменщик Пушкина Тютчев, но! Учусь у него. «В русских жилах небо протекло». Все слышат? Это написано по-русски, Доходит до вас? Доходит?

— Доходит, — ответил я за всех, хотя слушал его только сам. — Спи.

— Есть! — отвечал он, и в самом деле храпанул.

 

«ПРОСНИСЬ, ИЛЬИЧ, ВЗГЛЯНИ НА НАШЕ СЧАСТЬЕ!»

А ранним утром… что утром? Нельзя же было их выгнать. Приручил, а честнее говоря, припоил — отвечай. Они видели спасение только во мне. Просыпались, сползали с общественных полатей, смотрели виновато и жалобно, и ожидающе.

— Нам же не для пьянки, — гудел оборонщик, — нам же, чтоб не отвыкнуть. Мы же проснулись, нет же войск ООН под окнами. Не вошли же еще в Россию войска, лишенные эмоций. Так что, по этому случаю, а? Вася, что ты молчишь? Как ты себя чувствуешь?

— Было бы лучше, не отказался б. Но вообще можно пропустить денек, — советовал агроном Вася. — Надо организму давать встряску, надо раз в неделю не пить. Эх, пиджак-то весь измял. — Аркаш, — обращался он к Аркадию, — ты бурь уснувших не буди, под ними похмелье шевелится.

Аркаша ступал сапогами в просветы меж еще спящими и пинками их будил. На пинки не обижались.

— Проснись, Ильич, взгляни на наше счастье, — сказал он лысому, с рыжеватой бородкой, человеку.

— Серпом по молоту стуча, мы прославляем Ильича, — добавил скульптор. — Слышь, Ильич, сделаю тебе предложение, от которого не сможешь отказаться? Хочешь политическое удовольствие получить?

— А почему бы и нет, — зевнул Ильич.

— Незалежни, незаможни, самостийни хохлы, когда дуже добре не могут втолковать собеседнику простую истину, то кричат: «Я тоби руським язиком кажу!»

Ильич снова, еще крепче зевнул и шумно поскреб лысину. Обратился ко мне:

— Ну, как там мавзолей? Все пока еще, или, несмотря ни на что, уже? Мавзолей — это же пергамский престол сатаны. Так снесли его или нет? Если все еще нет, так зачем было будить? Аль нальете? Это бы вот было архиактуально, архисовременно и архисвоевременно. — В Монголии, — он зевнул уже слабее, — водка называется архи. Там у трапа самолета прилетевших из России встречают этой архи и очень хвалят Ленина, сказавшего: «Архи нужно, архи полезно, архи необходимо». После этого остальное не помнишь. Не надо нам было туда трактора вдвигать, не земледельцы они, скотоводы. Не любят нас. А арабы плотину Асуана помнят, мы им пойму Нила залили. Доброе утро!

В избе колыхались сложные запахи похмелья. Хотелось на воздух. Ясно, что все равно придется пойти за жидкостью для их реанимации. Другого счастья наутро после русского застолья не бывает.

— Ты иди, — виновато говорили они, — мы тут приберемся.

Дорожка моя была протоптана. Странно, но я чувствовал себя очень даже нормально. Раннее солнце нежилось на облаках над горизонтом, но чувствовалось, что до конца оно из постели не поднимется. Так, потянется пару раз, да и опять на покой. Зима, можно и отдохнуть.

— Ну, и как живете? — вроде даже сочувственно спросила продавщица.

— Да по-разному, — честно отвечал я.

— Ладно, что хоть не по-всякому. Но все равно для всех вы хорошим не будете. Они вас уже и так ославили. Знаете, как о вас заговорят: вот, приехал пьяница командовать пьяницами.

— Спасибо за пророчество, — благодарил я. — А пока надо мне их опохмелить.

— Это благородно, — одобрила она. — хотя из-за них нам никуда и не выехать, но тоже люди.

— Как никуда не выехать?

— А куда нам выезжать? — ответила она вопросом на вопрос. — Товары завозят, чего еще? Да и куда поедешь, билеты такие стали дорогие. Только ворье и ездит. Да кого прижмет, на похороны. Редко-редко на юбилей когда.

В ставшем уже родным доме меня приветствовали, как вернувшегося с поля боя. Было приблизительно убрано. Аркаша дурашливо приложил руку к пустой голове и доложил:

— В глухом краю вглухую пью. Открываем перцовку, начинаем массовку.

Первыми, не дожидаясь никого, выпили оборонщик и социолог, и упали досыпать: оборонщик на пол, социолог лицом на стол. Поэт так и не встал и очков не снял, будто без них не мог видеть снов и храпел в дальнем углу.

На кухне, к моему изумлению, распоряжалась юная особа. В передничке даже.

— Кастрюльку принесла, — сообщила она и назвалась Юлей. — Капустки, свеколку, морковку, борщ надо сварить. Нельзя же без горячего. Так ведь? А то тут такой президент-отель, что с голоду загнешься. — Она щебетала, а сама ловко распоряжалась посудой и овощами. — Лук я сама почищу, вам плакать пока не с чего. Так ведь? Можно бы и крапиву, у меня есть, положить, но она при вашем возрасте неполезна, кровь густеет.

— А что полезно? Помирать? Воздух не расходовать? В моем детстве пели: «На заборе сидит кот и глотает кислород. Вот поэтому народу не хватает кислороду». А я ж больше кота. Пели?

— Заучу, — пообещала Юля. — Мы были как плюс и минус, как половинки, разве не так? Все будет хорошо, да? У нас будут красивые дети, не так ли? Аля-улю, лови момент! Дозреет вскоре мой клиент. В вашем возрасте надо думать об оставить след на земле.

Принесенное мною содержимое бутылок было вылито трясущимися руками в звякающие стаканы, молча и судорожно, без всяких чоканий, выпито и пережито. И не успел я спросить у Юли, что за момент мне предлагается ловить, как меня дергали за рукав и говорили:

— Выдай еще валюты, а то воровать придется. Надо же продолжить. Нам на халяву и известка — творог, так что хоть бы чего-нибудь. Надо правильный опохмел соблюсти. А то забуримся. Хоть посидим. Ты не думай, если что, мы тебя под монастырь не подведем.

— Это как раз было бы хорошо, — отвечал я. — Был бы игуменом, вы б уже на поклончиках стояли.

— Ну, ты садист, — отвечали мне. — Мы не только стоять, мы сидим еле, а ты поклончики.

— А ежели гром грянет, а? — вопросил я грозно.

— Ты и вчера громом угрожал, — отвечали мне, обнаруживая свою, лучшую, чем у меня память. — Мы отвечали, что перекрестимся и встанем. Но сейчас-то не томи.

 

НОВЫЙ ДЕНЬ. РАЗГОВОРЫ О РАЗНОМ

День начатый правильной опохмелкой, продолжился криками и уверениями в том, что вот сегодня они начнут жить по-новому. Агроном Вася все говорил о сортах полезных растений, о том, как различать цветоножку и плодоножку, как бороться с личинками пилильщиков и с открыто и скрыто живущими вредителями корневой системы.

— Но вообще, я во всем вижу влияние цифр. Даже, в том числе, на живую клетку. Смотри, какой размах, такого ни в одной науке: от безконечно малых величин до безконечно больших. Вот такая амплитуда, вот такой маятник. Но ведь это же можно и с ума сойти: как это — безконечно большие? Они, наверное от этого ужаса, ввели понятие икса. Икс в энной степени, это что? вот и возьми их за грош. От любой ответственности уйдут. А если что — тут же понятие «мнимая величина». Мнимая. Нужна же точка отсчета, давайте от печки танцевать.

— Тут не только их цифры, — говорил ему зоотехник Лева, — есть и тела безконечно большие, прикинь — звезда размером с галактику. Или в эту сторону: нейтрон недоступен визуальному зрению глаза, а для какой-то частицы он — великан. И у блохи есть свои блохи.

— Лева, стоп! — воскликнул Ильич. — Визуальное зрение? Ты так сказал? На колени перед русским языком! На колени! Это тебе не английский. Английский язык легко заменяется долларом, а на русском с Богом говорят, еще Ломоносов заметил. Да и до него говорили, это мы онемели. Ты что, еще не на коленях?

— А ты, что, русский язык?

— На колени за непросвещенное вторжение в мои знания. Сказал бы просто: звезды есть карлики, звезды есть гиганты. А есть сотни движений галактик, звезд и планет. И настоятельно рекомендую начать думать, как при грядущих близких катаклизмах вписать нашу планету в более безопасную систему плавания во вселенной.

— Для начала Москву надо затопить, — говорил агроном Вася. — Я же еще и знаток гидросистем. — Затопить просто. Берем Среднерусскую возвышенность, переходящую в низменность, вспомним опыт Рыбинского водохранилища…

— Это же дорого, — возражали ему, — хоть она и заслужила. Проще вдавить в пустоты.

— Кого?

— Кого еще? Москву! В ней же уже провалы начались.

— Лучше всего ядерным взрывом на обоих полюсах качнуть планету, сместить ось и все! И гуляй! На северном полюсе заряд разместить справа, на южном слева. Делов-то!

— Нет, для начала надо покончить с зависимостью от нефти. Энергий в России огромное количество: солнце, ветер, вода. Но нефтяные воры в законе будут всячески этим энергиям сопротивляться. За энергию без нефти!

Лысый Ильич как-то очень нервно вновь потребовал внимания:

— Вы меня высмеяли, когда я сказал, что западные имена годятся для нас только в собачьи клички. Гор, Буш — чем не клички для кобелей? Никсон — это такой породистый кобель. Тутчер — породистая сука. Маргарет — это сука медальныя. Был же Мольер — победитель собачьих сессий. Блэр, Тони — все годится. И так далее. Но сейчас не об этом. Язык — это тайна…

— И он впадает в Каспийское море.

— Не язвите. Наводящий вопрос: во сколько раз больше дано эфирного времени, газет, журналов врагам России? Раз в сто. Самое малое. Так почему же они ничего не могут добиться? Они ж непрерывно льют злобу и ненависть на Россию. Но мы по-прежнему любим родину. Потому что слово Родина — это слово молитвы, и оно неуничтожимо, оно выстрадано нами. Наши слова подкреплены сердцем. Это как золотой запас для бумажных денег. Нет его, и печатай ты свою зелень, сколько влезет. Так и их слова — не обеспечены золотом любви к России. И поэтому не будет им веры никогда. Хотя брехать мастаки. Но народ слушает и чувствует — фальшак! Русскими правят россияне! Сажусь.

— Садись. Года на два наговорил.

На кухне уже закипал борщ, и запах его перебивал остальные.

— Съешь две тарелки, еще попросишь, — говорила именно мне при всех Юля. — Еще и в щечку поцелуешь.

— Я женат, — на всякий случай сказал я.

— Так это ж где-то.

— Позвольте договорить! — опять вскочил чего-то сегодня часто выступающий Ильич. — Мысли с похмелья скачут как зайцы по старому насту, не оставляя следов, как бы, да? И вот, говоря о преимуществе русского языка, я забыл подчеркнуть, что вообще знание языков — это самое низкое знание.

— А в сноске заметь, — ехидно уколол Лева, — что сие откровение ты свистнул из Посланий апостолов.

Собрался и я выступить. Встряхнулся:

— Задаю вопрос. Всем. Как вы думаете спасаться от антихриста?

Они вопросили:

— А он, что уже пришел?

— Пить не перестанете, он быстро придет, — оповестил я. — И что вы? И как вы? И примете печать антихриста?

— Ни за что! — резко воскликнул лежащий на полу и вроде бы безчувственный оборонщик. — Он встал, встряхнулся, крякнул и подсел к столу. — Ни за что!

— А чем будешь питаться?

— Подножным кормом! — заявил недремлющий Аркаша. — Я когда на базе потребсоюза мешки таскал, всяких семян наворовал. Как чувствовал. Собирал на жизнь богатство неправедное.

— Аркадий, вы неправильно употребили евангельский текст. Он же не о воровстве.

Это Аркашу поправил Алеша. Он оказывается, сидел тихо и незаметно, но все видел и все слышал. Ел ли он что, пил ли, не знаю.

 

НАЧИНАЮ ИХ РАЗЛИЧАТЬ

Я уже начинал различать собутыльников и даже пытался запомнить хотя бы имена. Поэта запомнил после ночной декламации. Георгия стал отличать, когда он, ударяя пальцами по краю стола, как по клавишам рояля, возсоздал мелодию «Метельного вальса» Свиридова. Похвалил его. Он воспарил:

— Ты что! Я без музыки как без кислорода. Я всяких Вивальди меж пальцев пропускал. Первый Чайковского наяривал. И его же пятую. От «Итальянского каприччо» рыдаю. Первая часть, ближе к концу. Похороните меня под каприччо. Да разве от них дождешься? Но музыка, которая не размягчает чувства, и не делает сердце готовым к восприятию Бога, совершенно не нужна! От того-то сатана и вцепился в рокеров, они его слуги, они превращают отроков и отроковиц в тинейджеров и фанатов. — Он запел: а-а-а-а-а, — сорвался, схватился за голову, потом за стакан. Тот был пуст. Я потянулся налить. Но он высокомерно отринул мой порыв.

— Генделя, — сообщил он, — Глюка и Гайдна, всех запросто выпиливал. Такие верха брал, парни спрашивают: у тебя что, смычок два метра? Уходил в ультразвук. А сейчас можно вас попросить о создании главной музыки — тишины? Помолчим, братья! Можно? — спросил он меня.

— Помолчим, братья и сестры, — попросил и я.

Но оборонщик прервал краткое молчание:

— Ты говоришь — молчать, но разве это восприемлемо? — вопросил он. — Нельзя быть такими небдительными. Германия, что, забыла наш флаг над рейхстагом? Никто же не успокоился. Даже и Грузия тоже уже. Ну, это-то. А Украина? Ведь и эти уже в НАТО скребутся. А Япония? Япония-мать. Даже и Монголия. Им Чингиз-хан отдал земли, куда ступит копыто монгольского коня. А оно ступило до Венгрии. И не надо было это копыто держать сожжением Рязани, подвигом Евпатия Коловрата, гибелью Киева и Владимира, пусть бы монголы почистили Европу. А то она до сих пор гадит и гадит. И изображает из себя, что впереди нас. Какое там впереди — педерастов венчают.

Вдруг, вроде спавший, поэт сел, поправил очки и прочел:

Эстония — такая крошка, любого-каждого спроси,
Она теперь как злая блошка на теле матушки Руси.

И опять откинулся, и опять всхрапнул.

— Ну-к что ж, в тему, — одобрил оборонщик. — Продолжу. Или взять немцев…

— Ты уже о них говорил, — закричали ему.

— О них надо два раза сказать. Россия! Уж хотя по мячу пинать научились.

И вновь на краткое время проснулся поэт в очках. Что-то внутри него, может быть, даже помимо его сознания, видимо, соображало и сочиняло, и выдавало на гора, как выполненное задание на тему:

— Пропили, прокурили, прожрали все и вся,

Но чтоб отдать Курилы? Вот накось-выкуся, —

И привычно храпанул.

— Кем угодно можно быть. — Это уже сам я решил отметиться в разговоре. — Но только христианином. Христианином. Запомни и передай своим евреям: еврей, который крестится в христианство, исполняет израильский закон. Вспомни или перечти пророка Исайю. Это, если еще кто не знает, евангелист Ветхого Завета.

Я достал из внутреннего кармана пиджака и листал Новый завет, находил место. Нашел.

— Считаете меня учителем?

— Да! — грянул хор.

— А мой учитель вот кто. Читаю: «Обрезанный в восьмой день, из рода Израилева, колена Вениаминова, еврей из евреев, по учению фарисей». Послание к Филиппийцам, глава третья, стих пятый. Это мой учитель. Прошу любить и жаловать.

Аркаша назойливо зудел на ухо, что Юля по-прежнему молода и красива, что надо идти к ней на кухню, кушать борщ.

— Пусть на всех тащит.

— Именно тебя хочет угостить.

Выскочила и Юля, успевшая стать брюнеткой, одетая в цыганистое красно-черное, с поварешкой в руках. Загудели комплименты, но Юля молвила:

— Отстаньте все! Я преодолею порывы инстинктов доводами рассудка. Справлюсь, блин, с ними голосом разума.

И, взмахнув поварешкой и взметнув в повороте просторной юбкой, исчезла.

 

ТЕ ЖЕ И ГЕНАТ

Тут случилось появление нового героя, то есть не нового, вчерашнего молодого парня, но с лицом, обновленным царапинами и синяками.

— Генату осталось? — спросил он. — Он, оказывается, был Генат. — Видали? Все видали? — Он весело тыкал пальцем в свое лицо. — Я парень резкий, поняли все? Хорошо поняли? И снится мне, на фиг, не рокот космодрома. Вчера иду от вас, встретил Тайсона и Мохаммеда Али. Заговорили. Меня не поняли. Говорю, что ж я за свое село не могу выйти, я же, блин, не в зоне. Отвечали, на фиг, по-своему, на своем языке. Приняли меня за грушу. Но я ж не плодовое, на фиг, дерево. Не поняли. Уже, на фиг, за свое село и не выйди. Отметелили. Звал братьев Кличко, не очень-то, на фиг, торопились. Вообще скотство — уже дошло, что и лежачих бьют. Вопрос ко всем: раньше били лежачих? — Генат резко заглотил содержимое для кого-то налитого стакана.

— Лежачих не били, — ответил я, — но и чужие порции не осушали.

— Это я стресс, на фиг, сбросил, — оправдался Генат и стал допрашивать соседа: — Давно пьешь. Чтобы так, по-серьезному?

— Начал только здесь, — отвечал тот.

— Ну-у, — протянул Генат. — Это не в десятку. Я время терять не стал, на фиг. Со школы полощу. Я так заметил: кто впился, на фиг, тот и живет. А кто, то бросит, то начнет, у того постепенно башка перестает соображать: он как следует и не балдеет, и толком не протрезвляется, не знает, на фиг, то ли по-трезвому жить, то ли постоянно балдеть.

— Пьянство, — поднял голову спавший сидя за столом, социолог, — это не потеря времени, а его преодоление. Прошу выключить записывающую аппаратуру. Буду говорить, стоя на одной ноге, то есть коротко. Кстати, напоминаю, что Наполеон проводил военные советы, приказывая всем стоять. Особо не забалтывались.

— Что ты про Наполеона? Тогда сам вставай. Наполеон.

— Но неужели нельзя понять, — возмутился социолог, — встать не могу. Я лежу на берегу, не могу поднять ногу. — Не ногу, а ногу! — Все равно не могу. Но спину выпрямлю. — Он откинулся на заскрипевшую спинку стула. — Говорить образно, кратко, не мешает положение тела в пространстве. Моя фамилия Ахрипов, и в следующие секунды я скажу два афоризма. Один: Косноязычие не мешает мысли. И второй: вечность и Россия — близнецы. Что такое вечность — спросите у Бога. В данном случае я не поминаю Его имя всуе. А что такое время? Время — составная часть вечности. Время — главное, чем обладает Россия. Она властна над временем, тогда как остальной мир растворяется во времени до нуля. А Россия, как уже здесь кто-то говорил, или мне приснилось, вписана в вечность как радиус в окружность.

— А пространство? — спросил я.

— Это для России данное, — отвечал социолог Ахрипов и снова уснул.

— А я думал — любовь — это приколы всякие, на фиг, то се, хохмочки, а когда сам въехал — тут вообще! Море эмоций! — Это снова выступил Генат. — Говорю ей: меня же клинит, вообще, на фиг, глюки всякие начались, как это? Не спал, цветы воровал, стерег на перекрестке, на фиг, вообще. Целый, на фиг, роман.

— Вот и этот на удочке, — показал на Гената лысый Ильич. — Да тебе любая секретутка на три романа наплетет одних слов. Три романа за сколько времени прочтешь? То есть, сколько времени вычтешь из жизни? И будешь считать, что получаешь удовольствие? Это же разврат и грех — читать для удовольствия и ждать от чтения наслаждения. Вот, для иллюстрации, неокритик Вовик Бодренко, читал-читал и что? И дочитался — стал составлять списки небожителей. Кто в них не попал, теперь жалеет, что с ним не пил.

— Ильич, приставить ногу! — скомандовал Ильичу оборонщик. — В данный момент ты не в ту степь. Гена! — оборонщик стал допрашивать Гената. — Ты работал хоть один день в жизни? Ты заработал этими своими руками хоть на кусок хлеба? На ржаную корку?

— Спасибо аудитории за хороший вопрос, — насмешливо отвечал Генат. — Отвечаю: да, работал. И еще раз — да. Полдня. Что делал, спросите вы. Лягушачьи консервы, в смысле консервы, на фиг, из лягушек, для Франции.

— Вот именно, что Франции. Эгалите, либерте, фратерните! — воскликнул лысый Ильич, возмущенный тем, что не оценили его высказываний о пользе и вреде чтения. — Если дали миру такие лозунги, то и жрите лягушек. Вот это либерте и было началом конца. Лучше ужасный конец, чем ужас от либерте.

Генат возмутился:

— Будете, на фиг, слушать? Делал консервы полдня, весь переблевался и больше работы не искал, на фиг. А мне еще врали: у тебя перспективы карьерного роста, ты только с год этих лягушек попрессуешь, а потом на повышение, перейдешь на жаб. Они же ж, французы, на фиг, и жаб обсасывают. Нет, бомжатская шамовка и то лучше.

— А на что тогда пьянствовал? — сурово спросил оборонщик, опять выталкивая Ильича из разговора.

Генат возмутился еще сильнее:

— Зачем же я тогда женился, а? Я не как вы, умники, фигней не занимался. Я не на ком-то женился, а на чем-то. Разница? Подстерег, и на жизненном вираже — хоп! Она: «Тихо, кудри сломаешь». Я ненавижу рестораны, сказал я ей, вывернув карманы. Теща — змея исключительная. Стиральная машина у ней была первых моделей, то есть не нынешняя, раньше на цветметалле не экономили. Я культурно отвинтил чего потяжелей и — в приемный пункт. Беру пару, на фиг, бутылей. Ей же, кстати и налил. Выпила — орать. А я ее еще раньше прозвал и прозвище прижилось, я ее звал: теща — би-би-си. Идет по улице, всем говорит, где что, где кто что. Где пожар, на фиг, где кто сошелся, кто развелся, кто от кого ушел, кто к кому пришел. Так и звали: теща би-би-си или брехаловка, а это, на фиг, одно и то же. Дедуля, — ласково обратился он ко мне, — позволь приложиться к графинчику. Не к стаканчику, на фиг, заметь. Помрешь, — пообещал он, — я тебя сменю.

— В чем?

— В чем получится.

— Гена, не вульгаризируй общение, — заметил лысый Ильич.

— А ты по-русски можешь?

— Уже не может, — заметил зоотехник Лева, — так как год русского языка закончился.

— Обидно вам, — ехидно сказал Генат, — из рая выперли. А то и не пили, и пить со мной не хотели, вот жизнь вас и проучила. На пузырек подсели, а там и игла, на фиг, маячит. — Генат вдруг задвигал ноздрями, он услышал запахи доносящиеся с кухни.

— Пойду на зов желудка, — сказал он. — Искал ее в краю далеком, а где она? Она под боком. Путь к сердцу, на фиг, мужчины лежит через тарелку, на фиг, борща.

И скрылся за занавеской.

 

МОНОЛОГ ИЛЬИЧА

Немедленно на середину комнаты вышел Ильич, сделал ораторский жест, призывающий к вниманию и обещавший нечто важное:

— Может быть, может быть, кто-то верит этой избитой пошлости, даже, может быть, можно и поверить ей, может быть, путь к сердцу мужчины и лежит через желудок, но тут тот единственный случай, — Ильич говорил как по писаному: — тут та парадигма, когда, услышав вроде бы трафаретное, к тому же переведенное с ненашего, выражение, случай развернуть его в систему доказательства, что путь к сердцу России лежит отнюдь не через желудок. — Сделал паузу. — А через душу. Именно так. Вот эту мысль надо иллюминировать. Правители без конца талмудычат только о благосостоянии, увеличении зарплат и пенсий. Но это дело далеко не первое. Более того — пресыщенный желудок неспособен принять Духа Святаго. А без него — смерть. Меня зачем сюда вербовали? — Снова пауза. — Затем, что я должен был и, кстати, сам желал писать речи для первых лиц России. Перед вами, говоря по-тэтчеровски, спичрайтер. И, уверяю, неплохой. Не хуже Чубайгайдарбурба. Я их с легкостью всех переспичил. Но оказались первые лица несмысленными галатами. Не вняли. Да им, теперь мы все это понимаем, наши труды, над чем мы горбатились, в папочку «К докладу» не клали. У несмысленных галатов о-ч-чень осмысленные шептуны при каждом ухе. У меня фишка в том была, что Возрождение России свершается за год без единого затратного рубля. Первое лицо государства должно было сказать в послании буквально это: «Год молиться — воспрянет страна, только надо молиться без роздыха». И это забодали. Там же все с рогами. Друзья мои, — Ильич перешел на задушевные ноты, — друзья мои, если бы однажды в виде заботы о ветеранах, воевавших за Россию, строивших ее, с экранов телевизора, кино, со страниц газет и журналов, приказом правительства, исчезла бы вся эта мерзость демократии: разрешенность похабщины, муть разврата, кровь насилия, сцен постели и мордобоя, выкапывания только негативных известий, если бы все это свалить в болото перестройки, тогда бы эти ветераны прожили бы и дольше и счастливее. Пока же демократы вгоняют их в гроб именно целенаправленной пропагандой адской жизни и картинами гибели России.

— Штампами говоришь, — сердито заметил оборонщик. — Раньше у тебя было лучше.

— Раньше и я другой был. «Онегин, я тогда моложе, я лучше качеством была». Не обижай меня без нужды. Дай договорить. Самое мерзкое из того, что пришло в Россию — то, что молодежь не ищет призвания, а ищет выгоды. Не глупость же я сказал. А вы все меня окорачиваете.

— Да ты что, да как можно, да разве мы можем, и кого? тебя! Обидеть? — загудел оборонщик. — Ильичушка, родной! Я же вот как помню твои доклады: «Когда появляется Конституция, государство гибнет» и второй: «Когда появляется парламент, народ становится безправным». Они у тебя сохранились?

— Да если не сохранились, я заново напишу.

 

ЛЮДМИЛА И ОСТАЛЬНЫЕ

Дверь избы медленно открылась, и так же медленно в дверном проеме появился кирзовый сапог большого размера. Но когда он вдвинулся в избу полностью, оказалось, что сапог надет на женскую ногу. Вскоре хозяйка ноги вошла полностью.

— Не ждали, но надеялись, так?

Это снова была Людмила, которая вчера вино вкушала, курила на крыльце, а потом исчезла. Как и вчера она, теперь уже вроде бы и по праву, заняла место рядом со мной.

— Не захотел со мной Буратино делать? Соображаешь. Я б тебя все равно бросила.

— То есть не любить тебя невозможно?

— А как же. Ты вот спроси, а лучше не спрашивай, с чего я пошла в жизнь такую безотрадную, с чего? С чего я запела: «К синю морю подошла, и в него упала»? Или: «Ах, утону я в Западной Двине». Зачем-то же пела: «Не говорите мне о нем, еще былое не забыто». С чего? Спроси.

— С чего?

— А, спросил. С чего же бабе погибать, как не с любви проклятой. Он бросил меня, брошенка я. И ты, туда же, спрашиваешь, зачем пью. Зачем спрашивать об этом пьющих женщин, когда ответ ясен — из-за мужчин. И — только! Не осилила разлуки. — Людмила заплакала. — Чего не наливаешь, позволь спросить? — Я налил ей в чашку, она ее опрокинула в себя, посидела секунду, потом встряхнулась, стукнула кулачком по столу. — Но уж и мстила! Ах, как хорошо мстить. Вот он, паразит, уже стелется, уже у ног ползает, вот! — Людмила ладошкой показала то место, в котором якобы кто-то ползал. — И вот тут его о-тто-пнуть! Токо так! Этих головоногих? Отопнуть!

Людмила показала, как отпинывала — мотнула ногой так, что сапог слетел с нее, два раза по-цирковому перевернулся в воздухе, и по-гвардейски, встал на полную подошву. Людмила полюбовалась своей обнаженной красивой ногой, покивала ступней, и вновь заключила ногу в кем-то поданный, обретавший временную свободу, сапог.

Обувшись, помолчала:

— Чего я задумалась-то? К чему воспарила? Были же и романсы! И гитарники эти под балконом. И рояль был весь раскрыт, и струны в нем. И стояли темных берез аллеи. Все же прилично, все на уровне. «Отвори потихоньку калитку». А утром уже мое сочинение: «Отвали потихоньку в калитку»! Юморно, а? «Онегин, я с кровать не встану». А потом, что потом? Стала объектом и субъектом опытов на живом человеке как организм женщины. Усыпляют, так? Просыпаешься, да? — оказывается, ты ждешь ребенка. И не одного. А кто отец? Интересно, да? А еще интереснее, где любовь? — она долго держала паузу. — Вот такусенькая жизнь подопытной Евы! – Людмила, будто заверяя печатью сказанное, хлопнула ладошкой по столу.

Этот звук воскресил к жизни социолога Ахрипова. Он тоже врезал по столешнице, но не ладошкой, а кулаком и крикнул:

— Совесть! Совесть! Вот альфа, вот омега! Ее нет в бюджете, но ею все держится. Совесть — голос Божий в человеке. Есть в государстве совесть — оно спасено. Нет? Тогда не о чем разговаривать. Есть совесть и — нет воровства. Есть совесть и — нет сиротства. Есть совесть и — нет нищеты. Есть совесть и — нет сволочей в правительстве. Есть совесть и — нет вранья на всех уровнях, даже в газетах. Но пока по присутствию совести во властных структурах везде по нулям. И как их после этого назвать?

— Нищета, — возразил кто-то, — тоже взывает к совести. Более того — бедность избавляет от страха. Вот почему богатые боятся бедных, бедные безстрашны.

Тут опять, и это уже становилось традицией, на полу сел поэт, покачался, будто заканчивая умственную работу и выдал:

— Ну, что же, страны Балтии, ну что же вам сказать?

Сидели вы под немцами и хочете опять?

Шум вдруг раздался с кухни и возмущенный вскрик Юли. Она выскочила взъерошенная. Поправляя туалет, ни с того, ни с сего закричала на меня:

— А ну, немедленно скажи ему, что Юлия сумеет распорядиться своей внешностью без его участия.

С кухни боком-боком просквозил к двери на улицу и скрылся за ней Генат.

— Он ее давно окучивает, — объяснил Аркаша. — Только разве она тебе изменит.

— О присутствующих, — заметил я назидательно, — в третьем лице не говорят.

— Учись! — заметила Юля и щелкнула Аркашу по лбу. А вновь обратясь ко мне, сообщила: — Карамзин сказал: — «И крестьянки любить умеют».

— А тебе кто сказал?

— Сестра! Умная, до ужаса, прямо как дура. Мужики, говорит, это цитаты. И надо бить их их же оружием. И в меня прессовала тексты. Я, конечно, мелкая, но не в укате пока. Дай, думаю, заучу в запас. А этот (жест в сторону двери), наскреб хохмочек с тринадцати стульев, и считает, на фиг, что умный. Стремимся, говорит, к прогрессу, а приходим к стрессу. Но это-то еще все-таки не на выброс. Понеслись, говорит, ноги в рай, а руками бутылку хватай. Это уж глупость, да? А другая сестра…

— У тебя не одна сестра?

— Начальник! — подшагал строевым шагом оборонщик, — меня делегировали! — Паки и паки спаси, погибаем!

 

КУДА ДЕНЕШЬСЯ, ОПЯТЬ В МАГАЗИН

То есть, горючка вновь кончилась. Надежда была только на меня. Отказавшись от конвоиров, пошел один. На улице легко дышалось. Но как-то ощутимо зачесалось в нескольких местах тело. «Поздравляю, — испуганно сказал я себе, может, ты уже и блох нахватал от этих интеллектуалов. Вообще, странное село, думал я, странные пьяницы. А того страннее, что у меня началась такая вот странная жизнь. И почему они все такие умные? И кого они так серьезно поминали?»

Продавщица смотрела на меня двояко. Доход я ей приносил, но мои застольные гвардейцы отличились. Она уже знала, что в моем доме появились не мои дрова, лопата, ведра. Я не отпирался.

— Все верну, — отвечал я.

— Уж извините, но вам теперь доверия не будет, — сурово высказалась продавщица.

— Кто они? — взмолился я. — Разве ваше село — место ссылки интеллигентов?

— Вы еще не поняли? Так поинтересуйтесь специально, какая такая была у них мозговая коммуна? Вроде того что — умственный колхоз нового типа. Типа того, что всем докажут как жить. У нас, мол, вредное производство — умственное, нам, мол, за вредность молочка от бешеного бычка. Умственное, а получилась пьянка безпросветная. Еще и насмешить стараются. Приходят и хором, как на митинге: «Мы пьем и сидя, пьем и стоя, а потому пьем без простоя». Да они и лежа пьют. Их набрал человек, хотел спасти. Он-то, единственный, не пил. Но, честно говоря, — поправилась продавщица, — вначале все они были трезвенники, кто даже и в галстуке, а потом как-то свернулись. При нем не пили, но как начали поминки справлять прямо на кладбище — остановиться не могут. Вот вы их спросите, как они, еще гроб не заколотили, уже от горя промокли. А вы еще и сами с ними участвуете, не хочу плохого говорить, сами догадайтесь, чем это кончится? Еще быстрее загонят.

— В гроб?

— А вы думаете, куда?

Когда расплачивался, заметил, что крупных бумажек среди других поубавилось. А чего я хотел? Вчера же было: чеши-маши на все гроши, вот и размахал.

Домой сразу не пошел, ходил по пустынной улице. Пару раз сильно растер снегом лицо, охладил и голову и затылок. Пока живой, надо уезжать, решил я. А то получается какой-то доморощенный сюрреализм. Очень хорошее я нашел одиночество.

Коммунары курили и хлестали самогонку.

— Пьем в ритме нон-стоп. Махнешь?

— Воздержусь.

— Хвалю за решимость, — одобрил мужчина, который, по-моему, давеча вспомнил либерте. Но я понял, что мне все равно их всех не запомнить и имена не заучить. Буду видеть в нем специалиста по языку. Он продолжал: — Держусь и воздержусь — это разное. Не пить — это одно, а не хотеть пить — это вершина достижения силы воли. Смотри: благодетель и благодатель. Не все же равно делать благо или его давать. А презирать или призирать — Это пропасть между понятиями. «Призри на нас и не презри». — Далее он заговорил витиевато: — Да, по грехам нашим побеждаеми ничим же, кроме как опивством без меры и объядением без сытости, и дымоглотством окаянным, терпим посему зело вельми недостачу отсутствия двоюнадесятого смысла.

— Закрой хлеборезку, — велел ему Аркаша.

Я жестко посмотрел на Аркашу. Он понял, приложил руку к непокрытой голове, мол, извиняюсь.

— Про хлеборезку — это жаргонно-тюремное выражение, — объяснил специалист по языку. — Я не обижаюсь, ибо это не Аркадий меня обижает, а его устами глаголет жаргонная современность. Жаргоны ворвались в язык как пираты. И так было, в общем всегда. Но это для языка не страшно. Ибо вернется же понимание, что не материя, а Дух и Слово первичны. Сколько тысяч слов говорит демагог, и ему веры нет. Он оброс словами, как брехучая собака шерстью. А слов правды немного, им верят, они есть. Русский язык — язык Богослужебный…

— Ну, замолол, ну, замолол, — и тут не стерпел проворчать Аркаша.

— У новых русских нет будущего, — заговорил вновь социолог Ахрипов. — Главное — они безбожны. Своих детей они искалечили изобилием игр, и напугали охраной. Дети новых русских, пока малы, закомплексованы. Вырастая, становятся агрессивны. Они пропьют, проиграют, промотают, рассорят наворованное отцами. И все. Так сказать, Мари полюбит Хуана. Мари Хуана, а? Что получается?

Поэт, лежавший на полу, опять сел. Интересно, что о нем как-то все забывали, пока он не выступал. Выслушивали, и опять он засыпал. Такой суверенный стиль поведения. Сейчас он проснулся на более долгое время, все-таки не на пять секунд:

— Гитару дайте, — спросил он, — нет? Неважно. Поймете так. Ты пой, запевай не с нахрапа, и вытри с мордулии грим. Болтают, что в Риме есть папа, и папина длинная лапа, так нам сообщил пилигрим. Он тянет ту лапу к нам сдуру, наживой и властью томим. Не знаешь ты нашу натуру: в Россию не вдвинешь тонзуру, так нам подтвердил пилигрим… Еще полежу. — Поэт поправил очки и откинулся на прежнее свое жесткое ложе у стены.

— Интересное соединение жаргона и высокого стиля, — откомментировал Ильич.

Коммунары объявили, что ждут моих указаний. Что это посоветовал им их лежачий мыслитель.

— Что это за лежачий мыслитель?

— Я познакомлю, — заявил Аркаша. — Сидеть тихо тут.

Мы вышли на улицу. Аркаша стал объяснять про мыслителя.

— Он вообще никуда не ходит, все лежит. И не больной. Но я его не понимаю, как это — сократить время и притянуть будущее? Как? Спроси его, может, ты поймешь. У него, знашь, Алешка жил, да иногда и ночует.

По дороге Аркаша опять взялся за чтение своих стихов:

Товарищ, не в силах я поле пахать, —
Сказал тракторист бригадиру, —
Привык я с девчонкой подолгу стоять,
И в ход не пустить мне машину.
Все шестерни рвутся, подшипник гремит,
И будто сцепленье сорвало.
Ни первой, ни третьей сейчас не включить,
И в баке горючего мало.
Вскочил тракторист, на сцепленье нажал,
Машина на третьей рванула.
На землю сырую он резко упал,
Упал, сердце больше не билось.

 

ЛЕЖАЧИЙ МЫСЛИТЕЛЬ

Вошли в старый дом, в котором было довольно прохладно, но хотя бы не накурено. В красном углу, перед иконой, горела толстая свеча. На диване, обтянутом засаленным, когда-то серым, сукном возлежал здоровенный мужичина. Полтора, двух и даже трехлитровые бутыли из-под пива говорили о причине его размеров. Он даже не приподнялся, показал рукой на стулья.

— Зетцен зи плюх. Или ситдаун плюх. Ты какой язычный?

— Я не язычник. — Я притворился, что не расслышал. Меня слегка обидел такой прием. Но за двое суток я привык к здешним странностям, и решил тоже не церемониться.

— Мне Аркадий сказал, что ты Иван Иваныч. — Он даже не моргнул, допивал здоровенную бутыль. Ладно, попробуем спросить. — И до чего же, Иван Иваныч ты решил долежаться?

— До коммунизма! — хихикнул Аркаша.

— Чья бы корова, Аркаша, мычала, твоя бы молчала. — Так мыслитель вразумил Аркашу за давешнюю хлеборезку. Поворочавшись, мыслитель сообщил: — До коммунизма это я раньше лежал. Еще до открытия закона.

— Какого?

— О времени. Заметь — ты летишь в самолете — одно время, едешь в поезде — другое, бежишь — третье. Когда переходишь на шаг — четвертое, так? Остановился — опять иное время. Можно и постоять. Присел — совсем красота. Ну, а уж если лег, да вытянулся, да еще и уснул, тут вообще вечность над тобой просвистывает. Вопрос — загадка: когда время идет быстрее? В двух случаях — в скорости и в неподвижности. Но скорость — это суета и издевательство над организмом. Счастья же нет, но есть покой, я и задумал уйти в обитель дальнюю.

— В монастырь?

— Сюда! Приполз и залег. Лежу — время ощущаю как шум колес. Все люди — колеса. Катятся по жизни. Но колеса, в основном, малого размера. Надо быть большим колесом, значительным. Пока оно один раз повернется, маленьким надо крутиться раз двадцать. А дорога пройдена одна и та же. А я вообще не кручусь, только повертываюсь.

Иван Иванович и в самом деле повернулся на бок, достал с пола очередную бутыль и к ней прильнул. На половине отдохнул, поотрыгался, и опять возлег.

— Теперь о деле. Арканзас, унеси свои уши в коридор. А лучше озаботься моим организмом. У меня ночь впереди.

Аркаша поглядел на меня. Я понял и выдал некую сумму. Аркаша хлопнул в ладоши и ушел. Иван Иваныч сделал богатырский заглот желтой жидкости. Отдышался.

 

ОН МЕНЯ ВОСПИТЫВАЕТ

— Ты с ними для начала дал промашку. Завоевал уважение, но временное. А надо так: работаешь — вечером налью. Сам хочешь выпить, пей, но без них. И без Аркаши. Нужна дистанция огромного размера. Приходи сюда. Они зауженные специалисты. Каждый вел одно направление. А я обобщал и на стол ему. Потом я тебе от него (он почему-то показал рукой вниз) от него кой-что передам.

— То есть от того, который умер?

— Ну да. Ты ж на замену прислан.

— Кому?

— Тому, который умер.

— Ты меня за кого принимаешь? Иван! То, что за дурака, ясно. А еще за кого?

— Мою приставку к имени не присваиваивай. Ты же не Иван, Иван-то я. Иоанн, который слезает с печки и после ряда подвигов, сражения со Змей-Горынычем, становится царем. Или вариант: возвращается к своей сохе, в моем варианте к дивану. Так что Иван-дурак — это я. Ты же — руководитель разработок рекомендаций. Страна ждет четкой программы действий. Назначь им умственные нормы выработки, а сам ко мне. — Иван Иванович пошевелился. — Этих штукарей, которые у тебя, пора встряхнуть. Их дело было — возславить новые пути, по которым пошла демократическая Россия, и убедить простонародье, что демократия — это верный, товарищи-господа, путь. Они исследовали, но не угодили по выводам. То есть подвергли сомнениям вообще всю систему демократии. И боюсь, что приговорены. Их надо попробовать спасти. Реанимировать, проветрить и сажать за разработку путей движения, по которым (он нажал) надо ходить. Может, и заказчики начнут что-то соображать. Ты же понимаешь, что все эти саммитские уверения в многополярности и многовекторности мира, — это все для идиотов. Мы в России. Ты займешься конкретикой. Я твоя правая рука. Я не какой-нибудь Лев Толстой, чтоб по двенадцать раз переписывать, с одного раза делаю, с полпинка все понимаю.

— Иван Иваныч, у меня ощущение, что я в театре абсурда, — сказал я.

Он еще раз пошевелился.

— Так ведь и в театре можно всерьез умереть.

Я решил: все они тут сдвинутые, лучше мне быть подальше от них, и не пытаться их переделать. Безполезно. А этот лежачий мыслитель еще, вроде в шутку, угрожает. Я объявил, что пойду, займусь самыми земными делами. Например, разборкой того, откуда дрова, лопата, ведра, санки.

— Не торопись, — остановил он меня. — Не уйдут они от суда людского. Поговорим. У нас не только ночь, но и вечность в запасе. Обломов одного Штольца перележал, а я не меньше, чем пятерых.

— Но ведь Штольц пережил Обломова.

— Так это ж в книжке. А в жизни? Меня они не пересилят.

— И как ты свой закон о времени открыл?

— Осознанно. Сидел в непогоду в аэропорту, и когда докатился до разгадывания кроссвордов, понял: ниже падать некуда. Согласен? Тратить природный ум, помноженный на образование, разгадкой ответа на вопрос: какое женское имя имеет река, текущая по Сибири, значит, делаться идиотом. Напомню, сидел в аэропорту. За прозрачной стеной садятся и взлетают самолеты. Глянешь в другую сторону — платформа, подходят поезда, в третью — на площади автобусы и такси. Плюс общее пешее движение людей и чемоданов. А пока я гляжу на все эти виды движений, движется и время. Так? Я встал, походил, посидел и приступил к раздумьям. Вот тогда и открыл.

— Послушай, — спросил я. — Задам вопрос попроще. Где они берут деньги на пьянку? Ну ладно, я приехал, попоил два дня, а как без меня?

— Ну-у, — протянул Иван Иваныч. — мало ли. Вначале-то их поили. Аркашка самогон таскал. А как впились, то и сами стали соображать. А на что новые русские и банкиры жиреют, бизнесмены пузырятся? Это все происходит за счет расходования остатков социализма. Их до коммунизма не пропить. Одного железа на колонну танков, только не ленись таскать. Проводов, меди всякой, алюминия. Да тут пить и пить. Твоя задача — иностранцев не подпустить, от концессий отбиться, инвестиции отвергнуть, ВТО и МВФ кукиш показать. И избавиться от страха, что ТНК всесильны…

— А это что?

— За незнание хвалю. Это транснациональные кампании. Это о них говорил ихний Маркс в «Капитале»: ради прибыли мать родную голой по миру пустят. А нам прибыли не надо, нам радость нужна. Как говорили: большое счастье жить в социализме, но выше счастье — созидать его.

Говоря все это, Иван Иваныч нагнулся, поставил на пол-литровую кружку, потом тонкой струйкой сверху, не промахиваясь, с заметным удовольствием стал лить в нее пиво, вспенивая над кружкой белый сугроб, потом, опять же не спеша, вознес кружку на стол, и опять подождав, стал из нее отглатывать. После каждого глотка прислушивался к себе. Каждый раз оставался доволен:

— Сейчас тебе умное скажу.

— Ты вроде пока глупого не говорил.

— На лесть не клюю. Запомни: река времени течет по миру. И плывут в ней народы и государства. А мы на берегу. Куда спешить? Сдали цветной металл — и неделя радости. Может, еще до льна доберемся. Тут, за лесом, сараи. Каждый до крыши забит льном. Уже протрепанным. То есть не истрепанным. То есть золотое валютное сырье. Можно всех европейских идиоток одеть в наши льняные ткани. Ты по-ихнему рубишь? Надо будет договориться без посредников. Да мало ли найдется дел. Нам же счета в банках не держать, это же косвенный грех — жить на проценты. Мы живем напрямую. А возьмем наше национальное богатство — лес. Сажали в пионерах в пятидесятые-шестидесятые. Пришла пора урожая.

— Ты давно здесь лежишь?

— Относительно чего?

— Времени.

— Времени какого?

— Как какого? Обычного.

— Обычного, то года три, а Божеского, может, и секунды не пролежал. Ты мне вот что разверни в виде тезисов. Что такое демократия для России?

— Это свиное рыло, которое залезло в русский огород, жрет в нем и гадит на него. Еще развернуть?

— Сделай одолжение.

— Это троянский конь, введенный в Россию.

— А что в нем?

— Ненависть к русским.

— Ладно-ть, — одобрительно выразился Иван Иваныч. — Проверку ты считай, что прошел. Тобе пакет. Он достал из-под изголовья листок бумаги. — Прочти сейчас при мне, а я огонек излажу. Где тут у меня свечки?

В записке, написанной от руки, значилось:

«Итог один — хозяева от нас ждали не тех выводов, которые я им представил. Они недовольны мною, (не тех набрал), дни мои сочтены, меня отсюда не выпустят. Все наши выводы по всем направлениям едины в главном: без Бога все обречено, без Него — гибель. Желудок не заменит сердце, наука не спасет душу. А что они хотели? Без Бога пробовали жить обезьяны, большевики, коммунисты, пробуют демократы, все без толку…»

— Запись не кончена и не очень понятна, — сказал я.

— Дай сюда, — Иван Иваныч взял записку, даже и встал, и сжег ее на пламени свечи. — Чего тебе в ней непонятного? Мы в России. С одной стороны, мы плывем вместе со всеми по течению, но одновременно плывем и против течения.

Он качнулся туловищем ко мне, как бы готовясь говорить, но вернулся Аркаша. При нем Иван Иванович сменил темы общения. Продолжал только непрерывно всасывать в себя содержимое емкостей. Мы поговорили о погоде (что-то стала часто меняться, да и что от нее ждать, если люди все извертелись — в погоде, что в народе, что теперешнее глобальное потепление не только от выбросов заводов и фабрик, но и от всякой похабщины в телеящике), о ценах на мировую нефть (зря америкашки думают, что вывели Ирак из оборота), о балете (а все-таки, как ни надрывалась Плисецкая, а до Улановой ей ни доантрашить, ни дофуэтить), о Шаляпине (обидно, что частушки не любил, они же в тридцатые, сороковые и так дальше, были почти единственной народной гласностью, не понял этого Феодор Иоаннович, вятский уроженец), еще о том полялякали, что выражение «прошел огонь и воду и медные трубы» не имеет отношения к людям, а только к изготовлению самогона, тут сильно оживился Аркаша, еще о чем-то, и встреча закончилась.

 

УХОДИМ

На улице Аркаша продемонстрировал знание частушек. Он, в отличие от Шаляпина, их любил:

— У-ту-ту, да у-ту-ту, приходи в субботу ту. Мы тебя, большой начальник, выйдем встретить за версту.

Я высказал восхищение организмом Ивана Иваныча.

— Он у него наверное безразмерный и безотходный?

— Спроси, не знаю, — отвечал Аркаша

— Итак, ты местный, — начал я вести дознание. — Местный, значит, был тут раньше этого высокого собрания.

— Именно так! — восторженно крикнул Аркаша. — Высокого. Когда они появились, я подходить боялся.

— А почему они появились?

— Так разве тебе Ванька не объяснил? Или секрет?

— Ты у меня даже сто грамм не получишь, если не скажешь.

Аркаша остановился.

— Вот которого мы похоронили, а все думают, что тебя на смену послали, которого похоронили, то он их по институтам собирал и уговаривал поехать. Они вырабатывали какую-то программу по всем статьям. Ты же понял, тут все специалисты. И какие! Что тебе космос, что тебе зоотехник. Он тебе еще не обещал корову костромской породы, холмогорку? «Только у коровы костромской породы необыкновенные глаза». Так в парнях пели. Пел?

— Ты сейчас не о корове пел. И что они, эти специалисты?

— Они мозгачи, башки огроменные. Что оборонщика взять, агронома, этого Ильича лысого. Около них я тоже начал чего-то соображать. А все равно нуль без палочки, а они единицы с ба-альшими нулями.

— Ты сообразил их споить.

— Меня бы кто споил. Хотя я-то всегда был всегда готов. Их стал утешать. Они не сопротивлялись. А тоже, ты и сам представь — работа не идет, пойти некуда, с довольствия сняли. Тут начнешь керосинить. Первый раз они засадили на кладбище, когда твоего предшественника закапывали. Страдали, что без отпевания. Хотя Алешка чего-то по своим книжкам читал. Я шел мимо с пятилитровой бутылью. Утешил.

— То есть подскочил, как Тимур и его команда, и втравил в пьянку. Аркаш, ты самый настоящий бес.

— Так получается, — согласился он.

— И еще хочешь у меня жить.

— Не в тебе же. — И пообещал: — Я пить буду, а курить не брошу. Курить вредно, а умирать здоровым обидно. Смешно?

— Изыди! — вспомнил я заклинание.

— Как пионер, всегда готов, изыду. Но куда?

Белые снега около дома походили на полотно художника, которое раскрашивали во время сеансов санитарных выскакиваний восхитительными пятнами, от желтого до красного и даже до коричневого.

— Не хочется мне в дом, — вздохнул я. — К авторам этого сюрреализма на снегу. А ночевать надо. Утром уеду. Навсегда.

— Ты что, этого ты не вздумай. Мы только воспрянули. Только с твоим приездом жизнь начали. Они пить перестанут. Отучим. А с тобой потихоньку будем для ради здоровья принимать. Я им! Как приучил, так и отучу. Хоть они и профессора всякие, а я верх держу.

— У тебя баня есть?

— Найдем и баню. Я тут думал с утра и решил, что у тебя жить буду. Пусть и Юля. Хозяйка же нужна. И программы им велю найти. Они мно-ого намолотили. Каждый по своей программе. Когда после его смерти они загудели, то я часа два бумаги на чердак таскал, чуть не надорвался.

 

ОПЯТЬ В ДОМЕ

В дом я все-таки вошел. И жизнерадостно сказал этим программистам:

— Волоките ваши свершения, начну проверять.

— Так сразу? — испуганно закричали они.

Из кухни возникла румяная кудрявая Юля, сказала, что как ни сопротивлялась, эти сожрали весь борщ и теперь их, сытых, не напоить. От Юли явно пахло сигаретным дымом. Она показала старинные щипцы для завивки волос. На рукояти была монограмма, явно дореволюционная.

— Где взяла?

— Нагнулась да подобрала. А какая тебе разница? Мне лишь бы красивой быть. Ты еще когда-а повезешь меня в парикмахерскую, а тут сама и без затрат. Я для тебя выгодная. Экономический класс, не упусти. Из репертуара сестрички: «Аля, ку-ку, лови момент, пока доступен абонент. Уже созрел, дозрел клиент… Без кайфу нет лайфу. Ты хочешь допинг? Скорей на шоппинг». А ты думал! — И опять исчезла.

Я не успел понять, что думал, как подскочил Вася и подобострастно сообщил:

— Когда я докладывал о борьбе с личинками пилильщиков, то хотел еще добавить, что погода на месяц вперед определяется на четвертый-пятый день новолуния. Но это-то все знают. Как вы думаете?

— Нет, я не знал.

— Не может быть! — Он расцвел от счастья, дирижерски взмахнул рукой и взревел: — Гаудеамус и-ги-тур…

— Не эту! — перебил композитор и завел свою: «Пою тебе, бог Гименей…» — Потом оборвал и сообщил: — Мы спились, но пока не спились, а вот еще не спелись.

— Так в ненастные дни распевали они вакхически-языческое, — охарактеризовал пение специалист по языку.

— Э — эх! — крикнул оборонщик. — Святым бы кулаком, да по харе бы по поганой, по нехристю!

— Рано, рано! — закричали ему.

— Ох, пора бы! — прорезался социолог Ахрипов. — Разве не факт, что министр культуры, не разрушающий русскую культуру, демократам неугоден. Ну, и как их назвать?

Людмила поднялась из-за стола, приняла ораторскую позу:

— Русский язык не отдам никому, русский язык прекрасен! Я русский выучу только за то, что на нем объяснялся глухонемой Герасим! А вот мое, подпевайте: «Мы лежим с тобой в маленьком гробике».

Но подпеть не получилось, слов не знали. Тогда Людмила просила помочь еще одной песне: «Был выходной, но мусора не отдыхают». Но и тут скиксовали.

Поэт, неизвестно встававший ли, евший ли, пивший ли, сообщил две строчки новой продукции:

— Нам, русским, жить небесно и светло,

Ведь в русских жилах небо протекло. –

И вновь улегся, видимо, для сочинения следующих строк.

Я посмотрел на публику, на разоренный стол, махнул рукой и вышел. И на крыльце опять попал на Алешу, снова навзрыд плачущего.

— Ты что?

— Я не могу им показывать слезы. Я плачу, я паки и паки вижу мир, — он повел мокрой рукой перед собою. — Я вижу мир, виноватый пред Богом. Мир данную ему свободу использует для угождения плоти. Не осуждаю, но всех жалею. Только обидно же, стыдно же: старец надеялся, что я пойду в мир и его спасу. Откуда, как? Спасется малое стадо. В него бы войти.

— Ну ты-то войдешь.

— Разве вы Бог, что так решаете? Нет, надо с ними погибать! Они все были очень хорошими, все говорили о спасении России только с помощью Православия. И верили. А от них другого ждали, и их не поддержали. Но не отпустили. Тогда они с горя и сами веру потеряли. Ее же надо возгревать.

— Но кто же им не поверил?

— Приемщики работы.

— Какие приемщики?

— Не знаю. Но так ощущаю, что злые очень.

— А ты, Алеша, у Иван Иваныча жил?

— Я же не только у него. Но он хотя бы крестится. А то еще был старец, того вспоминать горько. Всех клянет и даже не крестится, объясняет, что нехристи крест присвоили, ужас, прости ему, Господи. Я все надеялся, а зря. То есть, я виноват, плохой был за него молитвенник. Да и вообще плохой. Опять грешу, опять! — воскликнул Алеша. — Опять осуждаю. Лучше пойду, пойду! — Он убежал, клонясь как-то на бок.

 

НАКОПЛЕНИЕ ЭКСПОНАТОВ В МУЗЕЙ МЫСЛИ

Вскоре день, как писали ранее, склонился к ночи, надоело ему глядеть на нашу пьянку. Убавилось ли ночлежников, не считал. Обреченно улегся я на панцирную сетку и просил только не курить. Засыпал я под звон сдвигаемых стаканов и возгласы:

— Ну! По единой до безконечности!

— За плодотворность наших мыслей!

Слышно было, как Ильич добивался признания и его мысли:

— Но есть же, есть же душа каждой строки! Неслучайно раньше восклицательный знак назывался удивительным. Запомнили?

— Народ! — кричал Ахрипов, — я забыл, вот это стихи или песня. Только я забыл, это строевая или застольная?

— Какая разница? Запевай. Но не эту. Героическую.

— Запеваю!

Запели:

— Жизни только тот достоин, к смерти кто всегда готов.

Православный русский воин, не считая, бьет врагов!

— Не так, — поправлял Георгий. — Не так ведете мелодию. Я звуками всех мелодий пропитался, как повар запахами кухни.

— Плохое сравнение, — заметили ему.

— Ладно. Как оранжерейщик запахами цветов. Итак! Петь могут все! У всех же есть диафрагмы. Сюда внимание, сюда! Подымаю руку, замираю — вдыхаем, наполняем грудь большой порцией воздуха. Ах, накурено! Итак! Взмах руки — начало звука. Звука, а не ультразвука! Поем Пятую Чайковского. И-и!

— Обожди, дай произнести тост.

— Говори по-русски! Не тост — здравицу. Учить вас!

— Здравица! За нее!

— За здравицу?

— Здравица за мысль. Что мы без нее? Кто бы нас тут держал, если б у нас мыслей не было. За мысль!

— Уже не держат. Но за мысль пью! Вы хочете мыслей, их есть у меня! Мы же музей мысли создавали, забыл?

— Да, туда вот эту закинуть, что не Герасим утопил Муму, а Тургенев, а дети думают: Герасим. Тургенев утопил. А вообще — дикий западник.

— Хорошо, западник. Но у него хоть есть что читануть. «Живые мощи». А Достоевский твой что? Прочтешь и как пришибленный. «С горстку крови всего». Шинель эта. Ее потом на Матренином дворе либералы нашли. То-то к Достоевскому, особенно к топору Раскольникова, русофобы липнут. Нет, коллеги, Гончаров их на голову выше. Но не пойму, как не стыдно было в это же время выйти на сцену жизни Толстому с его безбожием? И явился, аллегорически говоря, козлом, который повел стада баранов к гибели. А уж потом вопли Горького, сопли Чехова, оккультность Блока. Удивительно ли, что до окаянных дней солнца мертвых стало совсем близко.

— Тихо, поэт проснулся! Читай!

И в самом деле слышно было, как поэт монотонно прочел:

— И откуда взялась Астана? И откуда вся эта страна? Владеют казахи задаром Уралом-рекой, Павлодаром. Знать, надо к порядку призвать сию рать. Еще: И не хохлам с караимом володеть нашим Крымом. Мы в Россию его возвратим, и да здравствует русский наш Крым! Еще: И тут уж пиши не пиши — стреляли в царя латыши.

— Спасибо, спи. Так о чем гуторили, то бишь дебатировали?

— Мы можем говорить только о России.

— Это тоже, что ли, в музей мысли?

— Можно и в запасники. А вот эту сразу в экспозицию. Мысль о мысли.

— Мысль о мысли? Плоско. Теряешь форму.

— Не тут-то было. Записывай.

— Еще и записывать? Много хочешь. Тебя слушают и хватит тебе. Записывать за ним!

— Пиши: «Когда я был вундеркиндом…»

— Это у тебя быстро и навсегда прошло.

— Добиваешься, чтоб я забыл мысль? Так вот — страсть состоит из страсти. Так?

— А масло состоит из масла.

— Не сбивай. Но страсть начинается с мысли. То есть? То есть проведи опыт, отдели страсть от мысли. Пьянка — страсть? отдели пьянку от мысли.

— Ну, отделю. И буду пьянствовать безсмысленно.

— Люди! Я не восклицаю, я удивляюсь, что не могу прорваться со своими мыслями о сравнении банкиров. Банкиры — все жулики, иначе они не банкиры, так?

— Ну?

— Они лезут в чужие карманы. И их ловят за руку. Русский банкир честно признается: грешен.

— Тихо вы — начальника разбудите.

— Да он спит.

— Сейчас проверим. Ты спишь? Э! Начальник!

— Сплю, — отвечал я сердито.

— Видишь — спит. Он же не может врать.

— А если не может врать, значит, он во сне говорит? Ну, ребята, чувствую — придется на него пахать. Если и во сне не спит, пасет нас, вот уж запряжет так запряжет.

—  (…).

Под такие и им подобные словоизвержения я засыпал. Засыпал не с чужой, а со своей мыслью: уезжать! Другой мысли не было. Пока не спятил, надо бежать. Ничего себе, завел домик среди снегов. Я боялся не заснуть, но и эта ночь, как и предыдущая, с трудом, но все-таки прошла. Удымилась в пропасть вечности, а вот и новый день, летящий из будущего, выбелил окна, осветил пространство душной избы и позвал на волю.

 

ДЛЯ ПАМЯТИ ИЛИ ДЛЯ ЖИЗНИ?

Очень приглядно было на улице. Так легко и целебно дышалось. Так розоватились румянцем восхода убеленные снегами просторы, так манила к себе туманная стена седого хвойного леса, что подумалось: ладно, успею еще уехать. Этих друзей попрошу удалиться в их музей, сам поживу. Еще же и красный угол не оборудовал, живу без икон, прямо как таманские контрабандисты. «На стене ни одного образа — дурной знак», — как написал о них Лермонтов. Эти же у меня, я так их ощущаю, люди приличные. Хотя уже, конечно, становится с ними тяжело.

Решил обследовать двор дома. Пока артель дрыхнет, храпит и хрипит, и не требует утреннего лекарства. Опохмелю и сообщу фразу: «Вот Бог, вот порог».

Бывшие хлева я обследовал и нашел их заполненными навозом. Мелькнуло внутри — весной пригодится. То есть не случайно же эти слова проговорились кем-то внутри. Значит, душу мою уже что-то здесь держало. То есть захотелось и весной тут быть. А где весна, там и посадки, а где лето, там и уход за грядками, а там уж и подполье заполнено, и зимовать можно.

За хлевами был обширный сарай. Замок на дверях легко разомкнулся. Внутри огляделся, снял с окон фанерные щиты, стало светло.

Было в сарае полно всякой всячины, тутти-кванти, в переводе с итальянского. Но никакие итальянцы не смогли бы объяснить назначение и применение хотя бы десятой части здешних вещей. Мне же, потомку крестьян, находки говорили о многом. Включилась уже не своя память, а какая-то родовая, генетическая. Вот, например, не пользовался же я таким инструментом, выгнутой, заостренной полосой железа с рукоятками по бокам. Но сразу понял, как с нею обращаться. Вдруг, откуда-то со дна сознания всплыло и название инструмента — шерхебель. Были тут и рубанки, и пилы, и топоры с ухватистыми топорищами. Металл топора звенел, когда я ногтем щелкал по нему. Ах, захотелось срубить хотя бы баньку. Что ж я, не безрукий же. Рукоятки инструментов, отглаженные прикосновениями, ухватками хозяев, просились из темницы сарая на свет, звали к работе. Что-то стукнулось, упало сверху. Это напомнила о себе как бы ожившая фигурка лошадки, еще совсем новая. Ею, видно, не успели наиграться, и ей тоже хотелось радовать людей.

В углу стояли самодельные лыжи. Взял их, провел ладонью по гладкой скользящей поверхности днища. По бокам днища были проделаны ровные углубления, сделанные рубанком — дорожником. Опять же и слово пришло в память — дорожить. Дорожить тес для крыши, то есть делать на досках желобки для стока воды. Широкие, прочные лыжи, залюбуешься. С толстыми кожаными петлями. Для валенок. И валенки тут же стояли. Немножко, специально, попачканные дегтем для отгнания моли.

Вынес лыжи во двор, выбил валенки о косяк и вернулся в сарай. Да, тут было все, чтобы изба и ее хозяева находились в жизненной независимости от любой действительности. Конская упряжь, хомуты, дуги, чересседельники, седелки, плуги, а к ним предплужники, даже и такое ископаемое было, как безотвальная деревянная соха, бороны. Вдруг слова из крестьянского обихода всплыли со дна памяти и радостно ее заполнили, дождавшись счастливого дня. Скородить, лущить, настаивать стог, волокуша, метать вилами — тройчатками, лен трепать. Тут и ручная льномялка стояла, а у боковой стены ткацкий стан, даже кросна у него были в исправности, на валу была намотана нитяная основа для тканья половиков. Садись и тки, пристукивай бердом. Мешки около были набиты куделью. На стене, на деревянном колышке ждала пряху раскрашенная прялка. Снимай, ставь на широкую лавку у окна, садись и пряди. В щели стены были воткнуты раскрашенные полосатые веретена. Сколько они отжужжали как трудолюбивые пчелы. И зажужжат ли еще?

В сарае вдруг посветлело. Это сквозь грязное, тусклое оконце проник солнечный луч, сделавший оконце золотым. Луч в пространстве сарая серебрился от пыли.

Огляделся. Да, праздных вещей и предметов тут не было. Детская лошадка говорила о труде на пашне и о радости дороги, кукла, завернутая в одежду из лоскутков — о будущем материнстве. Сравнивать ли ее с нынешней продукцией для детей, с куклой Барби, этой мини-проституточкой, которая требовала покупки все новых и новых нарядов, причем только для развлечений: для бала, верховой езды, гольфа, курорта, путешествий с бой-френдом. Нынешний детский мир завален вещами, совершенно лишними для человека. Лишними, но забирающими и внимание, и время.

В сарае все было совсем не музейное, рабочее, все то, что кормило, и поило, и одевало предков нынешних глотателей химической пищи в американских обжорках. Но до чего же легко оказалось обмануть этих потребителей. Конечно, для любого нового поколения дедушки и бабушки и даже и мамы и папы кажутся устаревшими, но почему же нынешние не зададут себе простой вопрос: если жизнь была у старших такая, какой ее показывают демократы, то есть страшной, полной лишений, стукачества, голода и холода, страха, мордобоя, измен, издевательства, всего, то что же тогда дедушки и бабушки вспоминают эту жизнь с радостью, со слезами благодарности? В чем тут дело? И теперешняя демократическая чернуха и мерзость радио, экрана, печати, не вызывает ли еще один вопрос: что ж вы, демократы, все врете про наше Отечество?

— Бедно жили, а жизни радовались, друг дружку тянули, пропасть никому не давали. На работу с песней, с работы с песней. А праздник придет — босиком плясали. — Вот ответ моей матери рабы Божией Варвары на теперешнее очернительство недавнего прошлого России.

И, конечно, воспоминания о матери открыли для взгляда старинный, резной оклад для иконы, помещенный над дверью. Но вот беда — самой иконы не было. Пообещав себе на будущее перенести оклад в красный угол и найти, или купить икону для него, я решительно вышел в холодное пространство зимнего дня.

Хватит нам сюжетов о том, как не того-то принимают за кого-то. Объяснюсь с ними, что к их ареопагу я никаким боком, живите и умничайте без меня. Приходите на чай, буду рад, куплю баранок. Выпили со встречи и для знакомства, спасибо и до свиданья. А пока вырвусь в мир окрестностей.

 

БЕЛАЯ ДОРОГА

Да, прекрасен был наступивший день, пришедший к нам всего на один день. Потерять его было преступно. Я решил сделать лыжную пробежку. Долгую, дальнюю. Еще и для того долгую, что не будут же эти программисты сидеть у меня, без меня и без подпитки. А мне пора жить.

— Аркаша, — громко произнес я, и он, как лист перед травой, возник у крыльца. — Спроси их, нет ли у них денег мне на билет. Автобус плюс поезд.

— И спрашивать нечего, — отвечал Аркаша. — Пока ты в сарае был, они на косорыловку скребли, карманы по сто раз выворачивали друг у друга.

— Наскребли?

— Я подвыручил.

— А у тебя откуда?

— Ты ж посылал Ивану за пивом, а дал как на водку, я сэкономил.

— Оригинально. Все-таки спроси для меня денег на билет. Поймут, что моим деньгам каюк, и разползутся.

— Как скажешь, барин, — ответил Аркаша, — а ты куда?

— Не окудакивай, как говорила моя мама.

Все мне прекрасно подошло: и валенки, и лыжи. Палок лыжных я не нашел, а пока искал, понял, что их могло и не быть. Какие палки, когда руки заняты топором, ружьем, рыбацкими снастями, полезными ношами с реки, лугов, из поля и леса.

Скольжение по снегу было такое, будто лыжи только что смазали. Накат получался размашистый. И опять же, я вновь удивлялся памяти, вспоминались способы ходов по лыжне: двухшажный, одношажный, попеременный. Решил попробовать лыжи и на целиковом насте, свернул с дороги к близкому лесу. Наст держал. И даже как-то весело вскрикивал, будто дожидался именно меня.

И вот тут я, к стыду своему, вспомнил, что в эти два дня, с этой пьянкой и не молился, и спать ложился без молитвы. Стыдно. Но чего я хотел? Из такой избы, пропитой, проматеренной и прокуренной все ангелы-хранители уйдут. Это же в сарае этим окладом без иконы мне знак был — отходит от меня благодать. «Смотри!» — сказал я себе и перекрестился, и оглянулся перекрестить село.

Оглянулся через левое плечо — Аркаша. Да не на самоделках, как я, не в валенках, а на спортивных лыжах с ботинками.

— Не гони! — сразу закричал он. — Подожди проводника. «Сверкнули мечи над его головой. — «Да что вы, ребята, я сам здесь впервой». Не гони, говорю.

Конечно, он имел в виду не только мою скорость, но и то, чтоб я его не прогонял. Что ты с ним будешь делать? Это называется — нашел нагрузочку. Оправдываясь, Аркаша тараторил, что квартиранты дом покинут, Юля все приберет, к ночи мы останемся втроем.

— Ну уж нет, — тут я решился противостать назойливости. — К ночи я останусь один.

— Как скажешь, как повелишь, — торопливо соглашался Аркаша. — Я тогда на крыльце перележу, я привычный.

Вдруг он отпрянул назад, будто кто толкнул его в грудь, как на что напоролся. Я проехал по инерции метра три и остановился. Аркаша будто муха в паутине бился с чем-то неведомым. Лицо его было растерянным. Он сунулся вправо от лыжни, ткнулся вперед, не получилось. Перебирая лыжами, побежал вдоль чего-то невидимого влево и опять споткнулся. Жалобно заскулил:

— Руку дай! Дай руку. Меня здесь уже отбрасывало. Даже летом. Шел за вениками. Потом отбросило, когда за ягодами. И осенью, когда за грибами. В ту сторону, в тот лес хожу, сюда — глухо.

Я протянул ему палку, как утопающему. Потянул за нее. Нет, безполезно.

— Это, наверное, партия зеленых вычислила твою частоту и дала приборам указание — не пускать. Видно, много грабишь природу. Грибы не срезаешь, рвешь с грибницей. А? Сознайся. Иди домой. И впредь меня слушайся. Вообще, лучше иди к ей.

— К кому, к ей? — испуганно спросил он.

— Ты же сам писал: выбор был большой, но женился ты на ей. Е с точками. Такое слово есть, я согласен. Как сказала одна из многочисленных женщин: «Врач назначил мне прием, я разделася при ем».

— Может, я и спонтовался, — заговорил он, — но не скурвился же.

— Вот тебе и доказательство, Аркаша, — назидательно сказал я, — что дух первичен, материя вторична. Материя, это ты, рвешься, а духом не проходишь.

Бедняга даже не улыбнулся.

— Ты вот издеваешься, а до меня только сейчас дошло: ведь их же тоже отсюда не выпустят. Никого. Только ты и проходишь.

Он побрел назад, оглядываясь. Я же поскользил дальше, совершенно уверенный в том, что всю эту пантомиму с якобы непусканием его кем-то через что-то невидимое, Аркаша выдумал. Было бы слишком поверить в сверхсовременную степень невидимой ограды. Сам не захотел пойти со мной. Конечно, что ему делать в зимнем лесу? Ни тебе аванса, ни пивной. Через какое-то время оглянулся, но Аркаши и след простыл.

На опушке леса увидел вдруг, что в лес уводит аккуратная накатанная лыжня. Конечно, странно это было. Будто кто-то изнутри чащи прибегал сюда. Но какой-то тревоги я не ощутил. Даже интересно стало. Видимо, за лесом другое село или деревня. Вскоре смешанные деревья опушки: березы, ивняк, клены, пригнетенные лохмотьями снега, сменились мрачными, вечнозелеными елями. Снег на хвое лежал пластами. Свет с небес плохо достигал сюда, и я остановился, думая возвращаться. Вдруг впереди показались двое мужчин в куртках со сплошными карманами.

— Ни хрена себе, сказал я себе! — Это я даже вслух произнес.

В неожиданные мгновения из сердца нашего вырывается спасительное обращение к Богу. Сейчас был тот случай, когда можно было надеяться только на Него. Они подошли, поздоровались, назвали по имени-отчеству. Я нашел в себе силы не показать волнения и сказал:

— Вы сами-то представьтесь.

— Мы — люди служебные. Нам себя звать не положено. А вас приказано проводить.

 

ПОВОРОТ СЮЖЕТА

Меня ввели в ворота, засыпанные снегом, или побеленные, так как их даже с пяти шагов не было видно, предложили снять лыжи, вслед за этим ввели в помещение с камином, креслами и столиком. У камина стояла…

— Юля? — растерянно сказал я.

— Вика, — укоризненно сказала девушка. Хотя похожесть ее на Юлю была стопроцентна. Может быть, в том было отличие, что Юля была бойконькая и красивенькая, а эта, примерно сказать, хорошенькая, и так миленько предлагала: — Вам кофе? Я очень хорошо готовлю кофе. По-турецки, арабски, итальянский капучино? Делаю по-любому, не вопрос. Ручку поцелуете.

Эта хоть на вы называет. И в щечку не просит целовать. Я отказался и от кофе, и от чаю, и от минеральной воды, и простой, и газированной.

— Сейчас негр придет, — спросил я, — и разожжет камин? А на камин вспрыгнет белка и запоет: «Во саду ли, в огороде».

— Ну, вы нормально, вообще супер, — отвечала Вика, — еще же еще не факт, если кто-то приходит. Можно заказать по вашей просьбе квартет «Молодые охрипшие голоса», заказать? Вообще, мне лично интереснее, если вам это интересно, не молодняк, а именно ваш возраст. Те же, что? Только же лапать. Я на это не буду реагировывать. Мне надо общаться, горизонты же надо же раздвигать, вот именно. Перед кофе будете руки мыть?

— Да зачем надрываться? — отвечал я. Сколь ни мойся, чище воды не будешь. После смерти нам их и так помоют.

— Ну, вы снова нормально, — восхитилась Вика. — Я вам стихи прочитаю, бешено хорошие. «Эх, цапалась, царапалась, кусакалась, дралась. У самого Саратова солдату отдалась».

— Это ты о себе? Ты из Саратова?

— Нет, мы из Держинска. — Про Саратов я так пою, для услады. Велели вас развлекать. А репертуару у меня выше крыши. «Старичок старушечку сменил на молодушечку. Это не трюкачество, а борьба за качество». И припевки, вот это старикам нравилось: «Тыдарги, матыдарги, дробилки, Соловки». Дроби отбить? Эх! — Вика подергала плечиками: — «Она не лопнула, она не треснула, только шире раздалась, была же тесная». Ох, это все так нравилось Плохиду Гусеничу, он сюда на совещания приезжает. Только появится, сразу: «Вика здесь? Нет? Уезжаю!» Да разве его отпустят? Он же, — Вика понизила голос, — они же все у него с руки клюют. Ему, вы не подумайте обо мне плохого, у меня с ним ничего не было, только моменты общения, ему ерунды этой хватало и без меня. Он занятый человек, любил только в дороге, к концу рейса обычно женился. Но, говорит, дети — дебилы. Вызывают в школу: ваш сын сделал сто тринадцать ошибок в диктанте. Но Плохид Гусенич нашел выход из положения, стал активно на них наступать: а вы, говорит, не подумали, что он на другом языке писал? Вот какой.

— Так он Плохид или, может быть, Вахид, может быть, Гусейнович?

— Ой, я не знаю, они же ж все засекреченные жутко. Мне-то без нужды, до фени, до фонаря, аля-улю. Плохид Гусенич говорит: ну, Викуля, только ради тебя этих короедов спонсирую. Обожает! Как запузырю: «От любви я угораю, отомщу заразе: это было не в сарае, а вообще в экстазе». Он катается. Я добавляю по теме: «То было позднею весной, в тени какой-то было». А любимое у него: «Нам не тесно в могиле одной». То есть в том смысле, что в постель же противно идти, прямо как в могилу, так ведь? Или у вас не так? А он заявляет: «Ну, ты втерла в масть!». А я: да ладно, Гусенич, не смеши, и так смешно. Агитирует в законную постель без обману, а я в ответ: «Да ты ж, Гусенич, меня пополам старше». То есть в два раза. То есть, если мне… ну, неважно! Он меня подарками заваливал с головой: кольца всякие там, серьги. Я ему: что ли я афроазиатка, чтоб в ушах болталось? А перстни зачем? Все равно снимать, когда посуду мыть. Он в полном ажиотаже: «Ты, Вик, прошла все испытания. Я тебе подарю замок и счет в банке страны, которой мы разрешим выжить». Я ему: не надрывайся, мне и тут тепло. Он: «Ой, нет, тут такое начнется, надо готовить отходняк». Но я на это: а куда я без родины? Он тут как заплачет, прямо в надрыв, прямо напоказ, как в сериале: «Викуся, а моя-то родина где?»

Вика отошла к бару, на ходу продолжая рассказывать:

— Тут он меня как-то заревновал, Отелло придурошный. Увидел, какой у меня постоянный взлет успеха. Говорит: «Люблю тебя, моя комета, но не люблю твой длинный шлейф». Я возмутилась, чего-чего, а умею ставить в рамки приличия: «Если они кобели, так что ли я сучка? А к тому же, один ты, что ли, говорю, ценитель прекрасного?». Так отрапортовала. Правильно я поступила? — спросила она, ставя на столик тарелки с чем-то.

— А шлейф из кого состоит?

— Охранники там разные, шоферня, водилы. Но они же понимают, если что, им тут не жировать. И вообще даже не жить. Не смеют. Дальше комплиментов не идут. Повар только в коридоре прижал, прямо туши свет, облапил. «Ошшушаешь?» В смысле, чувствую ли я искомое волнение? Но тут же и отскочил. Боятся же все Гусенича жутко. А я не боюсь! Я с кем угодно могу закрутить, но нЕ с кем же, все же трепещут. И есть от чего. Он не только с деньгами, это и дураки могут, но и умный. Я раз подслушала их заседание. Он так резко кого-то перебил: «Сядьте! Вы думаете, что сказать, а я говорю, что думаю».

Вика переставила вазу с цветами со стола на подоконник.

— Я иногда пыталась выяснить, что он за тип, он в молчанку не играет, но секретит, отвечает с юмором, — Вика выпрямилась, выставила правую ногу вперед: — «Я — космонавт на полставки». Раз я его чуть не уморила до смерти. Частушкой. «Милый Вася, я снеслася у соседа под крыльцом, милый Вася, подай руку, я не вылезу с яйцом». Что было! Он хохотал до покраснения морды. Я испугалась, даже пивнула из его рюмки для спокойствия. Думала дежурному звонить. Я же положительная женщина, зачем я буду устраивать убойные ржачки? Он до кипятка хохотал.

— И как? Ожил?

— Еще как ожил. Икал только долго. Вот такая моя планида, — сказала Вика, вдруг пригорюнясь. — Пусть я — копия женского пола, пусть нам много не доверяют… — И тут же встряхнулась: — А рассудить, так больше-то нам, бабам, зачем? Одни несчастья. — Вика вновь загрустила. — Дни мои идут, я тут заперта. Иван же царевич не придет же. Ох, вот бы пришел Иван-царевич, я бы посмотрела на него взором, он бы ответно посмотрел, это же было бы вполне не хуже, так ведь именно?

— Он придет, — пообещал я.

 

НИКОЛАЙ ИВАНОВИЧ

Явился белый человек, лет пятидесяти. Крепкий, доброжелательный. Такими бывают важные референты у больших начальников, без которых начальники ни шагу. Коротко пожал руку, представился Николаем Ивановичем, предложил сесть. Мы сели в дорогие кожаные кресла напротив друг друга. Он немного помолчал, видимо ждал какого-то вопроса с моей стороны, и заговорил сам:

— Существует выражение: «Человек — самое высокоорганизованное животное». Вот до какой дикости додумались высокоорганизованные животные. Кого цитирую? — Я молчал, он продолжил: — Или: «Несчастья человека никогда не прекратятся, пока он будет думать о земном, а не о небесном». Или: «Если Россия усвоит три простые истины, она будет спасена. Первая: У Бога нет смерти у Него все живы. И вторая, ее продолжение: Душа безсмертна, поэтому надо готовить себя к вечной жизни. И третья: «Весь мир живет во времени, Россия в вечности, она всех ближе к Небесному престолу». Еще? «Демократии в России — не власть народа, а власть над народом». Еще? «Где Конституция — там гибель страны, где парламент, там человек безправен». Или: «Воруют не в России, а у России». Далее: «Любые реформы демократов увеличивают число дармоедов и ухудшают условия жизни». Блестяще! А эта? «Вся система российского образования теперь — это конвейер производства англоязычных егэнедоумков». Или: «Чем необразованнее бизнесмен, тем он успешнее». И на десерт: «Демократия введена в Россию как троянский конь, она России как корове седло». «Выборная власть людей ссорит и разоряет, наследственная сближает и обогащает». А? Песня! Так бы повторял и повторял. Да листовки бы с такими текстами разбрасывал.

Мы оба молчали какое-то время. Молчать было невежливо, я сознался:

— Да, это цитаты из моих работ. Но приписать их себе не могу. Это написано на основе прочтения Священного писания, Святых отцов. То есть тут я просто передатчик их мыслей. Пчела собирает нектар с цветов, но не для себя, несет в общий улей.

— Нектар, пыльца еще не мед, их еще надо переработать.

— Это нетрудно, — решительно заявил я. — Я по образованию учитель и всегда стараюсь рассказать другим то, что узнал. А листовки? А что от них толку? Безполезно. Все же все знают. — Я помолчал. — И хорошо было б, если мне было позволено вернуться.

— И вам неинтересно, откуда мы тут взялись, такие умные?

— Догадываюсь. Я тут третьи сутки.

— Тут вы первые минуты, — резонно заметил Николай Иванович.

— А общество умников в селе?

— Это привезенные сюда русские мозги. Прославленные в мире, здесь они не оправдали надежд, не поняли главного. Каждый копал свое направление, не было централизации, объединения. Что же в центре? Идея? Мысль ведущая? Но ведь и мы, в начале девяностых, были не на уровне. Прямо сказать, растерялись: уж очень легко как-то все само ехало. Демократия вкатилась в Россию, как в сказке, но без подкладки теории. Ее-то и предлагалось им создать. А не опровергать. Да ведь вот и вы — противник демократии, но живет же как-то Америка.

— Именно как-то. Паразитирует. Свою демократию держат дубинкой и долларом. Но сколько еще протянут? Спешно дебилизируют народ, заставляют, например верить, что дерьмо художника на полотне — это искусство. Занимают умы выгодой распродаж.

Я пожал плечами и замолчал. Чего говорить известное? Он тоже молчал. Молчание было тягостным, но я решил не помогать Николаю Ивановичу. Наконец, он произнес:

— А вам неинтересно знать, чем мы здесь занимаемся?

— Естественно, строите планы спасения России. Или ее умерщвления?

— Что вы, коллега, мы на такой фашизм неспособны. Мы были тогда в плену обычных представлений о государственной машине: экономика, политика, оборона, культура, демография. То есть вроде все учли. А не стартануло, не взлетело. Почему такая обезкрыленность?

— То есть, почему умники не поняли главного?

— Да, мы платили и заказывали музыку, но что-то не зазвучало. Мы поступали с ними как большевики, они тоже вывозили мыслителей в закрытые территории, давали все условия для трудов. — Мужчина развел руками: — Но воз и ныне там. Посему, когда мы прочли простые и ясные строки, что без Бога нельзя ничего делать, мы поняли — оно! И остановились на вашей кандидатуре. То есть помогите сию теодицею розжувати.

— Но ведь и они то же самое говорили в выводах.

— Успели пообщаться?

Темнело, поэтому я решил не церемониться. Мне же еще предстоит марш-бросок по темному лесу и лунному полю.

 

НАДО УХОДИТЬ

— Николай Иванович, все, что вы процитировали, так сказать, из меня, все это легко прочесть в Священном Писании. Оно сейчас настолько доступно, что неприлично не знать его. Даже и последние безбожники, атеисты, циники, кто угодно, увидели, что Советский Союз развалился от того, что уронили экономику, ослабили армию, и вконец изовралась идеология. А Россия жива. Благодаря Богу. Церковь выстояла, вот и все. И других секретов живучести России не будет. Чего тут разжевывать? На месте иудейской пустыни была земля, «текущая млеком и медом», но Господь «преложил ее в сланость от злобы живущих на ней».

Встал с кресла. Наверное, нелепо выглядел в своей телогрейке и в валенках медвежьего размера на фоне ковров, паркета, камина.

— А ужин? — любезно спросил Николай Иванович.

— И ваш вопрос, какое вино я предпочитаю в это время дня?

— Нет, нет, тут не литература. Если вас не устраивает наше гостеприимство, вас вернут в село. Пожалуйста. Но вы ж живой человек, ну, и проведите ночь по-человечески. Да, сермяжна Русь, но иногда хочется немного Европы. То есть здесь все в вашем распоряжении. Но, главное, помните, вы здесь благодаря нам. Вас сюда завлекли в самом прямом смысле. Для вашей же… пользы. Нет, не пользы, это грубо, скорее, для помощи в реализации ваших страданий по России.

— Как? — я даже возмутился. — Я занял в этом селе дом. Тут эти интеллекты, тут вы. То есть, при чем здесь вы?

Здесь он взял снисходительный тон:

— Так кто же вам присоветовал ехать в сию благословенную глушь, а?

Тут я поневоле вспомнил, что на адресе именно этого дома сильно настаивал мой недавний знакомый. Уж такой весь из себя патриот. Да-да, он прямо висел над ухом. Добился же своего, дрогнул же я перед словами: север, исконная Русь, лесные дороги, корабельные сосны, родники.

— Да, вспомнил вашего агента, — признался я. — Подловили. Но, думаю, вы поняли, что я безполезен. Единственное, на что гожусь — напомнить вам о Евангелии. Евангелие заменит любого, а уж меня в первую очередь. Где Вика, еще ж и Юлия впереди, налейте мне отвальную, и по коням.

— Не возражаю и не держу, — ответил Николай Иванович. — Но наш старец очень вас хотел видеть. Он благословил меня, я правильно выражаюсь? благословил меня пригласить вас к нему. Он строгий постник, мы же с вами, но после, можем себе позволить. Или вы тоже ортодокс?

— Какой же я ортодокс, если уже заикнулся об отвальной? К старцу? Отлично! Страшусь старцев, но куда без них?

— А почему страшитесь?

— Насквозь видят.

— Наш очень демократичен.

— То есть не видит насквозь? Но если еще и старец демократичен, к нему не пойду. В демократии вся мерзость цивилизации. Не пойду. Лучше прямо сейчас примем с вами по граммульке. У вас же все есть. Но! Среда сегодня или пятница?

— У нас свой календарь, — хладнокровно отвечал Николай Иванович. — Что хотите, то и будет. Можем и ночь отодвинуть. Можем и время года сменить. Продемонстратировать? — Николай Иванович изволил улыбнуться. — Это у нас такой преподаватель был, семинары вел по спецкурсу. Объявлял: «Демонстратирую», — и шел к демонстрационному столу. Еще он говорил: «У меня интуация». А дело знал. Достоконально. Иноструанцы его уважали.

Появилась Вика с подносом. Опуская на столик, произнесла:

— Аперитив. — И спросила меня, назвав по имени — отчеству: — Пойдете в сауну, или примете ванну в номере? Николай Иваныч, вздрогнем? Вы же гурман еще тот. — Она подняла бокал: — Я же не официантка, мне позволено. Давайте! По единой! А их, как говорит сестричка, чтоб кумарило, колбасило, и плющило!

— Кого?

— Наших же общих врагов.

— Спасибо, Вика. Уже полдня трезвею. И ванну мне заменит и умножит баня. Мой камердинер Аркадио топит баню в моем поместье.

— Но это же где-то там. Только какая же я Вика, я Лора.

Я долго в нее вглядывался. Как же это не Вика? Может, Юля переоделась? Тоже полная схожесть.

— Вы, что, почкованием размножаетесь?

— Это я объясню, — мягко вмешался Николай Иванович. — Было три близняшки. Для вывода, далеко не нового о том, что на человека более влияет среда, нежели наследственность, мы поместили малышек в разные обстоятельства. Первая, ваша знакомица Юля, выросла грубоватой, курящей, пьющей, пожалуй, она подсядет и на наркоту, а Вика простенькая, но идеальная как нетребовательная жена. Лора, она пред вами — это тип японской гейши, образованна, умна, холодна. Но, думаю, что все внушаемы, все настраиваемы на определенную волну. Понимаете, да?

— Не совсем.

— А как иначе, — объяснила Лора. — Еще Гоголь сказал: баба, что мешок, что положат, то и несет.

— Умница, — похвалил ее Николай Иванович.

— Да и сестрички мои тоже далеко не дуры, — заметила Лора и спросила меня: — А халат какого цвета вам подать?

— Арестантский. — Это я так пошутил.

— И все-таки, пока к старцу! — даже как бы и скомандовал Николай Иванович. — Лора, проводите. — До скорой встречи.

 

К СТАРЦУ, ТАК К СТАРЦУ

— Прошу! — Лора повела лебединой рукой и повела по коридору.

Я поинтересовался:

— А вы тоже глушите порывы женских инстинктов голосом разума, как и Юля?

— А-а. Ну, это у нас семейное. То есть и глушить не надо, никаких порывов, все искусственно убито.

— Как?

— Коротко объясняю. Давайте возьму под руку. Кто наши родители, мы не знаем. Мы — жертвы науки. То ли мы из пробирки, то ли клонированы. Нас поместили в различную среду, но одно опыление было одинаковым, этот ящик сильно голубой, телевизор этот, он был обязательной процедурой. Он и вытравил в нас все женское. После него ничего не интересно. Читали — в Англии придурки с телевизором венчаются? Телевизор — это домашний вампир. Все чувства высосал. Еще и Интернет. А этот вообще умосос. Юлька с ее гулянками все-таки меньше опылялась: загуляешь, так не до экрана, вот объяснение запоев — лучше травиться водкой, чем дурманом эфира. Так что Юлька немножко сохранилась, да и то. Неинтересно нам ничего в этом мире, ничего не чувствуем. Хоть и Юлька с ее Иванушками, хоть и Вика с людьми обслуги и их начальством, да хотя бы и меня взять. А уж как пристают. — Лора брезгливо потрясла белой кистью. — Да сбрендили они все со своими трэндами и брэндами. Оторвутся от компьютера на время, кого-то потискают для разрядки, вот и вся любовь. Они-то, как мужчины, тоже убитые уже. В смысле души и чувства. Вроде все у них работает, но ведь и робот манипулирует. С трупами, что ли, спать? Они, конечно, думают, что живые. Так что, они для нас никто, и мы для них ничто. Машины. Даже хуже: джип же не лезет на хонду. Постоим? — Пролетела минута молчания. Лора взмахнула ресницами: — Если к вам такое почтение, то позвольте спросить, кого вы представляете?

— Только себя.

— Ой уж, ой уж. Тут никого от себя. Тут такая лоббежка идет!

Видимо, остановка была предусмотрена: на стене высветилась огромная карта мира, глядящая сквозь тюремную сетку параллелей и меридианов. Везде были на ней какие-то знаки: треугольники, кружочки, квадраты. Особенно испятнана была Россия. Желтый, зеленый, коричневый и черный цвета значков портили ее просторы.

— В Греции были? — спросила Лора.

— Да. Да я парень шустрый, везде был. Но никуда уже не хочется. А что вам Греция?

— Предстоит. А с другой стороны, на Святую Гору Афон не сунешься. Женщинам там — но пасаран!

— Но пасаран. Да ведь и правильно, а?

— Как сказать. Хотя, думаю, такое вот рассуждение — была же у нас бабья целая страна — Амазония. Была. И что мы доказали? А ничего. А Афон обходится без нас. А почему вымерли амазонки? Очень уж воевать любили. А мужчины молятся, вот и живут в веках. Хорошо на Афоне? А чем?

— Там же никто за полторы тысячи лет не рождался, все приходят умирать.

— Страшно. — Лора поежилась.

— Нет, там все иначе. Там молчание и молитва. Я вначале, в первые приезды побаивался ходить в костницы, где черепа лежат на полках, сотни и сотни, тысячи, потом стало так хорошо среди них. Греки, к сожалению, нас теснят, но это власти, а монахи очень дружны. Вообще, Афон, как и Святая Земля, совсем русский. Идешь один по тропе, даже и не думаешь, что заблудишься и вдруг так хорошо станет, упадешь на колени, а в душе все наши святые. Это я вам все очень приблизительно. А здесь есть церковь?

— Не знаю. Вообще, макет есть. Меня приучают. Где алтарь, где солея, где паперть. — Лора поинтересовалась: — А на Афоне, на самом верху есть какая-то главная церковь, да?

— Она везде главная. В любой сельской церкви чудо свершается. Преложение хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы.

Мы помолчали.

— Николай Иванович доволен опытом, произведенным над сестричками — близняшками?

— Нам об этом думать не полагается. Ну, доволен, ну, недоволен, нам-то что с того? Кто папа, кто мама, знать не велено. Во всех таланты нашли, я вот стихи пишу на заданные темы. Процитировать?

— Будьте любезны.

— Утро — время надежд, вечер — время утрат, ночь — обман ожиданий. Потом новый вариант после отрезка жизни: Утро — время потерь, вечер — бремя надежд, ночь — провал в ожиданье. Понравилось?

— Надо осмыслить. Вообще извините, пишущие женщины для меня — не женщины. Ум не женский.

— Ладно, перестану писать. Вообще, — Лора двинулась дальше, — сестрички мои по уму иногда буксуют, но устроятся куда лучше меня, умной такой. Я разумом пытаюсь осмыслить, а они махнут рукой на проблему и живут дальше. Я думала, мы — цыганки, уж очень мы безразличны ко всем. Кармен двух мужиков в могилу сунула, и хоть бы что — пример для подражания, героиня Бизе-Щедрина. Потом анализирую, нет, мы далеко не цыганки. Те все-таки плодятся, и впрочем, активно, заметьте вокзалы с весны до осени, а мы — никакого интереса к плодоношению. Может, мы не близняшки, а все-таки клоняшки, клоны. Или действительно из пробирки.

— Для пробирки вы чересчур хороши.

— Правда? Это комплимент? Вообще, думала, покорять мужчину могут только восхищалки и обожалки. «Ах, какой вы непонятый! Ах, какой вы необласканный». Или этого мало?

— Для кого как.

— А вас кто бы мог покорить? Загадочная? Печальная?

— Многодетная, — засмеялся я.

— Осторожней, — предупредила она, сжимая мой локоть. — Нам уже близко. — И я услышал ее шепот: — Он не Николай Иванович. Потом!

Коридор, выстланный вначале паркетом, потом мрамором, потом узорной плиткой, сменился утоптанной и посыпанной песком глиной. Стены пошли бревенчатые. Да и Лорин брючный костюм превратился в красный сарафан, а под ним засветилась белейшая, разукрашенная вышивкой, кофточка. Надо ли сообщать про сафьяновые сапожки?

— Неплохо, а? — спросила она о своем наряде.

— Еще бы, — восхитился я. — Все бы так наряжались.

— Они еще в Москву меня обещают свозить, зачем?

— Думаю, для показа и примера.

— Будто уж. Да я даром не хочу. Смотрю хронику о Москве, женщины там сплошь хроники, то есть все в штанах. Будто их на сельхозработы гонят. Да еще и курят. Хамки, халды, лахудры, больше никто. Оторвы, в общем.

Я вздохнул и пожал плечами.

— А здесь, — показала Лора на стальную внушительную дверь, — живут наши колдовки, наши фобии.

— Кто, кто?

— Колдуньи, фобии. Что, впервые слышите? Фобия, это по-русски — ненависть. Зовут их Ксеня и Руся. Ксеня Фобия и Руся Фобия. Имя и фамилия. Жрут только мясо и исключительно с кровью. Отожрутся, отоспятся и опять на работу.

— Куда?

— А мне что, говорят? Откуда я знаю. Куда пошлют. Возвращаются и жрать, жрать. Как мясорубки жрут. Прошу прощения, лахудры они обе. Стервы такие. Твари. По-любому, сто пудов. Или не так? — Не дожидаясь ответа, да я бы и не знал, как ответить, Лора оглянулась, приблизила свою голову к моей и прошептала на ухо, я даже почувствовал, как шевелились ее теплые губы: — Николай Иванович — такой клеветун. — И отшатнулась, громко сказав: — Ну-с, мы у цели. Вам сюда, — сообщила она и исчезла.

 

У СТАРЦА

А для меня открылась заскрипевшая дверь в темную келью. Зрелище, как сказала бы нынешняя молодежь, было не слабое. В центре кельи стоял просторный черный гроб, покрытый плотной черной тканью, исписанной золотыми буквами славянской вязи. Стоял около гроба огромный мужичина в рясе, в монашеском куколе, тоже исписанном. Я даже, честно сказать, растерялся: подходить ли под благословение? Перекрестился на передний угол.

— Ушел я из монастыря, — смиренно произнес старец. — Дымно там, смутно, закопчено. Звон есть, а молитва на ветер. Показуха одна для архиереев. Мне подавай келью. Да чтоб гроб из целикового дерева. — Он пристукнул по крышке гроба. — Ложись, примерь. Хватит духу?

— Думаю, у меня свой будет со временем, — также смиренно ответил я.

— Все взрывается, — закричал старец, — все горит, все затапливается, низвергается и извергается, все падает! Все трясется! Все видят? Все! Даже слепоглухонемые. И кто понимает? А? От труса, глада, мирского мятежа и нестроения, кто спасет?

— Господь Бог, — смиренно отвечал я.

— Кто этому внемлет? — кричал он. — Кто вразумился? Все на физику списывают, на химию, Бога не помнят. А? В гробу сплю. Вознесение мое близко. Ближе, чем это дерево. — Он ткнул пальцем в бревенчатую стену. — Сядь! Или присядь. Что в лоб, что по лбу.

Я сел. На скамью, которая шла к порогу от переднего угла. Старец взметнул воскрылия одежд и возгласил:

— Продалась власти церковь, ох продалась! Ох, скорблю. Время скорби к ограде придвинулось, кто внял? Ныне отпущаеши, Господи, а на кого мир оставлю, Россию — матушку, ох, на кого? Ах вы, неосвещенные митрополиты, архиепископы, епископы, пастыри и архипастыри. Воздежу к вам руце мои и негодую, и перстом указую: оставили, греховодники, пасомых, пошто попечения о плоти превратили в похоти? ох, невмоготу, нечем дышать! С дьяволятами ватиканскими молитесь, вот вы как экуменистничаете! Устегнуло время церкви, кончилось. Предсказанное! Ангелом света изображается антихрист, а вы все в церковь ходите, ах слепцы! Како чтеши Писание? Семи Церквам писано в Откровении Иоанна, апостола любви, семи! Дожила хоть одна? Вот и не верьте в Апокалипсис!

Старец и причитал, и угрожал, а то и обличал. Можно было понять так, что никто ему не угодил, особенно из священнослужителей. Но зачем он хотел меня видеть? Терять мне, опять же, было нечего, я сказал:

— Простите, батюшка, можно к вам так? Не разумею довольно слов ваших. Не сердитесь, но все ваши речитативы походят на шаманское камлание, а вы на ряженого. Можно спросить: вы давно причащались?

— А сколько раз за сорок лет причащалась Мария Египетская?

— Там пустыня, там ангелы ее причащали.

Он подошел. Взгляд его, признаюсь, был пронзителен. Седые усы и борода росли настолько сплошь, что и рта не было видно. Откуда-то, из волосяных зарослей понеслись напористые слова:

— А здесь не пустыня? А? Здесь нет ангелов? Нет? Не видели? А видят те, кому дано. Так вот вам в ответ на Марию Египетскую.

— Еще раз прошу прощения, — сказал я, невольно делая шаг назад.

— Исходящее от нас, то сквернит человека, — уже спокойно заметил он. — А что исходит, от людей? Испорченный воздух, похмельные выхлопы, вопли эстрады, матерщина и блуд. Если бы от людей исходила молитва, с бесами было бы покончено. Все святое оплевано! Тяжело не то, что тянет плечи, а то, что душу не радует.

— Смиренно внемлю и ничесоже вопреки глаголю, — сказал я. — Но за что же все-таки вы так нападаете на священнослужителей?

— А это сие яко будет како? — язвительно вопросил старец.

— Грешно осуждать, — не отступал я. — Осуждать грешно, а тем паче обличать. Кто мы, чтоб обличать?

— Не знаю, кто вы, а вот я-то знаю, чья кошка чье мясо съела. В роскоши утопают. Все знаки предреволюционные. Это они видят? За заборами живут, с охраной ездят, обжираются в застольях по пять часов.

— Есть же и старцы, — миролюбиво заметил я.

— Старики есть, где ты старцев видел?

— Надеюсь, он предо мной. Вас именно старцем рекомендовали.

— Это как Бог рассудит, — скромно ответил старец. — Старца кто делает? Народ. Но не эти же, от кого я ушел, не просители. Сидят часами у кельи, ждут. Заходит, на колени: «Спаси!» — «От чего?» — «Помидоры у меня выросли фиолетовые. Я думаю, мне их соседка марганцовкой поливала. Накажите ее». — «А помидоры ела?» — «Да». — «Вкусные?» — «Ну да». — «Ну и иди, и ешь свои помидоры». Разве такие вопросы надо старцу ставить?

— Амвросию Оптинскому тоже простые вопросы задавали. Про индюшек, например.

— Так то Амвросий. Великий старец! Ему можно о всякой ерунде говорить. А я молодой, мне надо еще возвышаться. Меня надо на больших вопросах выращивать.

— На каких? Например?

— Например? — старец подумал. — Есть ли двенадцать тайных старцев на Афоне и кто к ним на подходе? Или: «Ще Польска не сгинела?» Или: «Ще не вмерла Украина?» — А я отвечаю: «Ще, чи не ще, нам-то хай коромысло гнэця, хай барвинок вьеца». Довели Россию! Одно воровство да похоть. Сплошная тьма тараканья. Поздно уже, нет России.

— Куда же она делась? — вскинулся я. — И возрождаться ей не надо, она жива. Стоит на основании, которое есть Христос. С чего ей погибать? Как наскочат враги, так и отскочат. Ну, сорвут кой-где камня три. Нам только на Бога возвести печаль свою, Он препитает.

— Капитулянские настроения, — выразился старец.

— Но мы же ни в земной жизни, ни в загробной не сможем выйти из созданного Богом мира. А если Господь выкинет нас из него, то это только справедливо. Мы — гости в его доме. Гости мерзейшие, согласен с вами. Паскудим, заражаем землю, воздух, воруем, пляшем на костях, за что нас еще привечать? Первой провалится Америка, а потом и весь мировой беспорядок, как костяшки домино. Россия еще подержится. Да и то.

— Что «да и то»?

Это меня спросил не старец, а Николай Иванович, оказавшийся вдруг рядом.

— Да и то, если и она провалится, то и это будет справедливо. Залезла свиная харя Запада в русский огород, мы ей за ушами чешем. Малое стадо спасется. Так оно и было всегда. Всегда на шею садились: то иностранцы, то большевики, то коммунисты. Сейчас вот демократы. Да ведь и они не надолго. Скоро заерзают от неудобства и страха. Ну, может, их-то изгнание без крови обойдется.

 

МЕСТНОЕ ТЕЛЕВИДЕНИЕ

Старец, сидя на стуле, закрыл глаза и всхрапнул даже. Николай Иванович поманил меня. Мы вышли.

— Ну, и как вам наш старец?

— Надо вам к нему настоящих старцев привезти. Они рассудят.

— А он не настоящий?

— Извините, отделаюсь незнанием. Может быть, он из бывших монахов или священников? Самость, гордыня видны в нем. Они в нем настоящие. А он? Не знаю. Но вы же его зачем-то содержите.

Обратная дорога по коридору оказалась гораздо короче. Мы вернулись в комнату, откуда меня недавно увела к старцу Лора.

— Вы все-таки покинете нас? Или останетесь?

— Ночь же уже. Придется пробыть до утра. Скоро утро, но еще ночь. Это я пророка Иеремию вспомнил.

— Ну, это вы со своими умниками, да со старцем вспоминайте. А я человек простой. Правда, вот насчет времени дня поспорю. Какая же ночь, когда мы способны сотворить день. — Николай Иванович подошел к стене, оказавшейся черной портьерой и рванул ее в сторону. Солнце засияло во все широченное высокое окно. Я даже зажмурился.

— Переодевайтесь и на завтрак. Буду знакомить вас с правительством России. Естественно, будущим. Но, надеюсь вместе с вами, скорым.

— Но все-таки, закончим о старце. Он искусственный, так? — спросил я.

— Вы меня восхищаете, — Николай Иванович взял меня под локоток. — Старец, каких много, вам интересен, а сообщение, что на ужине будет правительство России, пропустили мимо ушей.

— Да и оно, думаю, искусственное.

— Нет, оно со старцем не корреспондируется. Так что позвольте вам этого не позволить. Оно настоящее.

— Будущее?

— Ближайшее.

Я поглядел на Николая Ивановича. Он был спокоен. Что бы еще такого спросить?

— Сейчас в доме моем, где вся эта мыслящая братия, вечер, ночь? День?

— Сейчас посмотрим. — Николай Иванович потыкал в кнопки компьютера.

На экране проявилось задымленное пространство моей избы и мои собутыльники. Махали руками. Сильнее других Ильич. Агроном Вася и зоотехник Лева спали. Оборонщик разливал. Ни Аркаши, ни Юли, ни Гената не было. Я вслушался:

— Интеллего дерьмовое, молчать! — крикнул вдруг музыкант Георгий. — Правильно Ленин охарактеризовал интеллигенцию. Уж он-то побольше других ушей Амана сожрал!

— Так он же по себе судил! — закричал наш Ильич. — Он же знал, что говорит, сам же интеллигент.

— А нынешние даже и такого имени не заслуживают. — Это, я разглядел, социолог Ахрипов. — Если они уже педерастам дают зеленую улицу, знаете, как их назовем, запишите.

— Запомним.

— Назовем их либерастами.

— Звук прибавьте, — попросил я Николая Ивановича.

— Сейчас некогда. Не волнуйтесь, все их слова записываются. Если интересно, потом сделаем распечатку. Вообще, крепко выражаются. — Он поглядел на бумаги около экрана. — Это вы их заразили мыслью о создании музея человеческой мысли? Последние два дня как-то они стали оживать, а то все сплошная пьянка, да «Бродяга Байкал переехал».

— Они и сами в состоянии заразить кого угодно.

— Да уж. Выключить?

— Минуточку. — Я поглядел на моих знакомцев. Они по-прежнему жили там, в избе, в этом же реальном, или уже ирреальном? времени, плавали за стеклом экрана, как рыбы в мутной воде. — То есть все они, и я, и тот, предыдущий, о котором я хотел бы узнать побольше, все были у вас под колпаком?

— А как вы думали? — даже обиженно ответил Николай Иванович. — Не можем же мы за просто так, за здорово живешь такую артель содержать. Правда, сейчас скинули с довольствия: не оправдали надежд. То есть специалисты они, любой и каждый, на все сто, но по выводам исследований разочаровали. Сейчас пустили их на безпривязное содержание, в масштабах, конечно, ограниченных. Кто сопьется, кто… да, что мы о них?

— То есть отсюда они уже не выйдут?

— А зачем? — хладнокровно ответил Николай Иванович. — Им уже некуда возвращаться. Да и не надо. Зачем? Мы в известности не нуждаемся.

— Возьмите подписку о неразглашении.

— Ну, не детский же сад, — упрекнул Николай Иванович. — Подписка. Но вообще, может быть, получится еще их использовать. Для этого и вы здесь. Так! Переодевайтесь, вас проводят.

— Николай Иванович, еще просьба — показать дом Ивана Ивановича.

— А кто это? — спросил Николай Иванович?

— Так, ерунда, — неожиданно для себя отговорился я. — А вот вопрос: могу я им отсюда что-то сказать? Они же меня начальником считают.

— Вообще не практикуем. Хотя? Хотя, что мы теряем? Как гром небесный ваш голос прозвучит. Это для них будет впервые.

— Честно скажу, я еще из-за того прошу, — объяснил я, — что мне надо увериться, что я не сплю, что все происходит у них и здесь в одно и то же время, а не запись, не монтаж.

— Да ради Бога! Только замечу, что это для них будет впервые. Пожалуйста, короче, несколько слов. — Николай Иванович опять ткнул куда-то в клавиатуру. В избе раздался сигнал, который звучит в аэропорту перед объявлениями. Все там прямо вскинулись и замерли.

— Слышно меня? — спросил я в микрофон.

— Так точно! — первым очнулся оборонщик.

— Поняли, кто с вами говорит?

— Д-да! — как выстрелил оборонщик. — Товарищи офицеры!

Все вскочили.

— Слушать и выполнять! — скомандовал я. — С этой минуты приказываю встать на просушку! Резко протрезветь! Как поняли?

— Так точно! — отрапортовал оборонщик.

— Конец связи.

Экран погас и стал обычным матовым стеклом.

— Идемте.

Мы пошли по коврам зимнего сада и Николай Иванович, как бы между прочим, спросил:

— А вчера, ближе к вечеру, вы куда-то прогуливались?

Я чуть не сказал про Ивана Ивановича, но что-то остановило меня.

— Проветривался. Там же дышать нечем. У них пьянка пропорциональна интеллекту. Все по-русски — спиваются мастера, а подлецы никогда.

То есть, подумал я, Иван Иваныч у них не под колпаком. Зачем-то же мелькнула эта мысль?

 

ГЛАВНЫЙ РАЗГОВОР

— Николай Иванович, — сказал я, — благодарю за откровенность и надеюсь на ее продолжение.

— К вашим услугам.

— Итак, зачем я вам? Я не обладаю никакими секретами, мне даже их и не выдумать.

Он на ходу поправил какое-то экзотическое растение в огромной керамической бочке, потыкал указательным пальцем в землю цветка, покачал головой.

— Секрет один, говорили вы, говоря о России, что у нее нет никаких секретов.

— Ну да.

— Но согласитесь, это и есть секрет.

— То есть, чего это она все никак не помрет?

— Хотя бы так спросим.

— Тут я и думать долго не буду, тут одно: Россию хранил Удерживающий, царь православный. А нет его, кто хранит? Россия же жива. Хранит Сам Господь Бог, Дух Святой. И это такая же реальность, как то, что южные растения растут здесь в горшках, а высаженные в русскую почву, пропадут. То есть никому не надо с нами связываться. А все неймется. А все надежда на золото да на оружие. Какой был великанище Голиаф? А как вооружен! А Давид? И что это у него за оружие — праща? Несерьезно же. Но победил. То есть дело не в оружии, в духе. Бомбить стариков и детей ума много не надо, но ведь это же до поры, до времени. Цивилизация Америки — путь в бездну с оплаченным питанием и проездом. Хорошо бы наших побольше с собой захватили.

— А вы кровожадны.

— Ничуть. Мораль демократии заглушает страх Божий, отсюда рост числа развратников. О них говорю. Их жалеть?

— Что вам, не все равно, какая у кого ориентация? Вы об этом? Свобода.

— Ну вот, пусть свободно и гибнут. Это же Россия — страна целомудрия. Помните картину — пирамиды черепов?

— «Апофеоз войны»?

— Это не апофеоз войны, а черепа педерастов Ближнего востока, уничтоженных по приказу Тамерлана. А от России ему велела повернуть Божия Матерь: ибо в России такой заразы не водилось.

— Всегда узнаешь что-то новое, — Николай Иванович остановился, слегка повернул около цветка лампочку обогрева и освещения и поинтересовался: — Революция возможна сейчас в России?

— Нет. Революционеры банкирами стали. — Хотя… хотя в России все возможно. Рецепты революции прежние и надежные: три дня населению хлеба не давать, ворье и шпану из тюрем выпустить, винные подвалы сами разграбят. Как Ленин учил — телеграфы и банки взять. Телеграф уже и необязательно, связи хватает, а банков, на радость шпане, стало побольше. Охранники тоже оживятся, и они не дураки гибнуть за буржуев. А для молодежи, нашей и не нашей, очень сладостна музыка водопадов осколков стекла разбитых витрин. Из мелочей — электростанции и водопровод взорвать, газом побаловаться. Бомбы с удовольствием будут бросать бомжи. Запасов взрывчатки — тонны. Но думаю, пока будет тихо. Помойки сейчас сытные, в Москве собаки хлеба не едят.

Николай Иванович неопределенно посжимал и поразжимал пальцы правой руки.

— Вообще, Николай Иванович, при разговоре о России надо все время держать в уме, что она не сравнима ни с кем и ни с чем, ей нет аналогий. Глупость наших правителей в том, что они насильно тащат Россию в мировое сообщество. Да, мы на одной планете, но мы другие. И единственные. Мы — даже не Византия, от хлеба и зрелищ не погибнем. На шее у нас всегда все сидели, всякие захребетники. Но где они? Вопят из ада, завидуя нищему Лазарю. — Я подумал вдруг: а зачем я все это ему говорю, такому умному? И замолчал.

— Вы спросили, зачем вы здесь? — заговорил Николай Иванович. — Отвечаю. Хотя мы и разочарованы трудом сей когорты ученых, недовольны результатами их корпоративного труда, но решили еще попробовать. Знания у них, не в пример зашоренным западным ученым, прочны и разнообразны, не бросать же на ветер такое национальное богатство. Не вам напоминать школы демагогов в античности, не вам сообщать, что система демократии была создана искусственно. Но вот, по прошествии веков, начала давать сбои, разболталась в пути. Вопрос: подлежит демократия ремонту или безполезно ею заниматься и надо изобретать что-то другое? — Николай Иванович сделал паузу. — Вот за это мы и хотели их посадить под вашим чутким руководством. Наша установка — все-таки не торопиться со свержением демократии, а выработать рекомендации по ее укреплению, обезпечить ее жизнеспособность для начала лет на двести. Ведь уже было двести лет вместе. Возьметесь?

— И это мне, написавшему еще в девяносто первом о демократах статью «До чего, христопродавцы, вы Россию довели?».

— Кто это помнит? Кому она помогла? Не будьте наивны. Есть реальная Россия, ей надо помогать, вам для этого даются все возможности. Много ли в прошлые годы было воплощено в жизнь проектов ваших друзей? Вы жалели деревни — их сносили, кричали о сбережении леса — его вырубали, были против показа западных развратных фильмов — их крутили день и ночь. Что касается монархии, это, простите, такая утопия, что и обсуждению не подлежит. Ну и дадим вам конституционного монарха, жалко, что ли? Взят, взят ваш помазанник Божьей волей, молитесь, да и достаточно.

Мы вышли в просторный вестибюль, в который выходили коридоры.

— Слишком по-разному смотрим мы на будущее России, — только это я и смог ответить.

— Ничего, ничего, — успокоил Николай Иванович. — Переодевайтесь, и на заседание. Вас никто не торопит.

Появилась Лора и молча проводила меня до дверей номера. На окнах в нем были тяжелые бордовые портьеры. Когда я отвел их в сторону, то за окном, со стороны улицы были еще одни, уже черные.

 

ЗАСЕДАНИЕ. СТРАХИ И НАДЕЖДЫ

Комната была овальной. Стол в центре, пользуясь выражением Николая Ивановича, с ней корреспондировался, то есть тоже был овальным. По стенам, скрытые полумраком, пейзажи разных широт и долгот, на столе перед каждым откинутая крышка компьютера, микрофон. Было это все и предо мной. Я уже был переодетый и освеженный душем. Настойчиво пахло каким-то дезодорантом. Ни мне никого, ни меня никому Николай Иванович не представил. Он тут явно был центровым.

— Докладывайте, — пригласил Николай Иванович мужчину, сидевшего напротив меня, но не назвал его. Мужчина, взглядывая на свой экранчик, говорил долго. По тому, как его слушали, я понял, что ничего нового для присутствующих он не сказал. Но слушали вежливо.

Доклад был общемировым, говорил о судьбах не просто народов, а цивилизаций. Я кое-что помечал для себя на листках бумаги, тоже предусмотренных и предусмотренной богатой авторучкой. В докладе, как я понял, рассматривались варианты гибели планеты Земля. Все государства как-то дружно, не от одного, так от другого, погибали, только вот Россия не лезла ни в какие рамки. Не получалось ее сравнить ни с одной страной, она даже и не страной представлялась, а целым миром, своеобразной цивилизацией со своей религией, культурой, будто она и не земная была, а пришедшая извне. Ее в докладе исследовали больше других. Докладчик сообщал:

— Надежды, что с крушением влияния компартии и с разрушением Союза, Россия погибнет, не оправдались. Не было учтено, что Россия за века выживания привыкла к минимуму потребностей. Тогда было изобретено и внедрено в Россию через агентов влияния понимание, что все народы развиваются и идут по одному пути. И если ты не идешь по этому пути, ты не цивилизован, ты дикарь, твое место в обслуге золотого миллиарда.

Про золотой миллиард мне давно надоело слушать, но тут было такая уверенность, что это дело решенное, данное, и тех, кто ставит сие под сомнение, ждет судьба подчиненных доллару стран. Глобальный рынок создаст всеобщее счастье сокращенных народов. В рынке счастье. Вот что надо вдолбить в непонятливые лбы.

Свет так падал на стол, что лица заседающих были плохо видны. Из-за их спин на освещенную поверхность стола чьи-то, может, Лорины, может, Викины, обнаженные руки ставили чашки с чаем и кофе, приносили всякие печенья, сладости. Передо мной, хоть я и не просил, возникла розетка с желтым медом.

— Только не надо о демократии рынка, — безстрастно вещал докладчик, — оставим это для дураков. Кто когда видел, чтобы рынок управлялся демократически? — Никто не возразил. Докладчик поехал дальше: — Всего успешнее убивает Россию именно рынок и внедренная в нее финансовая банковская система. Вместе с тем правящие миром триста семейств недовольны темпами гибели России и требуют их ускорить. Почему? Россия — единственное препятствие на пути к мировому господству. Она — тот полюс, к которому интуитивно стремится погибающий мир. Переубедить Россию, и это надо признать, не удается, она упряма до непонятно какой степени, поэтому ее решено уничтожить. Для начала…

— Затопить Москву? — подал я голос, вспомнив застолье в своем доме. Я все не мог поверить, что все происходит всерьез и с помощью возгласа хотел выяснить: спектакль это или сходка сумасшедших?

— Это одна из версий, рассматривается и она — спокойно отреагировал докладчик и продолжал: — Уничтожить решено потому, что всегда легче построить новое здание, нежели восстанавливать старое. Если бы Советский Союз не был уничтожен, Америка не имела бы столь блестящих успехов в бывших республиках. В мире уже нет Евангельского Удерживающего, и Запад боится, что Он может появиться в России. Именно поэтому начинается спешка по ликвидации России. К ней тем более подстегивают исчезающие запасы нефти. Это вранье, что у Америки нефти много, ее всего лет на пять, а жить Америка хочет всегда, посему ей не нравится, что в России нефти много, что Господь и в этом был щедрее к России.

Конечно, докладчик говорил гораздо подробнее, нежели я запомнил, но суть уловил.

— Есть сценарий, по которому намечено стравить Индию с Пакистаном. За Пакистан, естественно, вступится Китай, а так как у всех ядерное оружие, то число едоков в мире уменьшится. Пока стравить не удается, но удается внедрять все новые и новые военные американские базы в Средней Азии и у границ России. Уже не только запасы нефти на Ближнем востоке контролируются, но и кладовые Каспия. Главная надежда Соединенных Штатов на то, что Китай захватит Россию, но при этом будет дружить с Америкой. Надежда эта напрасна, ибо Китай уже начал захват России ползучей миграцией, но Америке будущего захваченного пространства он и понюхать не даст. Он и Америку покрывает сетью своих агентов, покупая им билеты в одну сторону. Сибирь, на которую все облизываются и которая, при скором глобальном потеплении, превратится в цветущий земной рай, остается русской. Это препятствие Америка будет преодолевать, и она торопится, ибо Китай вот-вот станет ядерной сверхдержавой. Спешку стимулирует и Южная Америка, которая от своих карнавалов и футбола скоро перейдет к игре мышцами на чужой, естественно северной, территории.

Но нельзя было понять оценки докладчика, то есть, к чему был направлен анализ происходящего в мире: то ли радость по поводу несчастий в России, то ли к призыву о ее спасении. Докладчик вещал безадресно. Я покосился вправо-влево, но видел только черный стол, матовые экраны компьютеров. Иногда белые кисти рук возникали из темноты, пальцы на них свершали некие пианистические нажатия клавиш и опять растворялись в темноте.

Далее в докладе говорилось, что вскоре Голландия, Калифорния, да и вообще многие другие пространства затопятся растаявшими ледниками, а в Европе все выгорит от жары. Вскоре, в добавление ко всем этим погодным катаклизмам («Божьим карам», — сказал я про себя) приплюсуется еще и то, что теплое течение Гольфстрим отвернется от побережья, начнутся холода, всюду будет неурожай и только богоспасаемая Россия будет процветать. Как такое позволить? Обидно же, что грядущий новый потоп, новые провалы новых Атлантид обойдут Россию. Репетиция потопа прошла в Индийском океане, когда за минуту было уничтожено двести тысяч человек, разве это неповторимо?

— Хорошо еще, — откомментировал эту трагедию докладчик, — что миру не пришлось кормить эту ораву. — Меня передернуло. — Докладчик вещал далее: — Имеющие вскоре быть затопления вначале прибрежий ожидаемы, хотя в них пока не верят, но неизбежны. Людям придется потерять все и стать голодными на уцелевшей суше. Их надо будет кормить за счет остальных. Это вызовет милосердие у малого числа, а у основной массы злобу.

Все это я слушал, но по-прежнему не мог понять позицию выступающего. За кого он? За нас, за Россию? Или тут так принято — говорить без позиции, объективно? Может быть. Послушаем еще.

— То есть Землей обетованной ближайшего будущего будет именно Россия... Племя торговцев и финансистов владеет миром. Иначе и быть не могло. Крестьянин кормит людей, машинист возит, врач лечит, учитель учит, воин защищает, шахтер добывает топливо, портной обшивает, повар стряпает, то есть любой труженик думает о других, только финансисты, торговцы, купцы думают о личной выгоде. Если они так думают два тысячелетия, до чего-то же они должны были додуматься.

 

ПРОСЯТ ВЫСТУПИТЬ

Николай Иванович аккуратно положил передо мной полоску бумаги. На ней четко: «Вас попросят выступить. Два-три слова о России, о начале обретения ею места в мире, хорошо? О попытке улучшения демократии».

— У нас, среди приглашенных, — тут же сказал из общей темноты председатель, — специалист по вопросам современного состояния России в мире. Сам он — выходец из низов, мнение его, полагаю, не безынтересно.

На экране предо мною крупно замигало: «Вам слово».

— Состояние? — Начав, я подумал, что надо же было как-то к ним обратиться: коллеги? господа? друзья? братья? Ничего не подходило. Ладно, обойдутся. — Состояние у России такое же, как и всегда, во все века — тяжелое.

— Но почему? — спросили из темноты.

— Россия — светильник, зажженный Богом перед лицом всего мира. Светильник же не скрывают, а ставят на высоком месте. И очень многим это не нравится. Он их освещает.

— Но это же хорошо, — усмехнулся кто-то, — на электричество не тратиться.

— Освещает не местность, — я решил быть спокойным, — а всю мерзость остального обезбоженного мира.

— Мм-да, — это, по голосу, председатель. — И почему же в ваших работах настойчиво проводится мысль о невозможности введения демократии в Россию?

— Жадны и циничны демократы, поэтому. Жадны, видимо, от природы, а циничны от безнаказанности. Демократия позволяет им воровать, она не будит совесть. Врать для демократов — все равно, что с горы катиться.

— А пример такого вранья можете привести?

— Говорят, что жизнь в России становится все лучше, а на самом деле все хуже и тревожнее. Частные интересы демократов не есть интересы общества. Может, в этом ключ. Они не любят Россию, смотрят на нее как на территорию проживания и наживы. Чтобы их не сковырнули, внедряют в людей желание им подражать. Ну и так далее. Простите, я совсем не понимаю ни вас, ни моей роли здесь, в этом, очень похожем на масонскую ложу, месте.

— Мм-да. — Снова уронил председатель.

А что мне было терять? Если бы я неправду говорил. В конце концов, я же понимаю, что полностью в их руках. Еще подумал: успеть бы написать послание своим, а как передать? А что я в нем напишу?

— Вопросы есть к докладчику?

— Ну уж, — я не мог не улыбнуться, — какой я докладчик? Автор двух реплик. Можно и третью: в России смертность уже давно и постоянно опережает рождаемость, развращение молодежи усиливается, пьянство, хулиганство, проституция, сиротство увеличивается, и вот все это называется демократией.

— То есть, по вашему мнению, надо свергать это правительство?

— А что толку?

— То есть?

— То есть лучше не будет.

— Но как же вы не учитываете регулятор общественных отношений — рынок? — Это из темноты какой-то новый, незнакомый голос.

— Какой рынок? Только что в докладе сказали, что демократия в рынке и не ночевала. Рынок в России позволяет сжирать конкурентов, травить людей некачественными продуктами, ширпотребом подпольных фабрик. Рынок — место действия жадности и корысти. Бедность в России растет, но тут есть и хорошее — бедность освобождает от страха. — А что такое рынок для культуры? Выставки похабщины, издевательство над всем святым? Порнография кино и театра. А что такое рынок для религии? — Я помолчал. — Думаю, что ничего нового я вам не сказал, и поэтому сердечно прошу прощения и возможности откланяться. С вашего позволения?

Я встал. Никто меня не удерживал. Дверь предо мной распахнулась. За дверью стояли Лора и Вика. Дверь за мной закрылась

— О-о-ой! — громко и горестно воскликнул я, да так, что они испугались.

— Что, что с вами?

— Главный итог двадцатого века то, что Россия бессмертна. Вот это предложение забыл сказать. Может, раз в жизни дали серьезную трибуну, а я забыл. Вернуться уже неудобно. А?

— Да уж, — посочувствовали сестры. — Тут главное — не подумать, а вслух сказать: тут же везде аппаратура, запись. Россия бессмертна?

— Как иначе? Она — Дом Пресвятой Богородицы, подножие Престола Царя Небесного.

— Так как же тогда Судный день? Все же провалится, все же сгорит. — Или я не так поняла, мне книжку старец давал про Страшный суд? — это спросила умная Лора.

— Да-да, суд-то Страшный будет же, так ведь же? — это добавила Вика.

— Куда денешься, будет. Но вот Россия как раз его и пройдет.

— Тогда перед судом вся сволота сюда и приползет.

— Правильно Лорка догадалась? — спросила Вика.

— А откуда сволота узнает про Суд? — резонно спросил я. — Ну, что, красны девицы, отпустят меня ваши хозяева?

— Даже на вездеходе, — сказали они.

На ходу я стал сдирать с себя пиджак, не стесняясь девушек, снял дорогие брюки, попросил свои прежние наряды. Мне вынесли все мое, и куртку, и лыжи, и валенки.

 

МЕНЯ НЕ ДЕРЖАТ, НО И ДОМОЙ НЕ ВЕЗУТ

У крыльца стоял новехонький сверкающий снегоход. Дверца в выпуклом боку откатилась, обнаружив тоже новенькие внутренности. Я торопливо, даже не подумав, что уезжаю не простясь ни с кем, вошел в кабину, отделенную от водителя матовым стеклом, и меня лихо повлекли через темное пространство леса и сугробов. И везли довольно долго. Что ж это? Я и на лыжах добрался бы быстрее.

Но вот снегоход тормознул, потом опять немного проехал, снова остановился и замолчал. Дверца кабины отошла в сторону. Два человека в униформе, но уже в другой, в более дорогой, меня пригласили выйти.

— Лыжи оставьте.

Приходилось покоряться. Невысокое серое здание без окон напоминало какое-то хранилище. Молча вошли в открытые двери, ввели в лифт, нажали кнопку. Лифт ощутимо провалился и долго, мне показалось, падал. Мягко приземлились и оказались в просторном вестибюле. Мне вежливо указали на дверь, за которую уже не сопровождали. Дверь открылась сама.

Человек с легкой сединой в черных волосах, с небольшими усиками, в легком шерстяном костюме, протянул мне руку. Просил снять куртку и пригласил сесть.

— Даже и кофе не предлагаю. Задержу ненадолго. И дела никакого нет. Даже и не представляюсь.

— Что же тогда за встреча? — спросил я. — Положение неравное: вы знаете обо мне все или многое, я о вас ничего.

— Хорошо, представлюсь. Я — ваш союзник в деле спасения России.

— Слушаю вас. — Я сел, но не в указанное кресло, а на стул, объяснив это: — Легче вставать. В кресле можно утонуть, или уснуть.

— Речь о Церкви. Мы не отрицаем Бога, но отрицаем теперешний российский путь к Нему. Понравится ли вам утверждение, что Церковь в России уже как частная лавочка, да и не только в России? Но в России помногочисленней и поживее. Но это временное оживление после тысячелетия Крещения и прихода свободы. Уже идет отпадение, сокращение числа верующих.

— А мне кажется наоборот, — возразил я.

— Не обольщайтесь. Соединение с Зарубежной Церковью результатов не дало.

— Каких?

— Ждали усиления религиозного чувства. А оно падает.

— Тут я опять не согласен.

— Воля ваша. В любом случае Церковь обречена. Но Господь любит Россию, вот отсюда и будем танцевать.

— Почему обречена?

— Сужает свободу.

— Какую? Свободу воли никто не отменял, он была всегда, а свободу вседозволенности и надо сужать. Это показала демократия: в ее свободе растет все, кроме нравственности. Церковь противостоит, например, разврату, а демократам это не нравится. Вывод — они развратны сами.

— Не торопитесь. Допустим, наполовину согласен. Только вы имеете в виду свободу, еще не взятую в рамки закона. Поправим. Дело времени.

— Демократия неисправима. Она жадна, а жадность — наркотик.
А наркомания — болезнь. А больные, не хотящие лечиться, сходят на нет.

Он немного прошел по кабинету.

— Но что-то же надо делать. Ну, согласитесь, не наивно ли верить в спасение, ждать его двадцать веков, не пора ли задуматься: а чего это мы, ребята, ждем двадцать веков? Никто вам не мешал верить, и чего вы дождались?..

Тут я сразу перебил:

— Да как это не мешали? Во все века только и было пролитие крови: кто за Христа, кто против Христа. С востока, с запада, с юга! Как это не мешали?

— Но это войны за территории, рынки сбыта, сырье, нефть, невольники, передел мира.

— Вообще, позвольте я скажу выстраданную истину. — Я даже встал: — В мире нет никакой истории, есть единственное во все времена: или мир становится ближе ко Христу, или отдаляется от Него. Никакой другой мировой истории нет.

Он тоже встал. Помолчал.

— Я бы согласился, если бы вы слово Христос заменили словом Бог.

— А Христос и есть Бог.

— Пророк, предсказания Которого не сбылись.

— Нет, сбылись. И все время продолжают сбываться. Разве не идем мы к Его Второму пришествию? Нет, Он не пророк, Он Бог. Второе Лицо Троицы.

— Почему же тогда не Первое, если Бог? — Он сделал паузу: — Молчите? Поймите, мы же не пугаем антихристом, мы, так сказать, не шестерочники, мы как раз исполняем Писание: «Едино стадо, един Пастырь… Отрет всякую слезу, будет водить на источники вод… ягненок возляжет со львом… несть ни эллина, ни иудея» ... Неточно цитирую?

— Так же и перед антихристом будут цитировать.

— То есть мы с вами не договоримся?

— О чем? — спросил я. — Иисус Христос — не Моисей, не Илия, ни Иоанн, ни Исайя, ни Даниил, ни Самуил, ни другие. Вот они пророки. И все они говорили именно о приходе Христа, как Бога.

— Тогда давайте очистим Его учение. Верить в сына еврейки?

— Какой Он еврей? Он галилеянин, как и остальные апостолы, кроме Иуды. Да и вообще, какая может быть национальность у Сына Божия? И что за дело будет до национальности в грядущем огне? «Кая польза в крови моей, внегда сходить мне в истление?» Но вообще, прости, Господи, мы очень вольно рассуждаем о Господе. Без страха. Господь непостижим. В Нем постижимо только одно, то, что Он непостижим.

Он, никак не прореагировав, вернулся к своему вопросу:

— Но, что же тогда, если учение такое хорошее, что ж тогда мир во зле лежит? И почему Господь, зная о склонности человека ко греху, не лишил его такой склонности? Нет, надо брать дело спасения в свои руки. И Господь, думаю, нас одобрит.

— Кого вас?

— Меня. Вас, если поймете необходимость действия. — Он щелкнул пальцами. — Есть силы, есть средства. В наших возможностях много чего. Ваша помощь нужна, чтобы вы, ваши друзья внедряли в общество мысль о спасении России в новых обстоятельствах времени демократии. Чтобы полюбовно. Без насилия.

— Мысль, лишающую Россию Христа, в Россию не внедрить никогда. Россия, это понятно из ее пути, живет вечности, а Христос — это и есть вечность. Идем к Нему. Для России религия не часть мировой культуры а образ жизни по вере. Веру для русских не заменит религиозное чувство. Сто раз внедряли иное понимание России, все без толку. Неужели еще кто-то не отступился? Смотрите, в России не получилось даже перевода времени Церкви на новый стиль. Большевики добивались. Патриарх Тихон ответил: «Перейти-то можем, но люди в церкви придут по старому стилю, то есть по Божескому».

— А вас не унижает зависимость от неграмотных бабок? Они упертые в своей вере, им легче ничего не менять. Но жизнь-то не стоит на месте.

— Нет. И жизнь не меняется, и Христос неизменен. Это и есть скала, на которой стоим. Пока же наши правители квакают, что главное направление их деятельности — это повышение материального благополучия, дело плохо?

— А какое же должно быть главное направление?

— Это азбука: Спасение души. Нравственность. Любовь друг к другу. То, что принес Христос. Когда мировая общественность вещает, что человек — это высшая ценность, сатана пляшет от счастья.

Он поднял брови, взялся за ус и выразил лицом недоумение.

— Разве не так? Кто же тогда во главе угла, если не человек?

— Как кто? Создатель человека.

— И обезьяны? — Он отпустил ус и усмехнулся.

— И обезьяны. Но отдельно, не то и ее придется во главу угла.

Он снова усмехнулся:

— Может быть, поужинаем?

— Нет, спасибо большое, если можно, я бы до дому.

— Что ж. — Мы пошли к лифту. — Но нужно же материальное благополучие?

— Так если в Бога верить, куда оно денется?

— Что ж это Россия такая безстрашная-то, а? — Мужчина коротко покосился. — И умирать русские не боятся, а?

— Смерти нет для русских.

Пришел лифт, я думал, что мы тут простимся, нет, мужчина не оставил меня. Поехали вместе.

— То есть для русских нет смерти? — он смотрел под ноги и спросил как будто себя самого.

— Вообще-то душа у всех бессмертна, — сказал я, — но мы особенно это знаем, больше всех перестрадали. Нас Господь любит. Кого любит, того наказывает. Россия — это любимый ребенок Господа. Он доверчив, увлекается иногда игрушками, но он чист душой. Он свободнее других в поступках. Когда он ощущает, что удалился от Бога, то в страхе бежит обратно к Нему, надеясь на прощение.

У снегохода мы остановились. Он задержал мою руку и с улыбкой произнес:

— Едешь сюда — одни планы, а встречаешь юную особу, которая не то, что от острова, от замка, даже от перстенька отказывается, да еще и на все предупреждения о гибели ее родины рукой машет. Ерунда все это, говорит. И ты, говорит, дурью не мучайся. Каково?

— Вы озябнете, холодно, — сказал я.

Мы простились.

 

ЗДОРОВО ДЕВКИ ПЛЯШУТ

Снова пролет сквозь темное пространство. Вечер все длился, но часов у меня не было и я не знал, который час. Все-таки после этого переезда я был доставлен куда надо, к окраине села. Дверь опять же автоматически раздвинулась, и я, тоже почти автоматически, вышел на дорогу. Снегоход сразу же, как призрак, исчез.

Что это было, думал я, скрипя валенками по улице. А зайду-ка к Иван Иванычу. Ведь я так понял, что его дом не оборудован шпионской аппаратурой. Посоветуюсь. Если что, отсижусь. И сбегу. Куда сбегу, спросил я себя. Не в своей ли ты стране, чтобы кого-то бояться? Не снится ли мне все это, особенно зазаборная жизнь. Есть ли на свете Николай Иванович, этот, с усиками, другие? Было ли совещание? И не едет ли потихоньку моя крыша?

Что-то мешало подошве правой ноги в валенке. Остановился, достал. Оказалась сложенная вчетверо бумажка. Чуть не выбросил, но вспомнил, что не я же ее туда положил. Кто-то же другой. Света убывающего дня нехватало для прочтения, засунул бумажку в карман. Потом.

Иван Иваныч ничуть не удивился, будто и ждал. Он не простирался, к моему удивлению, на своем лежбище, не был окружен пивными емкостями, а сидел за столом, просматривая бумаги.

— Смело живешь, — сказал я здороваясь, пожимая его большую пухлую руку, — не закрываешь ни двор, ни крыльцо, ни избу.

— Кому я нужен, что у меня взять? Посуду выгребли Аркаша и Генат. Свадьбу готовят.

— Слушай, Иван, все не просто. — Я не обратил внимания на слова о свадьбе. — Скажи только, а перед этим перекрестись, что все здесь происходящее со мной, происходит в реальном мире?

Иван Иванович, тяжело поворотясь к иконам, перекрестился и спросил:

— А в каком же еще?

— Тогда слушай. Твой дом у них не засвечен, и аппаратурой для слежки не оборудован, ты это знаешь?

— Ну да. Да они давно на меня рукой махнули. Меня вывезли сюда еще раньше всех, чтобы я вел направление: «Социальность и философия». Я для начала обосновал, что философия воспевает стихии мира, что она — это попытка заполнить интеллектом и знанием тоску души по Богу. Велели переобосновать, но я уперся. Какое-то время какой-то паек давали, еще чего-то заказывали, но я каждый раз для них (это Иван Иваныч подчеркнул) для них был, то пьян, то с похмелья. Дня от ночи не отличал. Всегда спрашивал: а какое сегодня число, а какой сегодня день недели, а что сейчас: утро или вечер. Тебе б нужен был такой работник? Вот, — довольно сказал Иван Иванович. — Так что всяческие подслушки-подсмотрушки это уже после. Когда их завезли. И видишь ли ты, брат во Христе, что чем честнее, чем выше по уму ученый, тем он ближе к Богу. Кто-то и доселе с дерева спрыгивает, противясь, например, преподаванию Закона Божия, но эти парни в твоем доме — первый сорт. Практически они заявили то же, что и я. И теперь они обречены. Если не сопьются и с голода не умрут, их просто пристрелят.

— Вань, ты серьезно? — ужаснулся я.

— Милый мой, — Иван Иванович шарил по столу и дивану взглядом. Я понял, что он ищет очки. Он их нашел в нагрудном кармане просторной рубашки, надел. — Читаю. Вообще-то это надо знать всем в России, но отсюда никакой сигнал, и сюда тоже, не проходит. Так, так… вот:

«Мы слишком долго уговаривали русских, что им надо принять общемировые законы, но они, даже притворно соглашаясь, всегда, во все века, продолжали жить по-своему. Сколько можно с ними экспериментировать? ни войн, ни революций, ни большевиков, ни коммунистов, ни демократов, ни голода, ни лишений, ни бедности, ни болезней, ни коллективизации они не боятся. В массе своей к деньгам не привязаны. Спаивание их и развращение дает ничтожные результаты. Более удачными надо признать подкупы высокопоставленных чиновников и постановку их на службу нашим интересам. Но для нас это убыточно, ибо аппетиты их растут быстрее наших процентов в их банках. Тем более их легко перекупить. Годы конца двадцатого и начала двадцать первого веков нас вразумили: Россией правят не поставленные нами правительства, а какая-то необъяснимая сила. Сломить ее невозможно, поэтому надо ее уничтожить. И если они ранее по планам Гиммлера-Даллеса-Бжезинского-Тэтчер нужны были как рабы для добывания сырья из своей территории, то теперь и это не надо. В рабы годятся и турки, и арабы, и азиаты, кто угодно, но не русские». — Иван Иванович кряхтя встал: — Ты давай пока осмысливай, я чай поставлю.

Я взял текст, слепенькую ксерокопию, прочитал уже глазами и прошел к нему.

— А кто это составил?

— Какая разница?

— Но это все серьезно?

— Эх писатели, писатели. Прямо как дети, ей-Богу. Так легко вас прикормить деньгами, изданиями, Пленумами, болтовней, премиями, известностью. Ведь как только вы начинаете болтать, с вами покончено. А как ты думал, конечно, серьезно. И более чем. Или ты думаешь, что пропадание детей и их разборка на запчасти — это выдумка? Снабжение домов терпимости детьми — это моя фантазия? Исчезновение сотен и сотен людей — бред? Тысячи убийств и почти полное о них забвение — не реальность? Ты спроси, где семьи этих твоих мыслителей?

— Где?

— А уже нигде.

Иван Иванович зашуршал коробкой с чаем. А я как-то заторможено снял куртку и подцепил ее на гвоздь у дверей. Сел под красный абажур и вспомнил про записку в валенке. Развернул ее. Прочел крупный торопливый текст:

«Сразу сожгите. Меня готовят для засылки на Афон. По легенде я буду монахом (пол сменят), который едет на Афон. Его перехватят, до этого я должна войти в его биографию, у меня будет с ним полное сходство, вот и все. Что я должна там выполнить, мне скажут при засылке. Мне просто было некому сказать, но Вам я поверила. Такое ощущение, что из меня чуть ли не шахидку делают. Сожгите записку сразу же».

Иван Иваныч нес к столу два чайника, большой и заварной. Тут вдруг раздался какой-то сдвоенный звук, явно исходящий от электронной техники. Как-то дважды пискнуло. Иван Иваныч чуть чайники не выронил:

— Здорово девки пляшут! — Он брякнул чайники на стол и прямо вытолкал меня за дверь, закрыл ее за собой. — А я-то пред тобой выхваляюсь, что тут слежки нет. Это ж какой-то прибор.

— Давай искать, — предложил я.

Мы вернулись в избу. Молча шарили по углам, стенам, потолку, я даже на полати слазил. Безполезно. Пили чай молча. Я размышлял, ч т о они могут обо мне сейчас предполагать. Вездеход вернулся, они с полчасика отстегнут мне на гулянье под луной, но дальше-то я где? Значит, надо вернуться в дом. Обязательно.

— Спички есть?

— Держи.

Мы простились. На ухо я ему сказал, что хотел всех собрать у него, но сейчас ничего пока не могу сообразить. Еще не выходя со двора, сжег записку.

Многовато было событий для одних суток.

 

ОТДАЮ ПРИКАЗ

Тихонько шел я к себе (к себе ли?) домой. Тащил ставшие очень тяжелыми лыжи. От чая у Иван Иваныча я согрелся, но сейчас замерзал. Окна моей (опять же, моей ли?) избы сияли. Я тяжко вздохнул. И тут раздался именно тот самый звук, что и у Ивана Ивановича. Шел он от кармана в моей куртке. Я сунул руку — точно — сотовый телефон. Он и пискнул у Иван Иваныча. Гладенький как обмылок. Не как тот, ребристый, который выкинул в урну на Ярославском. На экранчике высветились два сообщения. «Смена охраны в ночь на понедельник». И второе точно такое же, но добавлено: «Вы пока без чипа». То есть я понял, что мне удобно бежать в ночь на понедельник. Хорошо хоть, подумал я, у этого мужчины не пищал. А, может, она знала, что я у него задержусь. Кто она? Думаю, Лора. А тот, кто меня допрашивал, конечно, Гусенич и, конечно, особа, отказавшаяся от острова — это Вика. А сейчас и третью увижу, Иулианию. Так сказать, гармоничная триада красивенькой, хорошенькой и заметной.

Может, вернуться к Иван Иванычу, успокоить его? Но никаких сил. Ладно, завтра. Я швырнул в сенях загремевшие лыжи, резко рванул дверь и гаркнул:

— Вам было сказано — не пить!

И опешил. Они и не пили. На столе, на белой, расшитой красными узорами скатерти, стоял самовар, на расписных тарелках лежали пироги и баранки, пряники и конфеты. Во главе стола восседала Юлия, вся в белом, и Генат, весь в черном. Остальные не сказать, чтоб были нарядны, но и следов запустения не было. Приличный народ. Многих и не узнавал.

— Хозяин, — поднялся оборонщик. Он был в зеленом кителе. — Вы скомандовали: встать на просушку, мы и встали.

— А вот я легла, — объявила пьяненькая Людмила. — Доченьку в замуж отдать, да не напиться!

— А я еще сижу! — отчитался веселенький Аркаша. — Хотя, по себе чувствую, хорош.

— Загадка русского языка, — это выступил Ильич, я его, хоть и переодетого, узнал. — Аркаша пьян, но мы ему говорим: ну ты, Аркаша, хорош. А завтра ему скажем: ну, Аркаша, ты вчера был в полном порядке. Хотя он, как можно лицезреть, в полном безпорядке.

— А нам что пожелаете? — поднялась невеста. — Я надеялась на тебя, так надеялась! Завилась, борщ стряпала. Борщ не ел, на завивку ноль внимания, а мне что? Так и молодость пролетит золотой пчелкой. А ты все седеешь и седеешь. А Гената стало жалко, тоже ведь человек, тоже подлежит сохранению, так ведь, Гена?

Генат, не вставая, серьезно на меня посмотрел и кивнул головой:

— Тут зарыдать способна и корова, на фиг.

— Совет да любовь, что еще говорят в таких случаях, — пожелал я и скомандовал: — Ближайшие родственники и Аркаша остаются на месте, остальные на выход!

Сам встал за порогом и когда они, выходя, проходили возле меня, негромко говорил:

— К Иван Иванычу.

Я старался читать Иисусову молитву, но получалось плохо. Вспомнил краткое правило преподобного Серафима Саровского. Но и оно не говорилось. Думалось почему-то, что тут и на березах и на крышах — всюду телекамеры. Неужели начинаю бояться?

 

ВОЕННЫЙ ПОЛНОЧНЫЙ СОВЕТ

Шагали молча.

— То есть со вчерашнего дня не пили? — спросил я рядом шагавшего.

— Вы ж приказали. Мы и рады стараться. И курить заодно бросили.

— Такая сила воли?

— Дело ж до петли доходит.

Казалось, Иван Иваныч даже и не удивился. Я сразу объяснил ему, что источник таинственного электронного писка был у меня в кармане.

— Мы у тебя позаседаем?

— Да ради Бога. Все ж свои.

— А Лева где? — спросил кто-то. — Леву потеряли. Или потерялся?

— Если он стукач, — стал я размышлять вслух, — то пока ему нечего сказать. Он тогда бы тем более стремился на совет. Ладно. Алеша, читай «Царю Небесный». А лучше споем.

Пропели дружно молитву, расселись. У Иван Иваныча было довольно свежо, поэтому сидели в пальто и шубах.

— Итак, братья без сестер, — начал я, — вы не оправдали надежд тех, кто вас сюда завез. Докладываю вам, что я тоже не оправдал, поэтому… поэтому, вы понимаете, что. Вы все обречены. Не спились, будете отравлены, не отравят, значит, утопят или просто выведут в лес и пристрелят. Это вы знаете и без меня. Или, скорее всего, просто будете чем-то заражены, усыплены и так далее. Меня, например, когда повезли сюда, усыпили, чтоб я не видел, куда везут.

— Да ведь и мы понятия не имеем, где мы.

— Как? — потрясенно спросил я. — А местные?

— Тут нет местных.

— А Аркаша, а продавщица, а Генат? Людмила?

— Если они и местные, то у них отбили непонятным образом память.

— Не будем терять времени. Речь о жизни. Коротко, по кругу, сообщите, какие выводы вы делали по своим направлениям. Вы? — Ближе ко мне сидел агроном Вася.

— Выводы у всех у нас были одни — без Бога ни до порога. Так, братья?

— Ты короче, тебе велено про свои опыты доложить.

— Опыт был в том, что засаживались и засеивались сразу по два участка каждой сельхозкультуры. Рядом. Уход один и тот, одни и те же погодные условия. Но все до единой культуры дали поразительный результат: те, которые сажались с молитвой, те, над которыми свершался молебен, не были подвержены ни вредителям, ни сорнякам. Более того, когда я, для опыта, напускал вредителей, они сжирали все, кроме окропленных участков. Все видели — насекомые прямо будто натыкались на препятствие и огибали плантацию.

— Священника приглашали? Откуда? — Я почему-то вспомнил «старца».

— Нет, Алеша окроплял.

Смущенный Алеша поднялся:

— Может, это самочиние у меня, самоуправство, ревность не по разуму? Но результаты подтверждаю.

— Молодец. Садитесь. Следующий по кругу. — Встал музыкант Георгий. Я удивился. — Что, и музыка без Бога ни до порога?

— Она-то как раз за порогом. Она у меня в увлечениях, — разъяснил Георгий. — Мы, кроме основных, делали еще сообщения по своему выбору. Я и выбрал музыку. А так моя тема — исследование традиционных форм правления в России, сопоставление монархии и демократии. Вот квинтэссенции: выборная власть людей разоряет, ссорит, притупляет чувство ответственности за страну. Курс на благосостояние ведет к деньгам, от них к гордыне. Президентская власть держится угождением толпе, монархическая сильна исполнением заповедей Божиих. Власть не от Бога связана с силами зла и, в конце концов, неизбежно падает вместе с ними. Президент — временщик, царь — отец. Монархия сплачивает людей. И она не идеальна, по большому счету. Время судей было для Израиля более благоденственно, нежели время царей. Но они сами просили царя.

— Гера, это ликбез, — перебили его.

Встал и следущий.

— Социальные вопросы. Да ведь и у меня ликбез, потому что ни семьи, ни школы, ни заботы о стариках без веры в Бога быть не может. То есть может, но и школа будет растить англоязычных «фурсированных» егэроботов, и семьи будут распадаться, и старики будут несчастны. Болезни превращаются в средство наживы недобросовестных врачей. А недобросовестны те, кто живет без голоса Божьего в душе. Понимание того, что болезнь — это следствие греха должно войти в сознание людей. Перенесение болезни без ропота — начало выработки терпения... Так что и я ничего нового сказать не могу. Но они ждали, что я буду оправдывать аборты, эвтаназию, прости, Господи.

Он сел. Лысый Ильич сообщал о катаклизмах, как о наказании Божием за грехи.

— Более того, я писал в выводах, что как Аттила для Европы в первом тысячелетии, так и тайные общества со своими воспитанниками — большевиками для России были не случайно, а были бичом Божиим за вероотступничество. Но что эти же события высвечивали и величие Божие. Православную веру не смогло убить даже время Синодального правления. Иначе откуда бы явилось миру такое созвездие новомучеников начала двадцатого века? На одном Бутовском полигоне упокоилось более трехсот страдальцев, причисленных к лику Святых.

Все перекрестились. Ильич продолжил:

— А для сообщения по интересам я готовил исследование обезбоженного сожительства супругов. Коротко: я брал для простоты сравнения кошку и собаку и использовал народное замечание: кошку год корми — за день забудет, а собаку день корми — год будет помнить. Кошка в доме, собака во дворе. И идущее из глубины веков выражение о женщине: ребро Адама — кость упряма. Как мой знакомый охотник говорил своему кобелю: «Хоть ты и кобель, но ты хуже суки».

— Это интересно? — спросил я высокое собрание. — Вы тут, на этих пьянках, небось, сто раз все переговорили. Это не здесь я слышал: главное дело жены — загнать мужа в гроб, а потом говорить, что он был всех лучше?

— А вот это, может, вы не слышали, как подтверждение тезиса о пользе тиранства жены над мужем: если мужа жена не лелеяла, то открыл он закон Менделеева.

— Некогда уже комиковать. Да и не закон — систему.

— Систему сам Менделеев открыл.

— Садись, Ильич.

Ильич вытащил из кармана брюк блокнот, сверился:

— Еще же о торговле при демократии. Понимаю — надоело, поэтому только резюме: товары и продукты питания становятся все хуже и хуже и все дороже и дороже.

В тишине было слышно, как прогудела досрочно проснувшаяся муха.

— Шеф, — заговорил Иван Иваныч, — надо снять из твоего дома всю, к хренам собачьим, электронику.

— Так-то оно бы и так, — я стал рассуждать вслух. — Но ведь это тут же заметят. Это бунт, неповиновение. Сделают выводы. А вот вы все, вы что, уже меченые? Вы не можете выйти за пределы круга? Почему Аркашу отбрасывало, когда он за мной устремился?

— Ну? — сурово вопросил Иван Иваныч, — вас спрашивают, отвечайте! Меченые? Думаю, да, — сказал он. — Пить надо меньше. Вас подловили на пьянке и прочипили. Сделали с вами, как со всеми будут делать: вначале прикормили как цыплят: цып-цып-цып, потом: чип-чип-чип. Точно так же будет. Прикормят, особенно молодежь, она сама побежит за печатью. Но вас немного утешу — это пока не печать антихриста, ибо ее принимать надо добровольно. А вы до этого не пали.

— Да если так, я эту печать с мясом вырежу! — взревел оборонщик. — Эх, повязали нас сонных.

— Будем рассуждать далее, — продолжил я. — Вас надо отсюда вывести и вывезти. Соберите мне паспорта. — Я вдруг заметил, что все они как-то виновато сникли. — Что, и паспортов нет? Ой-е-ей. Передо мной безпаспортные яйцеголовые бомжи с залежами ума и глыбами интеллекта. И куда вас? Георгий, Василий, Георгий — старший, сейчас же в избу Аркаши, пока он на свадьбе. Обыскать. Думаю, именно он ваши паспорта выкрал. Догадка. Но надо ее проверить.

Мужчины, на ходу застегиваясь, вышли. Встал скульптор.

— Позвольте? У меня выводы по борьбе с врагами России. — Два слова: они не уйдут от пословицы: жадность фраера сгубила, укусят себя за хвост. Деньги для них выше нравственности и религии. Пример: евреи и палестинцы враждуют, а туристическая еврейская мафия и туристическая палестинская мафии слились в экстазе. Демократы-силовики говорили: дайте нам денег — справимся с преступностью. Дали денег — преступность увеличилась.

— Хорошо, хорошо, — прервал я, — и это ясно. Как говорится в анекдоте про арабо-израильский конфликт: «Они уже здесь». Главный вывод: Россия, как сейчас и мы с вами, взята за горло и извне и изнутри. Чему удивляться — плоть противится духу, мир противится Православию. А у евреев, кстати, надо учиться, они раньше нашего были богоизбраны. Но не надо повторять их ошибки — рваться к деньгам и к власти. Рвутся столько веков, а каков результат? Постоянно несчастны. Вы видели хоть одного счастливого еврея? Два народа в мире: мы и евреи, остальные — прикладное...

— Только два народа? Услышали бы тебя китайцы.

— А что китайцы? Тоже жить хотят. Гениальные копиисты. Ну, дойдут до Крещатика и сразу в Днепр.

— Сеющий в плоть пожнет от нее тление, а сеющий в дух пожнет жизнь вечную. — Это, встав, торопливо произнес Алеша.

— Это утешает, — поблагодарил я. — Но вечную жизнь надо заслужить в жизни земной. — Я вздохнул, обвел всех взглядом, посмотрел на передний угол. — Наша задача — донести до людей простейшую мысль: если Россия не омоется слезами смирения, ей придется омываться кровью. И это не страшно, но лучше до этого не доводить. А смирение — это сила сильнейшая всех сил.

Глядели на меня мои новые братья по-разному, кто даже и глаза отводил, кто глядел виновато, кто смело и открыто, кто понурился. Но, подумал я, других пока не будет, вот это наше нынешнее воинство. Это же люди, русские люди, овцы стада Христова. Душу Господь положил за своих овец. Я выпрямился и объявил: — Заканчиваем военный совет. Живем спокойно, без паники, с молитвой. В трезвости. Готовимся к прорыву блокады, к выходу на Большую землю. Сухари, хлеб, теплую одежду. Час на сборы.

— Постойте, — напряженно и порывисто сказал Алеша, — мне надо сказать. Обязательно. Как-то вдохновить. Вот… — Видно было, он волнуется. — Мы обречены.

— Почему это? — вскинулся оборонщик. — Прорвемся! Я танковое кончал.

— Обречены на смерть. Раз мы живые, значит, умрем. И если не за Христа, не за Россию, то попадем в пламя сжигающей совести, в угрызение мук душевных. Адское пламя — это же не выдумка. Подержите ладонь над свечой, больно, а там страшнее, там руку, и всего себя, не отдернешь. Мы — русские, у нас нет выхода, и мы — самые счастливые. Живем всех тяжелее, самый тяжелый Крест несем, именно нам доверил его Господь.
И надо так его нести, будто мы сами этого хотели. Верит в нас Господь. Дано нам мужество и мудрость, любовь и смирение. Вот такие мы: гонимые, непонимаемые, всех жалеющие, всех спасающие, непобежденные и непобеждаемые.

— Слеза, слеза, чувствую — пробило. Да, непобеждаемые! — воскликнул оборонщик. — С детства не плакал. И не стыжусь, и рад. Ну, умрем, но ведь не зря.

— Говори, Алешка, — одобрил Георгий.

— Да, да! — подтвердил агроном Вася.

— Говори, запомню! — сказал социолог Ахрипов.

— Это хорошие слезы, дядя Сережа, хорошие. — Голос Алеши окреп, стал уверенным. Это знак и внутреннего Креста. Пора пробудиться нам! — чеканил Алеша. — Ночь прошла, а день приближается. Отвергнем дела тьмы, облечемся в оружие света. Ныне спасение ближе к нам, чем когда-либо.

— А!? — Я восторженно ткнул оборонщика в бок. — Есть, брат, на кого Россию оставить. Значит, ты раб Божий Сергий?

— Так получается.

— А у Ильича как имя?

— Самое русское — Николай. Да у всех тут нормальные.

— Час на сборы! — повторил я.

Пошел и сам собираться. А что было собирать? Если еще после приезда и сумка моя была не разобрана. Да я уже и забыл, что в ней. Взять? Нет. Брысь под лавку. Может, еще меня дождешься.

 

СКОРО УТРО, НО ЕЩЕ НОЧЬ

Аркаша храпел на полу. Генат спал сидя, уронив голову на стол и используя тарелку вместо подушки. Людмила, театрально жестикулируя, громко говорила:

— Дочка, того ли я вожделела, того ли алкала душа моя? Деточка, не начинай топтать тропинки моей судьбы. Не пей, прежде всего. Ведь перед тобою не мать, а приспособление для производства себе подобных, устройство такое рождательное. Таких, как я, и таких, как ты, начинают разводить искусственно, сечешь? Ты захочешь сказать: папа, а где я его тебе возьму? Где?

Людмила увидела меня, но даже и взгляд не остановила. Юля таскала на кухню посуду.

— Ну, что, медовый месяц начался? — бодро спросил я. Юля брезгливо дернула плечиком. Когда она проходила мимо, я торопливо, шепотом, произнес: — Оденься, выйди через минуту. — А вслух заметил: — Людмила, отдыхай. Все тут в вашем распоряжении, сегодня нашествия не будет.

— А со мной выпьешь? — спросила она. — Фигурально говоря? Или отцвела уж давно хризантема, и не только в саду?

— Мам, сказано тебе! Отдыхай! — прикрикнула Юля.

Я вышел и ходил у избы, глядя на звезды и читая Иисусову молитву. Нашел Полярную, безобманную звезду, сориентировался. Если мы на северо-восток от Москвы, значит, двигаться будем на юго-запад.

Юля выскочила в накинутом на плечи мужском полушубке. Бросилась на шею.

— Прямо стихи, — сказал я. — В литобледенение, помню, ходил один дядечка, он писал: «Я помню чудное мгновенье, ко мне ты бросилась на шею, и вот, висишь уж сорок лет».

— А мне и минуты нельзя повисеть?

— Юля, соедини меня с Викой.

— Зачем с Викой? Я уже знаю, что ты больше Лорке понравился. Да я не ревную, родня будем. Я-то, конечно, сама вообразила. Ты мне улыбнулся, я уже и сестричкам разбакланила, что выполнила приказ тебя охмурить. «Мне стало очень весело», — сестричкам я эсэмэсила. Я честно думала, что у нас с тобой все будет чики-пики.

— Налаживай жизнь с Геной. Отучи от вина.

— Какая жизнь? Ты что, с дубу рухнул? Мы же безчувственные, мы же новая порода женщин, нас вывели искусственно.

— Юля, соедини меня с Викой.

— У-у, какой. Вот чем загружаешь. А не спросил, можно ли.

— Вы сообщаетесь, значит, можно.

Юля достала сотовый и мелконько, крашеным ноготком, в него поклевала. Подождала.

— Это я, — сказала она, — не спишь? Да какая свадьба, постная комедия. Жених хрюкает в салате. Слушай, тут ты нужна. Передаю трубку.

— Вика, — торопливо и напористо сказал я, — соедини меня с Гусеничем. У него я был. После вас. Меня к нему завезли. Надо договорить. Соедини. — В телефоне молчали, и я спросил Юлю: — Тебе Вика отвечала? Что ж она молчит? — Вдруг в трубке раздался четкий мужской голос: — Слушаю вас. Чему обязан?

— Если поздно, извините. Могу ли я говорить открытым текстом?

— Да. Такой роскошью в своих телефонах я располагаю.

— Мне надо этих ученых вернуть их семьям.

— Задачка. — Он помолчал, потом даже усмехнулся. — Узнаю русских — сам погибай, товарища выручай. — Еще помолчал, еще хмыкнул. — А если и семей уже нет? Не лучше ли и им вслед за родными?

— Не лучше. Они нужны России.

— Почему они? Россия богата умами. Купим новых.

— Эти не продажны. Ваше упование на деньги тупиково. Это тактика. Стратегически победит душа.

— Не надо метафизики. Я подумаю. Все скажет Вика. На прощание вопрос: нам придется говорить: Ты победил, Галилеянин?

— Конечно. Христос всегда Тот же. И был, и есть, и будет. Он — Камень, на Котором стоит мироздание. Он вечен и безсмертен. Его ли колебать? Милосерден Господь, но есть же и Божий гнев. Возьмет, да стряхнет… Вы спали, наверное, уже?

— Это вы спите, а мы не спим.

— Я могу и дальше продолжить: «Вы устаете, а мы не устаем, вы мало едите, мы вообще можем не есть», так? Но терпения, но смирения нет у вас.

— Антоний? Помню. Что ж, простимся? Стоп! — резко остановил он прощание. — Значит, есть свобода воли, но есть и безсмертие души?

— Да.

— Но если я со своей свободой воли не хочу безсмертия души? Свобода выбора дана мне Богом, и Он же меня ее лишает, это как? Нелогично.

— Но надо же когда-то и отвечать за свои дела на земле. Да и нам ли решать за Бога. И чем плохо — предстать с чистой совестью пред Всевышним?

— Давненько не слышал нравоучений, — сказал он. — Я-то привык, что, в основном передо мной отчитываются. Всего доброго.

В телефоне щелкнуло. Я думал — конец связи, нет, тут же зазвучал веселый голос Вики:

— Поговорили?

— Викочка, — растерянно сказал я, — ради чего звонил, то и не сказал ему. Мне же денег надо было попросить.

— Это не проблема, — утешила она. — Деньги его не чешут. Сколько?

— Не знаю. Сейчас примерно посчитаю.

— Не надо считать. Миллиона хватит?

— Думаю, да.

— Ну и ладушки.

— Ладушки, ладушки жили у Бен-ладушки.

— Ну, вы опять нормально, — восхитилась Вика. — Гусенич уржется.

— Процитируешь ему?

— А то как же! Надо его вздрючивать, а то он как-то последнее время чего-то не того. «Сядь, — говорит, — на мобильник на паспорт сниму». Отходняк мне, что ли, готовит? Да я не сдвинусь, пусть не надеется. Хоть я и кукла безчувственная, а без зимнего леса не проживу. — Она помолчала, видимо, ждала, что я что-то скажу. Что я мог сказать? Вика попрощалась и попросила: — Юльке телефон дайте.

— Да, скажи поклон Лоре, передай: будет молиться Божией Матери — и сама поймет, как поступать.

— Я скажу: вы сказали: скажи Лорочке.

— Конечно. — Я отдал мобильник Юле. — Спасибо, Юлечка. Иди спать, детское время вышло.

Она скорбно понурилась, а я опять пошагал к Иван Иванычу. Вспомнил материнскую пословицу. То есть она была общерусской, но мама ее часто употребляла в паре с другой: «На зло молитвы нет». А пословица эта: «Бес силен, да воли нет», очень была мне сейчас нужна, чтобы обрести спокойствие души. Я думал: ведь эти ученые говорили заказчикам правду, что ж не поверили правде? Выходит, такая правда заказчикам не нужна. То есть они паки и паки надеются покорить Россию, надеть ей очередной хомут, загнать в стойло непонятный им и непокорный русский народ? Ничего не выйдет. Ну да, кому-то покажется притягательным возглас демократов: вначале выведите людей на высокий материальный уровень, потом говорите им о духовности, но это именно увод от Бога. Кто-то уже клюнул на удочку замены религии религиозным чувством, но русской душе этого будет мало. Тайные общества всегда говорили о религии, как о части мировой культуры. И будут говорить, что им остается? Трусят друг перед другом, а Бога не боятся.

Навстречу мне шли посланные в дом Аркаши.

 

НА СВОБОДУ С ЧИСТОЙ СОВЕСТЬЮ

Оборонщик доложил: паспорта найдены, вещи собираются, личный состав прибудет для построения вовремя.

— Ложитесь подремать у меня. Только вначале Аркашу разбудите и отправьте домой. Если хай поднимет — к морде кулак и фразу: «Сгоришь вместе со своей хазой».

— Это сделаем, — довольно сказал оборонщик.

— Спросите, кто ему велел выкрасть паспорта. Хотя уже неважно. Все!

Усевшись в низкое кресло, я немного подремал. Иван Иваныч вздыхал на диване. Ночной петух, непонятно откуда взявшийся, пропел побудку.

— Что, брат во Христе, Иоанн, ждать третьих петухов не будем. — Я отошел к рукомойнику, поплескал на лицо. — Я тебя не спрашиваю, пойдешь или нет с нами, не надо, сиди тут. Главное, чтоб добраться, а то боюсь это новое правительство снюхалось с тем, что сейчас у власти. Хотя никто властью делиться не любит. Мы вернемся, даст Бог.

— Это бы неплохо, — закряхтел Иван Иваныч. — Беру обязательство похудеть наполовину. Буду по ночам ходить по селу с колотушкой.

— Молись за нас.

— Это можно и не говорить. Алешка! — крикнул Иван Иваныч.

— Пора уже? — откликнулся откуда-то сверху Алеша. — Оказывается, он угрелся на печке. И сейчас легко с нее спрыгнул.

— Лежмя лежал, или сиднем сидел? — спросил я. — Богатырь!

Мы троекратно обнялись с Иван Иванычем и вышли под тускнеющие к утру звезды. Одна не сдавалась, горела ярко. Мы переглянулись с Алешей и оба поняли, что оба вспомнили евангельскую утреннюю звезду.

— Мне, грешному, такое счастье было в жизни — несколько раз видел схождение Благодатного Огня на Гроб Господень. Ты, Алеша, еще увидишь.

— Дай Бог. Но вот я прямо в отчаянии, — Алеша перекрестился, — как же весь мир не вразумляется, что Господь яснее ясного показывает, что только вера православная истинна, только православным дарится Огонь, как? Все на что-то надеются. Лишь бы без Бога жить. И ведь живут.

— Живут. И нам дай Бог до лета дожить. Пойдем на Великорецкий Крестный ход. Там недавно шел из любопытства американец. Приехал русских туземцев снимать. Но не до конца был заамериканенный, увидел, что это такое — любовь к Богу. Крестился в Православие. Говорит священнику: «Я приобрел дополнительный опыт». Священник ему: «Ты не опыт приобрел, ты человеком стал».

Рядом вдруг оказался поэт в очках. Впервые я увидел его не лежащим на полу. Он шел и говорил, не заботясь о слушателях: «Созиждем мы, собравши силы, почти у бездны на краю, из разроссиенной России Россию кровную свою».

Пришагали к моей избе. Я признался себе, что она стала мне дорога. Чем не келья? А село, чем не монастырь? А Алеша, чем не настоятель? — Но даже и в мелькнувшей мысли все это было так зыбко, как снежный туман над полями. Сейчас надо бежать. Именно так. Добираться до города, на поезд. Если еще доберемся до города. Но почему-то я думал, что Гусенич нас пощадит. Другое дело Николай Иванович, тот безпощаден.

Далее, как в сказке. Подъехал знакомый снегоход, выскочил водитель, вручил мне пакет, козырнул, вскочил обратно в кабину и снегоход ускользил.

От избы, прямо по сугробам, в одних туфельках, бежала Юля, протягивала мобильник.

— Это вам насовсем. Он вас к телефону, срочно.

— Да. — Да, это он.

— Вы же любите врагов своих, что ж вам не пожалеть денницу?

— Господь с ним Сам разберется.

Слышно было — он вздохнул.

— Понимаю, что вы не хотите того, что движется на Россию. Но тут я не властен. Часы пущены.

— Ничего, не страшно. Они всегда тикают. Но вы им скажите о последствиях. Скажите, что никто никогда Россию не побеждал.

— Кому я скажу? Себе? Но поймите — Россия уходит из истории.

— Это не она уходит, а мир кончает самоубийством. У тела есть душа, и у мира есть душа. Это Россия. Освободившись от тела, она еще лучше заживет.

— Прощайте, — прервал он — Вас проводят. Охрану я выслал.

Я сунул мобильник в карман.

— Ну, что, креационисты, иосифляне. Сверим часы.

Небо начинало светлеть. Восток, как поставленный на плиту, начал разогреваться.

— Нас будут охранять, — сообщил я.

— С автоматами и с лопатами? — спросил Сергей.

— Почему с лопатами?

— Чтоб сразу и закопать. Все наши таланты и нас. Шутка такая: был бы талант, а лопата — его закопать — найдется.

У меня явственно просигналил мобильник. Эсэмэска: «Прошу вас покинуть мои сны». Очень вовремя.

— Брат Алексей, читай молитву.

Мы сняли шапки и перекрестились, глядя на рассветное небо.

— Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас!

 

 

 

 

 

Об авторе

Крупин В. Н. (Москва)