Своя рука владыка...

Проза Просмотров: 2357

На обочине

Старик сидел на обочине дороги, лицом к опушке леса, откуда и вела проторенная тропа. Сидел он, казалось, неудобно, напряженно, рукой опершись в землю. Одна нога его была согнута в колене, вторая как будто тянула в придорожный кювет. Несколько в стороне, точно отброшенная, лежала походная сумка. Внешне старик был роста выше среднего, лет семидесяти, без лишнего веса, плоскогрудый, с усталым, болезненным лицом. Одет не для леса: легкие темные брюки, босоножки с носками, льняной пиджак без подкладки расстегнут, на голове летняя белая кепка. Рядом, на земле, палка, кустарная клюшка, какими обычно торгуют на южных курортах. Одно трудно было понять: отдыхает человек, кого-то ждет или занемог.

Легкий ветерок шумел листьями опушки — и веял в лицо теплой свежестью. Небо высокое, редкие облака, и казалось, весь мир дышал благодатью. И все это, наверное, проходило мимо этого человека. Лицо его оставалось неподвижным и безразличным ко всему внешнему миру.

Оставалось неясным, почему и долго ли вот так одиноко сидит старик. Наконец он зашевелился: развернул голову, взял в правую руку клюшку за прямой ее конец и слегка потянулся крючком за сумкой. Он ловил ее за наплечный пояс, но всякий раз крючок соскальзывал.

Именно в это время на тропу из леса вышел мальчик со щенком на веревочном поводке. Был он одет просто: в стареньких кедах и джинсах, на плечах в клетку линялая рубаха, на голове спортивная кепка, большим козырьком к затылку. На вид ему было лет семь — дошкольник, но оказалось уже полных восемь — осенью второклассник.

Щенку, наверно, месяц-полтора, похоже, дворовой породы, он еле тащился на поводке — устал.

Они тотчас заметили друг друга.

«Дядек сумку удит, а никак», — щуря один глаз, подумал мальчик.

«И то хоть живая душа», — в немощи подумал и старик.

Когда, проходя мимо, мальчик со щенком поравнялись, старик выронил из руки палку, а мальчик, шмыгнув носом, спросил:

— А ты что тут?

Старик молча поманил его кистью руки к себе, и мальчик со щенком подошли.

— Сумку, — пересохшими губами прошелестел старик.

Сумка оказалась не то чтобы тяжелая, но увесистая. И только теперь мальчик понял, что старик болен и беспомощен, и даже лицо его было мертвенно бледным. Он шарил пальцами руки по сумке, но видимо не мог сообразить, как открыть ее.

— Погодь, я открою, — предложил мальчик, и рука старика беспомощно обвисла.

— Там, в кармане... лекарства, — подсказал он.

Сумка была заполнена всякой всячиной — много травы. Но мальчик все понял правильно: извлек литровую бутылку с водой, вжикнул замком кармана — и выгрузил оттуда все упаковки с лекарствами. Старик потянулся за красной упаковкой, но пальцы не слушались, и тогда мальчик извлек из упаковки стеклянную трубку с колпачком, снял этот колпачок и, не раздумывая, нажал на головку: в сторону брызнула рассеянная струя — он видел, как это делает сосед по дому, у него сердце больное. Старик кивнул головой в знак согласия и открыл как будто скрипнувший рот. Мальчик дважды впрыснул ему лекарство. Старик на мгновение как будто задохнулся, но уже скоро сказал:

— И таблетку большую...

И уже минут через пять-десять старик как будто встряхнулся, даже лицо его обмякло — и он попытался улыбнуться.

Тем временем мальчик стоял на коленях, морщил, вздергивая, нос и с долей недоумения смотрел на перемены в лице живого человека.

Щенок, раскинув лапы, лежал на брюхе и тоскливо поскуливал. Старик наконец глубоко вздохнул, улыбнулся и негромко сказал:

— Вот и отпустило... Ну, мальчик, добрый ты человек, спасибо тебе за помощь...

Мальчик, втягивая голову, пожал плечами:

— Какая такая помощь...

— Спасибо... А как тебя по имени?

— Да Тошкой зовут, а так-то Антон...

— Какой же ты Тошка, — старик и подбородок заметно вздернул. — Антон! И писателя Чехова Антоном звали... Тошка-картошка... Это ведь все равно, если бы меня называли Петрушкой...

Антон засмеялся:

— Петрушка, укроп!..

— Вот, вот, а ведь я Петр, от древнего слова камень.

— Это да...

— А как же иначе? А его как кличут? — вновь устало и тихо спросил старик Петр и кивнул головой в сторону щенка.

— Его — Пират! Да что-то вот не отзывается.

— Значит, не его кличка, вот и не отзывается. Да и кличка какая-то бандитская. Это же твой дружок. Позови Дружком — и отзовется.

— Дружок, Дружок, — позвал Антон, и щенок как будто радостно завилял хвостом.

— Видишь, хвостом виляет — вот и зови его Дружком. А то Пират, так ведь и палачом можно назвать... А что же он скулит?

— Что, что? Устал — и жрать хочет.

Старик Петр прихватил пальцами правой руки кисть левой — и притих, как будто замер...

— Видишь, Антон, и тут неладно, — он выбрал еще таблетку и запил ее из пластмассового стаканчика. Отклонился назад, отдышался, после чего сказал: — Ты достань из сумки пакет — там и для нас, и для Дружка перекусить... Сам я вряд ли буду, если только яблоко...

Петр Васильевич на мгновение задумался и как будто сник. А мальчик по-хозяйски погрузился в сумку. Кроме прочего, сумка была полна травы. Что за трава — он не знал, но спросить не решался, понимая, если в сумке, то не зря нарвана. Быстро снял рубашонку, расстелил на землю и выгрузил на нее из сумки траву. И только тогда извлек большой темный пакет с едой.

По дороге за спиной проехала из города машина. Резко пахнуло бензиновой гарью... Вот ведь как: в городе машина пройдет рядом — и не почувствуешь, а здесь так и шибануло в нос... И так-то тоскливо Петр глянул на предстоящий лес, дальше опушки которого так и не прошел, не побродил в удовольствие. А ведь ради этого и шел... И вновь потянуло легким шелестом листьев и теплой свежестью.

«А ведь в таком состоянии я не одолею эти полтора километра. Хоть бы машина попутная, — вяло думал он. — Петр, Петр, и понесло же тебя в лес прогуляться», — и он как будто задумался, забылся. Из забытья его вывел Антон:

— Дедушка Петр, все достал... А это что за трава?

— Трава... травка? Лекарственная. Донесем или сразу выкинуть?

— Донесем! — и плечи перекосил. — Запросто донесем.

— Если ты говоришь, значит, донесем. — Петр Васильевич прикрыл глаза, и губы дрогнули, как будто в улыбке. — Подай-ка, Антон, мне пакет.

Мальчик на коленях придвинулся ближе и передал завязанный пакет, пристально наблюдая за руками старика. Пальцы не слушались, с трудом он развязал узел и с напряжением разогнул спину.

— Вот и это увесисто — надо ликвидировать.

— А что там?

— Еда на весь день... Я ведь шел побыть в лесу — стосковался, отдохнуть хотел, а может быть, и проститься с лесом... А оно вот как, внук Антон, получается — не как мы хотим или предполагаем... И газетку постели вместо стола.

Мальчик деловой: он разложил газету, поприжал ее к земле. Доставал из пакета все подряд и тотчас раскладывал на газете: хлеб, огурцы, пара яиц, зеленый лук, соль в коробочке из-под спичек, и наконец маленький термос с чаем и пластмассовая мисочка с двумя куриными ножками и две вареные картошины... Щенок поскуливал, да и сам Антон готов был заскулить — так хотелось что-нибудь съесть, но мальчик крепился. А еще в пакете было большое зеленое яблоко и складной нож.

— А вы где были, что так проголодались?

— В лесу: на след натаскивал, на охоту, вот и не кормил его с утра.

— Рано его натаскивать, хотя бы с полгода.

— Пусть привыкает, — хмурясь, проворчал Антон.

— Вот съедим: и вам будет легче, и мне... Ты, Антон, начинай, а я для начала еще таблетку запью.

— А с чего начинать? — спросил мальчик.

— Что на тебя смотрит, с того и начинай...

— На меня смотрит курица.

— Вот и начинай с нее, только не забывай о Дружке. Друзей нельзя забывать.

— Не забуду, — Антон добродушно улыбнулся, сбросил с головы кепку с большим козырьком и, не мешкая, взялся за куриную ножку с хлебом. Он так аппетитно ел, что Петру Васильевичу и самому захотелось вот так же с аппетитом пожевать. Он взял огурец, разрезал его вдоль, половину подложил Антону, сам же медленно без соли и хлеба начал похрустывать огурцом. Через минуту-две и Дружок уже грыз небрежно объеденную кость.

— Какой же все-таки породы твой щенок?

Мальчик вскинул взгляд и неожиданно спросил:

— А ты что шапку не скидаешь, когда ешь?

На мгновенье Петр Васильевич растерялся. Появилось желание тотчас снять кепчонку, но это было бы слишком.

— Да так, боюсь голову солнцем перегреть...

— А-а-а, — согласился мальчик. Он запрокинул голову — коротко: по небу плыли легкие белые облака, и солнца прямого не было. — А яйцо можно? — без сомнения спросил он.

— Можно, все можно...

И вновь подумал старик: «А ведь надо бы и самому перекусить... Нет желания... Яблоко почищу и с хлебом поем».

И все-таки он разложил ножичек, срезал с куриной ножки часть мякоти, положил на ломоть хлеба, откусил, вяло пожевал, пожевал — но тогда же его начало тошнить — и он освободился от курицы с хлебом и отбросил Дружку, и откушенный бутерброд — ему же.

— Ты, Антон, ешь и вторую ножку... А мне подай яблоко....

Тщательно вытер лезвие ножичка, неспешно и аккуратно начал чистить яблоко: срезаемая кожура получалась беспрерывная и тонюсенькая, она как будто просвечивалась насквозь. Управляясь и с второй куриной ножкой, мальчик с удивлением наблюдал за срезаемой с яблока кожицей. Заметив это, старик Петр сказал:

— Так можно и целиком яблоко очистить.

— А зачем? Вовсе незачем...

 

* * *

Время шло. Уже было съедено все съедобное, выпили из термоса сладкий чай. Вместо чая налили воды из бутылки на всякий случай, бутылку пластмассовую разрезали ножичком так, что из донышка получилась хорошая чашечка, в нее и налили воды для Дружка. Так что все оставались довольны — и продолжался разговор, необязательный, даже пустой, для затяжки времени. Разговорами старик, Петр Васильевич, старался удержать мальчика при себе — в одиночестве остаться он боялся, а тотчас подняться и идти в город, куда привезли его дети подышать свежим воздухом, не решался — сил не хватит. Потому и вел разговор, надеясь, что в конце концов отдышится и придет в себя — тогда вместе и пойдут в город.

— А лет тебе сколько, Антон?

— Мне? Восемь, девятый... А тебе? — Мальчик собирал бумажки, набивал их в разрезанную бутылку, чтобы отнести до первого мусорного бака.

— Мне, Антон, много. Я на пятьдесят лет старше тебя, на полвека... А у тебя дедушка есть?

— Дедушка?.. Траву в пакет или прямо в сумку?

— Давай в пакет — и в сумку...

— Дедушек у меня нет. Внуки есть, а дедушек нету — один шибко водку пил, второго машиной сшибло...

— Трагедия... У меня иначе: дети есть, а внуков нет.

— Будут.

— Может, и появятся, только ведь и не доживу.

— Доживешь... Вон у нас сосед — восемьдесят три, а ходит на Волгу рыбу удить.

— Значит, доживу... Спасибо, Антон, — и печально усмехнулся старик Петр. — Не знаешь, почему здесь так мало машин по дороге?

— Как не знать — знаю. Тутошние все знают.

— Почему же?

— Потому, как эта шосса старая. А там, за посадкой, — он указал рукой за дорогу, — новая. На новой машин как мурашей... А здесь, если только в деревню Сагатово или в Дом для отдыха, так дом этот не работает, а уж дальше и шосса разрушена ― батюшка наш, отец Георгий, шуткует: эта дорога в никуда.

— Отец Георгий — это поп?

— Ага, батюшка.

— А ты что, и в церковь ходишь?

— Хожу, в Покровскую, с бабушкой.

Старик прикрыл глаза, легонько покивал головой и с горькой усмешкой сказал:

— А я не хожу... В детстве бывал, а потом — нет...

Антон хмыкнул, прежде чем сказать:

— Не ходишь, не веришь, вот у тебя внуков и нет. А станешь ходить, батюшка покропит — и внуки будут.

— Ну, это, Антон, ненаучная фантастика.

— Сам ты фантастика, — под нос себе пробубнил Антон.

— А не попытаться ли нам подняться в дорогу?

— Домой, Дружок! — щенок потянулся, припадая на передние лапы, и заплясал перед мальчиком.

Но пошли не тотчас. Старик Петр долго возился с сумкой: отстегнул наплечный пояс, разъединил его, прикрепил иначе, после чего сумка стала заплечной. С помощью мальчика он пристроил сумку на спину, но трава в пакете торчала настолько неудобно, что старик без сомнения решил оставить ее на обочине вместе с пакетом, кстати, подумав: «Может, и трава не понадобится, а я стану надрываться». Так что в сумке остался термосок с простой водой на всякий случай, запить таблетку, да мисочка из-под куриных ножек.

— Антон, помоги мне подняться, — наконец позвал он. — Помогай за левую руку...

В правую руку взял клюшку, для начала поднялся на одно колено, затем, покачиваясь, с трудом поднялся на ноги. Голова закружилась, и его качнуло — и ведь поддержал Антон. Старик открыл глаза, и перед ним предстала дорога — тягучий, ровный подъем до самого городка, точнее — до его окраины.

— Как же в гору-то пойдем? — растерянно подумал вслух старик Петр.

— Какая гора — ровненько, и не заметим! — восторженно возразил мальчик. — Это так только кажется!

— Антон, Антон, счастливый ты человек! Даже твой щенок — счастливый...

Прежде чем ответить, Антон вздохнул сокрушенно:

— Нет, я не шибко счастливый: у меня ни одного дедушки, зато два отца — родной и не родной...

— Значит, живешь ты с неродным отцом.

— Ну да.

— Не обижает?

— Нет, не замечает. И устает шибко. У них с матерью еще двое... Поди, заждались меня...

— Если так, то надо идти...

Старик Петр положил левую руку на плечо мальчика, правой рукой навалился на клюшку и сделали первые несколько шагов: ничего, в сторону не вело, и голову не мутило. Понятно, наглотался таблеток, но общее состояние — постельное. Ноги тяжелые, грудь как будто заложило простудой, каждый шаг отдавался в затылке. Особенно — не шли ноги. И уже через два десятка шагов остановились.

— Ты что? — спросил мальчик.

— Ноги... не идут... в гору.

— А ты потряси ногой — одной, а потом другой. Наш старый сосед всегда так делает...

И вновь пошли, и вновь останавливались, но теперь уже не разговаривали. Все тяжелее становилась рука на плече мальчика — он подгибался, но не пытался выскользнуть из-под руки. И лишь щенок раз за разом натягивал поводок, спешил домой.

Старик совсем отяжелел, и даже на короткое время боялся прикрыть глаза, зная, что упадет... Более часа шли они этот километр с небольшим, десятки раз останавливались, и мальчик видел, как из глаз старика выкатывались слезы. И как в наказание — ни одной попутной машины.

Когда остановились, пройдя квартал по городскому тротуару, мальчик спросил:

— А ты где живешь?

Старик морщился, сосредоточенно хмурился, прежде чем ответил:

— Не припомню... На Набережной, где скамейки... А ты где?

— А я вот в этом доме. — Старик расслабил пальцы на плече мальчика, но Антон опередил его: — Я тебя не брошу, я провожу тебя до Набережной... вот свернем за угол — и прямо по улице — тут не очень далеко — и под горку.

— Спасибо, Антон, — тихо сказал старик.

И они медленно пошли по улице: старик Петр, мальчик Антон и щенок Дружок на веревочном поводке.

 

Своя рука владыка...

Из рассказов Матвея Абригенова

1

— О, друг мой, сколько лет ломал я свою непросвещенную голову вопросом: и как же это так — Россия, наиболее развитое в то время государство, смертельно рухнула в 1917 году?! И это во время войны, в шаге от поражения Германии! Ведь любая воинская часть, присягавшая Императору, могла бы в один день рассеять всю революционную шушеру. Почему же этого не произошло? Мы понять не могли. Все было сокрыто, оболгано — и непонимание новыми поколениями естественно.

Как судить об Иоанне Кронштадтском, когда кроме определения «черносотенец» мы о нем ничего не знали. И вот что любопытно: я восхитился Кронштадтским пастырем, читая пропагандистскую книгу воспоминаний, помнится, Тихонова, где автор описывал, как он с друзьями-студентами из Петербурга нагло хулиганили на службе протоиерея Иоанна, давая зарисовки деяний настоятеля. И в том, над чем студенты потешались, я увидел чудесные деяния святого — и восхитился! Вот так по крупицам и копилось. В конце концов я понял, что Россию раскачали атеизмом в девятнадцатом веке. В то же время я, наконец, понял разрушительную деятельность Льва Толстого, который и по сей день морочит читателям головы.

Много лет прошло до тех пор, когда я начал понимать, что Россию разрушили мы сами, своими руками. Тогда и поинтересовался фамильными предками. Хотя память наша на предков слишком короткая. Мы даже прадедов своих не знаем, воистину одичали. И, тем не менее, в прошлое надо заглядывать по любому случаю. В будущее заглядывать все равно, что дурачить себя. А вот в прошлое — наука для настоящего, стало быть, и для будущего...

Вот ведь и мой дед, Матвей Иванович, не лаптем щи хлебал. Сам он хотя из крепостных, но крепости не знал — слыхом не слыхивал, видом не видывал. Правда, до женитьбы так и проживал при барыне в Оренбурге. Барыня и женила на своей же белошвейке Параше. Тогда же, в девятнадцатом веке, обрел он профессию связиста, так называли почтовых работников, и влился в рабочий класс. Даже я, внук, запомнил деда в рабочей блузе или в форменном кителе с «Правдой» в кармане.

Сам по себе дед был шустрый и неугомонный. Смолоду довольно-таки много пил и в картишки поигрывал. А бабушка в это время строчила на своей зингеровской ножной машинке да рожала детей. Семнадцать родила: первенца, понятно, в девятнадцатом веке, последнего — второго сына — в 1929 году. Правда, живыми остались пять дочерей да сыны — остальные скончались в младенчестве. За картишками да за винцом постигал дед и политграмоту, хотя постичь так и не постиг, но широта излишняя появилась — вольница.

До семнадцатого года в церковь мой дед ходил, наивно полагая, что рай на земле, то бишь коммунизм, и церковь не помешают друг другу. Когда же объявились победители, скоро и широта с места сдвинулась.

В ту пору, когда еще только-только завязывалась гражданская война, началась и другая — тоже война. Легионы чужих и своих объявили войну религии, точнее — христианству, точнее — православию. Рубили под корень, корчевали.

При каждой церкви крутились уполномоченные новой власти, хотя Церковь и отделили от государства. Уполномоченные вскоре и начали проводить публичные лекции по атеизму, а затем и так называемые диспуты. Притаскивали в насмерть прокуренный рабочий клуб старого священника или вчерашнего семинариста, тотчас появлялся какой-нибудь вооруженный Шайкин — и начинался диспут — вопрос: «Есть Бог или нет Бога?». Доходило до прямых оскорблений, до угроз, до циничного богохульства. На этом и строилась вся пропаганда — следовали восклицания: «Какой Бог! А я вот плюю на него! Если Он есть, то пусть сейчас же и покарает меня!». Требовали чуда. Чуда не свершалось. И вновь восклицали: «Ну вот, видите, товарищи рабочие, Бога нет, а церковники вас обманывали!». Понятно, оголтелая чертовщина. Но не это диво. Диво, что вот эта оголтелость и опутывала как тенетами людей, заставляя хлопать в ладоши и похохатывать. Как будто массовое помрачение.

И пошел мой дед по лекциям и диспутам. И с каждого диспута приходил он под хмелем и сумрачный. Так что последнюю дочь, рожденную в 1918 году, он и отметил крещением наоборот. Вот как это было по живому свидетельству старшей моей тетушки, которая к тому времени имела и своих детей. Что там на диспуте отстаивалось — дома никто не знал. Но пришел дедушка трезвый, хмурый и коварно настроенный.

— Все, мать, грянуло освобождение, — с порога гукнул он.

— С чего же это грянуло? — спросила бабушка, приводя себя в порядок. Она только что покормила полуторамесячную дочку.

— Да от всего и освободились! — дедушка резко повернулся от двери — и домашние вздрогнули... Усы его точно поднялись щеточкой, и взгляд холодный и мстительный. Пьяным и злым он и раньше нередко приходил, но вот таким его, наверно, не видели. Дедушка прошел к столу и, что с ним за всю жизнь не случалось, подхватил самовар за уши. — Чай пить будем, — сказал он и вышел с самоваром на двор. Залил самовар водой, возвратился в прихожую. — Чай, говорю, пить будем!

— Так ведь слышим — не глухие, — с усмешкой заметила бабушка. — Чая захотелось, так и сказал бы. Без тебя есть кому самовар поставить.

— Э, нет, нынче я сам... нынче я освобожденный, нынче я Бога из угла выганиваю, счеты свожу за обман.

А икон и всего-то было три, и дед их снял. И никто не возразил ему — ни жена, ни дети, не только потому, что отец, глава семьи, а потому что безразлично: снял, ну и снял — к тому идет. И только когда по первой иконе дед топором тяпнул, бабушка вскрикнула, а дед как будто только этого и ждал. — Что, Параша, или по ноге угодил?! — и глаза его оцинковано запоблескивали. И он неожиданно рявкнул не своим голосом: — Молчать! Бога нет! И если Он есть, — дед воздел над головой руку с топором, — пусть Он меня накажет враз! Пусть мои руки отсохнут, пусть языка или ума лишит! Нет Бога!

И опять же никто ему не возразил ни словом. Так он и сделал: иконы расколол, самовар вскипятил — и чай пить всех заставил.

Тогда деду исполнилось полных пятьдесят лет...

И не только денечки катились, но и годы — тоже. Уже внуки вокруг бегали, когда — вот уж нежданно! — жена принесла второго сына. В один год с дядькой родился и я, грешный Матвей. Деду было далеко за пятьдесят. И заколготился он — ведь и сына вырастить надо. Вот тогда-то он и оформил на себя какую-то крупную страховку, чтобы в случае чего сын ее и получил.

 

2

Я возвратился в город уже самостоятельным человеком, в том смысле, что жил и не первый год сам по себе, вдали от родни и родителей. И удивительно, все здесь было для меня чужое или стало чужим: и родной, казалось бы, город, и улочки, и дворы, памятные с детства, и дома — все чужое. И в который уже раз почудилось, что приехал-то я за тысячи верст не к бабушке, не к теткам и дядьке, приехал-то я к деду — посмотреть на него, что ли, или проститься, как, собственно, на деле и получилось.

Вот и дом, можно сказать, родной, а не волнует, не тревожит. Именно тогда, пожалуй, впервые вот так отчетливо я и понял, осознал присутствие в себе моего бродяжного отца. Нет у меня малой родины. И во мне тоже вместо души вызревало перекати-поле... Когда-то дом был окружен деревьями — во время войны, а остатки после войны спилили на дрова. И теперь дом выглядел голым посреди улицы. Да и ворот не было. А ведь до войны были, высокие сплошные ворота и забор вокруг, и уж за воротами целый мир, свой, дворовый мир. Нет забора, нет ворот — и мира, тесного дворового мира нет. Голый посреди улицы.

Мне оставалось пересечь боковую улицу, когда на тротуар мышкой вынырнула бабушка. Я ее тотчас узнал. Более полувека просидела она за своей машинкой, потому-то и плечо одно вперед выдалось, и спина сгорбилась. Вынырнула на тротуар, поправила на голове ситцевый в горошек платочек — и покатилась через дорогу быстро, быстро, чтобы не перетянуло вперед, чтобы не упасть.

— Бабушка, Параша, остановись! — окликнул я.

И остановилась, и вскинула руку козырьком ко лбу, и узнала, но как если бы только вчера мы виделись, а не восемь лет назад.

— Ты, Мотька... Иди в дом, ключи там, в сенцах висят, я за дедушкой, — и побежала моя Параша. И махнула безнадежно рукой. А на тротуар тоже навстречу мне грузно выкатилась соседка по двору — Кузнечиха, то ли купеческая, то ли полковничья дочка, а к тому времени крупная старуха. Она-то, как тотчас и выяснилось, и всполошила бабушку. Кузнечиха всегда извещала, когда засекала моего деда возле церкви с протянутой рукой...

А началось вроде бы с той самой страховки в пользу сына. Не знаю, что там и как, но срок страховки кончился, а дед продолжал жить, — и страховку отказывались выплатить, страховка пропадала, точнее — пропала. На этот с точки зрения деда обман он и начал жаловаться по инстанциям, и дожаловался, что угодил в «желтый дом»... И тогда уже начал писать жалобы товарищу Сталину: все говорил и говорил, писал и писал, а потом уже и говорить плохо стал, а потом и парализовало, рука правая омертвела... И вот в таком разбитом виде, как лунь седой и немощный, он и предстал перед церквушкой, над которой даже креста не было, власть не разрешала, — и мой дед в своем безумии протянул руку ради Христа.

С тех пор и бегали Абригеновы к оскверненной церквушке, от досады в пути чертыхаясь, чтобы увести больного подальше от стыда. Была бы хоть нужда — не в роскоши жили, но и не в нужде. А вот, поди ж ты: жена возмущается, дети возмущаются, а Матвей Иванович молчит — помрачило, и возмущаться нечем: неси свой крест!

Гостевал я у Абригеновых неделю: и водку пили, и разговор вели о всякой всячине. Но так получалось, что любой разговор сводился к дедушке Матвею Ивановичу. Вспоминали, как дедушка потерял страховку, как жалобы писал, как начал заговариваться и угодил в психушку, как отшибло разум, рука омертвела, и как затем он тайком убегал в город, где и оказывался возле церквушки — или стоял с протянутой рукой, или сидел на земле и дремал, положив перед собой старенькую кепку. Обо всем вспоминали, но никто не вспомнил, даже не обмолвился словом, о 1918 годе, о самоваре дедовом и его восклицаниях к Богу. Точно память отморозило, а ведь все, кроме младшего сына, пили чаек из того самоварчика — так до сих пор и остались беспамятными, как и дед Матвей Иванович.

И я молчал, никому об этом не напомнил, но беспрестанно думал и думал о судьбе родного деда, думал о себе, думал о нас, о всех Абригеновых. Не наше ли все вокруг, не свое ли и то, от чего мы порой так энергично открещиваемся, и даже виним судьбу. А ведь все, что имеем, что ныне есть заслужили. И задача-то не в том, чтобы, утопая, роптать, а чтобы попытаться достойно выплыть, покаяться и выплыть. Вот я и говорю:

— Счастливо выплыть...

 

 

 

 

 

Об авторе

Споров Б. Ф. (Москва)