Норма и традиция против либеральной пошлости

Возвращение имени Сталинград самому великому во всемирной истории Городу Воинской Славы казалось делом вполне естественным и практически уже решенным. Причем именно эта связь с юбилеем Сталинградской битвы, последним, наверное, при котором присутствуют живые ее ветераны, давало максимальный шанс избежать известных коннотаций, как у нас принято говорить, «раскалывающих общество». Дистанцировать великий исторический топоним от имени собственно Сталина для тех, для кого этот персонаж категорически неприемлем. И роман Виктора Некрасова — диссидента и антисталиниста — назывался «В окопах Сталинграда», а не «В окопах Волгограда». Он-то точно знал, где сражался. Потому что этот самый неоткудашный, никакой «Волгоград», олицетворяющий собой провал исторической идентичности, на сегодняшний день просто становится идеологическим символом эпохи. «Волгоград» — это апофеоз ханжества. А ханжество — это теперь наша главная идеология, единственно практикуемая. Причем, заметьте, всеми, независимо от степени лояльности власти и государству. Ханжество — это ложь, мотивированная показной добродетелью.

Ответ на вопрос — почему не переименовали — прост. Достаточно посмотреть наш опрос. Кстати, надо заметить, что широко распространенный опрос «Левада-Центра», дающий 17 % сторонникам переименования, в данном случае очень полезен для практического пользования: коэффициент вранья корифеев либеральной социологии — ровно 30 %. (Сомневаться в объективности и репрезентативности блиц-опроса SuperJob нет никаких оснований.) Тем более надо признать факт — большинство против переименования. Два простых вывода. Первый: действующая российская власть не хочет и не может принимать решения против воли большинства. Второй: базовые мировоззренческие стереотипы в нашей стране формируются не сверху, а «сбоку и сзади». Массированным контентом, создаваемым современной медиасредой, либерастической по духу и идеологии. А это надежный путь к самоуничтожению народа и государства, превращению нас в один большой бессмысленный, бесполый, беспамятный и безобразный «Волгоград». То есть смысл — есть. И этот смысл в принципиальной невозможности, непредставимости «волгоградской битвы».

А как было бы красиво, здраво и корректно одним общим решением вернуть Сталинграду Сталинград, показав тем самым модель отношения к советской истории. Кенигсбергу — Кенигсберг, показав модель отношения к мировой истории и культуре (ну не был Эммануил Кант калининградским философом). И, например, вернуть Вятку вместо странным образом застрявшего здесь Кирова. Кстати, почему реформаторы не тронули Киров? Почему Калининград или даже Ульяновск — в общем, понятно. А Киров-то за какие такие?.. Не иначе потому что: «Огурчики, помидорчики, Сталин Кирова убил в коридорчике...» Вот такая модель отношения к исторической памяти. Амнезия.

И пока она не стала всеобщей и подавляющей, появилась путинская апелляция к консервативным ценностям, содержащаяся в ряде президентских посланий: это политическая реакция на безумную, ничем не сдерживаемую, трансграничную агрессию разрушения, «расчеловечивания» социума и индивида. Тоталитарная гендерная революция, имеющая целью создание универсального «общечеловека», требует стирания граней не только между мужчиной и женщиной, но между исторической памятью и амнезией, между культурой и дикостью, искусством и безобразием, в конечном счете, между Добром и Злом. Наша реакция — это этический и политический протест, это попытка предложить Россию как одну из последних цивилизаций, сопротивляющихся этой революции, в качестве оплота и знамени этого набирающего по всему миру силу протеста. Политически это очень сильная своевременная идея. Однако при этом надо отдавать себе отчет, что она полностью лежит вне действующей «современной» политической практики и того политического поля, которое сложилось за последние десятилетия в результате кризиса традиционных светских религий социализма-коммунизма и либерализма-демократизма. Политическая сторона этого кризиса практически завершилась падением советской системы, что вылилось в полную утрату содержательной составляющей современного политического, то есть партийного процесса. То есть полной маркетизацией политики и политических партий. На примере многих стран — и чем цивилизованнее, тем больше — мы видим превращение бывших идеологических партий в PR-команды, предлагающие избирателю товар строго по принципу «маркетинг — реклама — реализация».

Возвращение к традиционным ценностям — то есть к исторической идентичности, памяти и смыслам — не может не означать отказа, разрыва с нормативной политической системой, считающейся единственно приемлемой и обязательной к исполнению. То есть ограничиться декларацией или даже реализацией идеи отстаивания «ценностей» не удастся. Возвращение в идеологическое поле должно быть осознанно, то есть декларируемый консерватизм должен быть осознан, понят и освоен как идеология. Хотелось бы хотя бы пунктирно обозначить параметры понимания этой идеологии, сформулированные ее приверженцами.

1. Мы считаем себя свободными от всех шаблонов, моделей, «понятий», навязываемых нам в качестве обязательных к исполнению современной модельной либерально-демократической идеологией. Мы не свободны только от самих себя, от собственной традиции и веры, от исторической памяти.

2. Мы опираемся на нашу культуру. Культура как основа консервативного мировоззрения всегда консервативна по сути. Что и отличает ее от так называемой «контркультуры». Кстати, если говорить об искусстве как о составляющей культуры: искусство в его традиционном человеческом понимании — это возможность сопереживания, а христианское искусство — сострадания. Так называемое «современное» постмодернистское искусство построено на принципиальном отказе от сопереживания, не говоря уже о сострадании. Благодаря чему, собственно, и открывается возможность объявить искусством практически любой объект или акт, включая дефекацию.

3. Наш консерватизм принципиально базируется на христианских источниках и корнях, на религиозном понимании развития. С точки зрения религии и христианства, в частности, идея прогресса не имеет смысла. Прогресс носит прикладной характер как способ выживания социума, государства в жесткой конкурентной борьбе. Социально и политически мы обречены на прогресс, но это совершенно не означает идею поклонения прогрессу. Причем речь идет в первую очередь об утилитарных аспектах прогресса военно-технического и экономического характера. Идея социально-культурного прогресса консерваторам чужда по определению.

4. Для консерваторов естественно неприятие революции (в смысле насильственного свержения власти) как приемлемого способа реализации социальных и государственных задач. В этом смысле революция — это катастрофа, последствия которой изживаются огромной ценой. При этом мы понимаем, что такая революция есть результат неспособности власти разрешить назревшие проблемы и противоречия. Для консерваторов, безусловно, желаемы и необходимы революции «сверху». Революция «сверху» и есть, по сути, консервативная революция (при этом мы понимаем, что не всякая революция является консервативной). Консервативная революция подразумевает, естественно, опору на традицию, ее синтез и модернизацию традиции, а не уничтожение.

5. На системной необходимости консервативных революций построена идея социального проектирования. Мы рассчитываем на способность, склонность нашей цивилизации к генерированию социальных проектов. При этом жизнеспособный социальный проект возможен только как реализация традиционных органически присущих нашей цивилизации ценностей и архетипов.

6. Мы не считаем наши цивилизационные ценности и архетипы универсальными и одинаково пригодными для других культур и цивилизаций. Мы не видим смысла в задаче навязывать наши формы организации жизни и хозяйства иным цивилизациям. Мы полагаем, что кризис нынешней глобальной системы ведет к очередной (не первой и не последней в истории человечества) деглобализации, в процессе которой сформируется несколько крупных экономических, политических и культурных цивилизационных агломераций — «мир-цивилизаций», которые с неизбежностью будут достаточно автономны и замкнуты и, естественно, будут отличаться своим государственным, политическим, хозяйственным и культурно-мировоззренческим устройством. Мы надеемся, что Большая Россия станет ядром одной из таких мир-цивилизаций. Иначе наша цивилизация перестанет существовать, будучи разорванной конкурирующими соседями. Сохранение нашей самобытной цивилизации — это единственный способ нашего выживания в кризисном мире как народа и государства. В этом, собственно, мы и видим смысл евразийской интеграции.

Это пунктир. Однако этого явно недостаточно для того, чтобы сформулировать развернутую операбельную консервативную идеологию. Идеологию русской консервативной революции, которую мы считаем глубоко назревшей. В том числе и для того, чтобы не допустить катастрофической революции снизу. И «сбоку». В контексте нашего исторического опыта еще раз повторим: наличие у внешнего противника воли и желания разрушить нашу страну не является оправданием для нашего исторического поражения, к которому подталкивают даже с помощью так называемой ювенальной юстиции.

Почему ювенальная юстиция? Казалось бы, достаточно специальная тема, достаточно сложный комплекс проблем, связанных с защитой прав детей, решение которых во многих случаях доступно только специалистам. Люди, собирающиеся на митинги против ювенальных новаций, формирующие теперь уже гражданское движение, такими специалистами в массе своей не считаются. Притом что спорные технические детали законодательства можно было бы обсуждать бесконечно. Почему именно вокруг этой темы формируется самый дееспособный гражданский контрлиберальный проект? И почему Путин — президент большинства — счел нужным так или иначе поддержать именно этот проект?

Семья, ее смысл, ее место в обществе и мире, ее суверенитет в отношении себя, своих детей — это то, что жестко разделяет либертарианцев-реформаторов с защитниками Традиции. Традиции в самом базовом ее смысле — сбережения человека и человечества в его традиционном понимании. Против понимания модернистского, либертарианского и нетрадиционного во всех смыслах, для которого традиционная семья — это техническое препятствие к насаждению универсальных либеральных ценностей и выкорчевыванию атавизмов исторической преемственности. Традиционная семья — препятствие к проникновению в мозг ребенка и клишированию его по правильным сертифицированным либерастическим канонам. Тут — мировоззренческий разрыв. Если абстрагироваться от этого разрыва, техническая дискуссия по деталям законодательства здесь, безусловно, возможна. Это все равно как палач и жертва конструктивно обсуждали бы программу церемонии и детали костюмов.

Демонтаж традиционного нормального человеческого социума начался с церкви, ее либо вытеснения, либо выхолащивания до степени современного супермодернизированного неокатоликопротестантизма. Выхолащивание исторического государства, суверенитета, иерархии, власти. Эта замечательная либеральная пошлость о государстве как о «ночном стороже», нанятом нами обслуживающем персонале — идеальный способ вскрытия суверенитета, обессмысливания его защиты, любых жертв ради нее, то есть национальной обороны как таковой. Последним рубежом даже для тех, для кого уже десакрализованы церковь, государство, национальная история и ответственность перед исторической памятью, таким последним рубежом становится семья. Семью как-то очень жалко. В нашей норме это все-таки некое интимное пространство, куда не принято пускать посторонних без каких-то уже совершенно вопиющих самоочевидных причин. Для которых, кстати, вполне достаточно действующего законодательства. Семья в нормальном человеческом обществе — это основа, семья всегда права, пока она семья. В нормальном обществе ситуация, когда дети апеллируют через головы родителей к неким специально уполномоченным инстанциям, ненормальна. И у нас так и не будет. И любому, кто понимает, как устроено нормальное общество, и не стремится его разрушить, это понятно. И тем более это понятно Путину — президенту большинства.

Чтобы разрушить традиционный социум и создать новый, более прогрессивный, нужно отменить, убить понятие нормы, связанное с Традицией. Именно поэтому такое глобальное циклопическое значение приобрела идея защиты прав, а по сути привилегий, сексуальных меньшинств. Дело тут совсем не в страданиях отдельных нетрадиционно ориентированных граждан и их массовых скоплений. Дело в том, что это отличный мощнейший инструмент уничтожения нормы как таковой, как понятия. Общество в принципе становится анормальным, и после этого с ним можно делать уже все что угодно.

Получается, что ни политика, ни экономика, ни идеология, ни социально-бытовые эксперименты над населением не создали той энергетики сопротивления, которую породило довольно-таки тихое навязывание чуждой нашей традиции ювенальной системы. Сработал родительский, человеческий инстинкт, существование которого опровергают либерастические догмы ювенальщиков. Этот инстинкт — основа для мировоззренческого консенсуса, от которого можно двигаться вспять, восстанавливая, ресакрализуя власть, государство и церковь. Вначале большевики как первые сверхмодернисты были первыми прародителями современной ювенальной системы, разрушая традиционную семью и превращая детей в некий внутрисемейный «комбед» классических павликов морозовых. Что, кстати, хорошо передает раннебольшевистская наглядная агитация. Так что у нынешних ювенальщиков в России есть вполне достойные предшественники.