Мир вам, белые и красные

Главы из новой книги

МАЛАЯ РОДИНА — ДУШИ ОЧАРОВАНЬЕ

Родился я на самом юге России, в степных раздольях Терского края, ныне Ставрополья. Городок наш был основан в 1777 году как звено моздокской линии военных укреплений. Строили их екатерининские полководцы по чертежам военных инженеров. Линии эти протянулись от Каспия до Черного моря. Назван наш городок в честь воина великомученика святого Георгия Победоносца. Россия осваивала Дикое Поле — веками пустующие плодороднейшие земли. Защиту новых границ обеспечивали новые поселенцы — в основном донские казаки, а позже и отставные солдаты и украинцы.

Опорой в этом мощном движении славян на юг стали гребенские казаки, с незапамятных времен поселившиеся на берегах Терека. Удивительное русское племя, выжившее в соседстве с воинственными горцами. Не просто выжившее, но сохранившее свою особую культуру, свою Православную веру. Думаю, что не казаки сохранили веру, а вера сохранила их. Не всем народам удавалось перенести через века веру предков. Соседи гребенских казаков — горцы вплоть до XIV века были тоже православными. Православие они приняли под влиянием могущественного грузинского царства. Турки-османы разгромили цветущую православную Византию и многие народы тогда приняли ислам. У этой великой религии сто лиц. У горцев-мусульман ислам тоже имеет свое особое лицо с остатками Православия и языческого адата. Это надо учитывать.

Гребенские казаки помнят, что их принял «под царскую руку» Иван Грозный, женатый на кабардинской княжне. Мне встречались разные версии происхождения терских казаков. Наиболее вероятной представляется версия монгольская: для защиты Джучиева улуса монголам уже в XIII веке понадобились пограничники — оседлые люди. Тогда несколько сотен северных русских православных семей монголы переселили на границу степи и Гребня — Кавказских гор, на берег Терека. Жизнь и быт этих самых древних казаков красочно описал молодой Л. Н. Толстой в повести «Казаки». Читая ее, я узнавал вплоть до мельчайших подробностей быт моего детства, быт родных станиц, нашего Георгиевска. И не удивительно: с тех пор, как офицер Толстой служил в наших краях, прошло всего сто лет. В повести «Казаки» он проявил себя не только как талантливый писатель, но и как строгий ученый-этнограф.

Уже в детстве многие из моих товарищей, осваивая в играх, в садах, на бахчах, на кручах родные места, задавались вопросом: почему военные инженеры выбрали в качестве главной крепости наш Георгиевск? То, что этот выбор сделали инженеры-фортификаторы, не было сомнений. Мой дом, например, стоит на улице Инженерной (ныне Суворова). Как позже я узнал из научной литературы, многие из фортификаторов, даже в основном, были немцы — русские немцы. Многие генералы, командовавшие ими, тоже имели немецкие корни. Вклад русских немцев в строительство империи — незаслуженно забытая тема. Думаю, к ней мы вернемся. Потому что вполне вероятно, что будущим поколениям европейцев (не атлантистов, а европейцев) вместе предстоит защищать российские просторы — сферу обитания христианских народов Северного полушария.

В наших мальчишеских головах возникали все новые вопросы. Почему военные инженеры на всех этих степных просторах выбрали именно эту площадку, ставшую крепостью Георгиевск? Видимо потому, что в этом месте над бурной речкой Подкумок нависали пятидесятиметровые вертикальные кручи, косой протянувшиеся едва ли не от станицы Незлобной до станицы Подгорной.

Кручи эти — место наших нескончаемых боевых игр — сами по себе крайне необычное геологическое явление в Кумо-Маныченской впадине, отделяющей, как известно, Европу от Азии. Для нее характерны мягко переливающиеся балки-ерики ковыльных степей. А у нас высоченные вертикальные или очень крутые неприступные ни пешему, ни конному кручи. В таком же неприступном месте построен и дом моего прадеда — станичного атамана Терского войска Корнелия. Дом прадеда стоит на высоченном берегу Куры в станице Новопавловской (ныне Новопавловск). Дом прадеда после революции стал не тюрьмой, не управой, а роддомом, чем вся моя родня ужасно гордилась.

Происхождение георгиевских круч тоже весьма интересно. Из научных исследований мы узнавали, что по геологическим меркам еще недавно, всего 12 тысяч лет назад, Каспийское и Черное море соединялись и были единым морем. Как тосковали по тому морю наши мальчишеские души! Нам в наших засушливых местах не хватало не то что моря, не то что полноводных рек и озер, а прудов. Тем более горячо мы любили нашу тогда чистую голубую бурную речку Подкумок. Мальчишками мы исходили ее берега от станицы Лысогорской до впадения в реку Кума (добрые 20 км), где находится чудный Сафонов лес. Мы исследовали нашу речку в поисках, на пацанячьем языке, «глыбины», то есть таких заводей и запруд, где было бы не по «яйцам», а «с ручками» или уж, худо-бедно, «по шейку». Рыбой наш Подкумок и тогда был не богат, а раки попадались часто. Это значило, что вода была чистая, не испоганенная стоками. После дождей в горах наша голубая речка вздувалась, становилась от леса мутной. Мы купались в ней, наслаждаясь полноводностью, и вылезали на берег от леса усатыми и бородатыми. Распластавшись на кубах камня из разобранного «екатерининского» моста, грелись на солнцепеке вместе с ящерками, которые в изобилии кружились вокруг нас.

И ныне, шестьдесят лет спустя, в памяти моей встают лица моих друзей детства: русые головки, крепко сложенные, гибкие, загорелые тела. Слышу даже их детские голоса, запомнившиеся словечки на «суржике», озорные забавы. Они мечтали о подвигах, об открытиях. Это были души отважные, рискованные до безрассудства, бескорыстные, верные в дружбе. Потомки удалых терских казаков. Они, даже выросшие без отцов, в окружении женщин, унаследовали казачьи нравы и обычаи. Казаки-эмигранты, осевшие во Франции, в США, в Венесуэле, говорили мне одну и ту же пословицу: «терский — казак дерзкий».

О своих земляках, о подвигах казаков, особенно о терских казаках, я больше узнал не дома, а в Аньере — пригороде Парижа. Там казаки-эмигранты создали Музей казачьей славы. Там они бережно хранят реликвии, знамена, архивы. Только величайшую свою святыню — икону Донской лик Пресвятой Богородицы, не поскупились, передали в собор Александра Невского, что в Париже на rue Daru.

Уже несколько лет я работал в Париже, а все не решался побывать в музее казачества. Режим среди советских в те годы был весьма суровый: за контакты с эмигрантами — срочная отправка на родину, часто в течение двадцати четырех часов. Любопытство мое пересилило привычную осторожность. Осенью 1971 года, усадив в машину пятилетнего сынишку Максима, я отправился в казачий музей. Он находился всего в 2–3 км от нашей квартиры в Neully sur Seine. Подъехали, вижу, будто на станичной завалинке сидят двое усатых стариков. Глянул на них и, не сомневаясь, заговорил по-русски. Старики насторожились, косились на дипломатические номера моей автомашины. Я говорю им:

— Нельзя ли и мне с сыном побывать в музее? Мы тоже потомки казаков!

— Каких казаков, советских что ли? — ершился старик.

— Нет, терских, — миролюбиво продолжал я. И назвал фамилию атамана-прадеда Корнея и деда-есаула. Старики заинтересовались, продолжали выпытывать. Один из них ушел в дом. Вскоре вернулся просветленный. В архивах нашел имя наших предков.

— Не, Тимофей, не «брэшить», — не стесняясь меня, сообщил он.

Так я в первый раз побывал в казачьем музее. Потом бывал еще несколько раз. Меня познакомили с начальником музея, со столетним моим тезкой Борисом Федоровичем Дубинцевым. Было видно: он в почете, им гордились, ибо он был последним «атаманцем»-казаком прославленного Е. В. лейб-гвардии Атаманского полка. Казаки, расчувствовавшись, предложили мне оставить запись в книге почетных посетителей. Я колебался: кто из советских заглянет в эту книгу, кому сообщит? Порядочному человеку или?.. Эх, двум смертям не бывать, а одной не миновать. Решился, оставил запись. Никто из соглядатаев, видимо, не заходил в музей казачьей славы.

Я сравнивал моих новых знакомых из музея с моими земляками: тот же тип личности, та же стать, те же жесты, тот же говор, тот же прямой, бесхитростный, простодушный характер. Что за штука эта генетика, сколько тайн хранит геном человека! Друзья моего детства и юности остались степными рыцарями. Прирожденные пограничники, воины, строители империи, народ, верный религии предков, отчизне. За что нас в 20-е годы сживали с «белу свету», планомерно, ритуально уничтожали как народность? И кто! Генетические отбросы, мелкие бесы с адской свирепостью искореняли породу светлых людей. Расказачивание было первым холокостом, самым плотным геноцидом: две трети из шести миллионов казаков было уничтожено. Уничтожали нас не в газовых камерах. На терцев натравливали горцев. Донцов зимой выгоняли замерзать в степь!

Но нет у православных кровной мести, есть евангельский завет: «Отмщение мне, аз (я) воздам», — эпиграф к толстовскому «Хаджи Мурату». И, встречая друзей детства, вспоминаю пословицу: казачьему роду нет переводу. Этот род и ныне находка для офицеров, которые выискивают парней будущих подводников, десантников, пограничников. Как много их, друзей детства, погибли в пору безотцовщины из-за безрассудной лихости. Многие попали в детские колонии. А потом пошло-поехало! Сроки, новые сроки. Эх!

В городке нашем в 40-х годах проживало не более 15–16 тысяч человек (ныне около 70 тысяч). Достопримечательностей почти не было, не то что Пятигорск или Кисловодск, несмотря на то, что в 20–30-е годы XIX века Георгиевск был губернским центром. В нем обустраивали юг России князь Потемкин, Суворов, останавливались Пушкин, Лермонтов, Толстой. Мы очень гордились, что наш городок возник как крепость. Мой покойный двоюродный брат Адольф Манов, будучи одним из градоначальников, возводил разрушенную крепостную стену по дороге в Чуреково (станица Георгиевская). Он же был одним из тех энтузиастов, кто устанавливал в 1983 году стелу в память двухсотлетия добровольного вхождения истерзанной Грузии в православную Российскую империю. Этот исторический акт был совершен в 1783 году именно в нашем Георгиевске и известен в истории как «Георгиевский трактат».

 

ЗЕМЛЯКИ

В городке нашем между многими национальностями царил полный мир. Не помню никаких трений даже с горцами. Правда, в городе их было мало. Чеченские аулы в те годы пустовали. Оставшиеся горцы были, на пацанячьем языке, очень «загалистые», то есть агрессивные, драчливые, так и норовили что-то отнять. То нож, то фонарь, то ремень. Но, придя в город, они боялись нас, потому что деды учили нас бить их нещадно при первой же агрессии. «У них норов такой, — говорили старшие, — уговаривать их бесполезно — за слабаков сочтут, сразу наглеют». «Не давать им спуску», — был их завет.

Вечерами старшие после работы, опустив усталые от вечерних трудов в садах да в огородах руки, усаживались на лавочки и предавались воспоминаниям. Соседский дед Фома, бывало, строгает, как принято у казаков, кинжалом какую-то палочку (горцы вместо этого перебирают четки). Вспоминает Фома, как с отцом и братьями всего полвека назад выходили пахать, но обязательно с ружьями.

«И откуда они, черти гололобые, так быстро налетали?! Как коршуны! Знай, успей уложить коней, да из-за них отстреливайся!

Теперь, изучая нравы и обычаи горцев, понимаю, что набеги и захват лошадей, оружия, а то и пленников для выкупа были вековечным доисламским промыслом, образом жизни многих горцев, особенно тех из них, кого звали абреками. В науке этот образ жизни известен как «набеговая экономика». Л. Н. Толстой правдиво описывает разговор деда Ерошки с удалым казаком Лукашем. Оба тоже грешили разбойным промыслом.

«Эх, мы не тужили, — сказал старик, — когда дядя Ерошка в твои годы был, он уже табуны у ногайцев воровал да за Терек перегонял». Толстой свидетельствует: «Еще до сих пор казацкие роды считаются родством с чеченскими, и любовь к свободе, праздности, грабежу и войне составляют главные черты их характера». Русские отучили казаков от грабежа. Но не горцев. А горцы и казаки — земляки. Надо уживаться, не лезть в душу друг друга, уважать веру друг друга!

 

* * *

Набеговая экономика — древний обычай, прямо согласовывалась с обычаями кочевников-мусульман Аравии. Не исключено, что поэтому горцы Кавказа легко сменили кроткое христианство на воинственный ислам. Зерна христианства среди них упали на каменистую почву. В Коране есть Сура 8 Аль-Анфаль — «Добыча». В Евангелиях то же есть одна сцена, где делят добычу: палачи — римская солдатня — делят одежды распятого Иисуса. Очень несхожие эти религии: воинственный дух ислама и дух любви кроткого Сына Марии — Пресвятой Богородицы. Они обе светлые эти мировые религии, обе нацеливают людей на добро, но такими разными путями! Верховный судья США Ашкроф как-то сказал по поводу самоубийц-шахидов: «Аллах шлет ради веры в себя человеческих сыновей и дочерей на смерть. А Бог христиан отдал своего единородного сына Иисуса на муки на кресте ради детей человеческих». Исламистские организации внесли за это судью в список опаснейших врагов ислама.

Человечеству предстоит долгая дорога, упорный труд для того, чтобы избежать столкновений цивилизаций. Шариат едва ли можно будет примирить с Нагорной проповедью Христа. Тот народ, та религия возглавят мир, которые найдут такие решения в духовной, социальной, хозяйственной жизни, которые станут приемлемыми для большинства народов. Уже стоит задача создать такой универсальный код, который свяжет все культуры в единую планетарную цивилизацию. У Православия, у русского космизма есть шанс выиграть такой конкурс. Нынешняя глобализация — это карикатура единства человечества, христианской вселенскости.

 

* * *

Вот на такие «думы великие» подталкивают меня воспоминания о 1940–1950-х годах в нашем дружном многонациональном городке. На тех же вечерних посиделках соседи просили, чтобы мой дед снова рассказал, как он со своим кунаком Ахметом охотился где-то в Предэльбрусье. Дед отнекивался, а потом, смеясь, говорил:

«Ахметка был добрейшей души человек: верный данному слову, прямой, отважный, всегда готовый прийти на помощь. Кунак, одним словом. Так вот иду я однажды впереди в гору. Охотились. Ахмет за мной шагает и вдруг кричит:

“Максим, кунак, дай лучше я впереди пойду, а то так хочется стрельнуть в твой христианский затылок!”» Все дружно, в который раз взрываются от хохота. Любят мои земляки забористые шутки. Дед, усмехаясь, говорит:

«Наверное, он шутил. Ахмет настоящий кунак был, столько вместе и охотились, и гуляли вместе, пили и водку, и бузу, и чихирь, и раку пили!»

Наступала очередь другой рассказчицы — старой-престарой казачки Кирилловны. Она и сама не знала, сколько ж ей лет. Она рассказывала, что девочкой видела, как везли в Россию пленного Шамиля. Ярко, с подробностями описывала роскошный конвой. Кто-то метко замечал: «так это ж не стража, а почетный конвой!». Так, видимо, и было: гибкая царская дипломатия умела располагать к себе знатные роды и духовенство присоединенных народов. Старая верная дипломатия кнута и пряника! Не была Российская Империя «тюрьмой народов». Это признавали даже противники России, западные геополитические конкуренты.

Кунаки — это не собутыльники. Это крепкая мужская дружба, часто скрепленная кровью, передаваемая сыновьям. В 70-е годы меня разыскали в Москве кунаки моего деда. И жена (она тоже казачка, корни в станице Брюховецкой, что на Кубани), и я откликнулись, проявили полное гостеприимство. Год спустя кунаки пригласили меня на ужин в гостинице «Москва». Знакомят с красивым стариком Гуссейном — главным егерем заповедника под Эльбрусом, приглашают на охоту. «Приезжай, — говорят, — мы тебя с такими людьми познакомим!» И называют такие властные столичные имена, что у меня глаза на лоб полезли. Самым малоизвестным из названных оказался доктор Чазов. Поблагодарив, я сказал, что скоро снова уезжаю в длительную командировку. Через несколько дней академик, кстати, крупнейший советский специалист по ледникам — гляциолог Залиханов Михаил и его племянник покойный Зейтун прислали мне полтуши дикого кабана. Я не знал ни что с ней делать, ни как их благодарить. Людмила разделила эту тушу дикого кабана между соседями. На Арабском Востоке — свиноед — крепкое ругательство.

 

КОЛЛЕКТИВИЗМ И ВЗАИМОПОМОЩЬ

Отмечу еще одну черту быта моих земляков: какая-то врожденная привычка помогать друг другу, немедля откликаться, а то и самим предлагать помощь. Дать взаймы, иногда заведомо без отдачи, ухаживать за больными, приютить соседских детей, помочь собрать урожай. Без коллективизма не добиться преображения России. Знаменитый социолог Питирим Сорокин описал это одной меткой фразой: «Под железной крышей царского самодержавия существовали тысячи крестьянских республик». Особенно ярко товарищеская помощь проявлялась, когда кто-либо из соседей затевал строительство нового дома или капитальный ремонт. Все работоспособные, без какого-либо приглашения или обещания заплатить, собирались на работы как на нечто само собой разумеющееся. А как же иначе? Завтра мне помощь потребуется. И не видно было, кто руководил «артелью» в десяток человек. Кто-то рыл, кто-то строгал — плотничал. Мы, мальчишки, месили глину с соломой, чтобы налепить и высушить на солнце саман. Стройматериалов почти не было, особенно плохо было дело с древесиной. Работали весело, в конце дня хозяева накрывали стол. Еда была простая: много овощей, яйца, сало и обилие самодельного виноградного вина. Самогоном не баловались: жарко было. Выпив, заводили песни. Очень любили трогательные любовные украинские напевы. Особенно женщины. Мужчины шумели — да ну вас с хохлацкими песнями! Что вы все про «очи девочи», да про «гарных хлопцив»! Давай наши, боевые.

И пели хором, то «любо братцы любо... с нашим атаманом любо голову сложить»; то по «Дону гуляет казак молодой». Очень любил я, когда в несколько голосов пели печальную донскую песню:

Не для меня придет весна,
Не для меня Дон разольется...
А потом:
Не для меня журчат ручьи,
Блестят алмазными струями.
Там дева с синими очами
(а другие, упорно «с черными бровями»)
Растет, цветет не для меня.
Не для меня придет Пасха,
За стол родня вся соберется,
Христос воскрес из уст польется
(а другие: «вино по рюмочкам польется»),
В пасхальный день не для меня.
А для меня кусок свинца —
Он в тело белое вопьется,
И слезы горькие польются.
Такая жизнь, брат, ждет меня.

В народной песне — душа народная. И душа очень разная. Поют изредка даже самые сухие души. Но больше всех те народы, которые не столь материалистичны, сколь идеалистичны. Те, кто склонны духовное ставить выше материального. Ну кто может сравниться в народном пении с украинцами, с малороссами? Идут на работу в поле — напевают, закончили работу — опять с песней домой. Мои земляки даже подтрунивали над «хохлами». Когда они начинали «спивать», русаки подтрунивали:

— А где ноги?! Ноги, давай!

Ноги потому, что бытовал старинный потешный рассказ, как «хохлы», закончив в поле работу, садятся на мажару, запряженную волами:

«Цоб! Цобе, ну пошли. Тронулись!» А один ротозей опустил ноги в спицы колеса и кричит от боли: «Ой, ноги!» А другие в телеге решили: пора поддержать песню и дружно грянули старинную песню «Ой, ноги!» вместо «Ой на горе, тай жнецы жнуть». А бедолага опять кричит: «Ой, ноги».

Немцы тоже любят петь, особенно хором, но у них все иначе: организованно, по цехам, по увлечениям, все по порядку, но тоже с душой. И как поют! Лет 30 тому назад я с женой, сыном-подростком и маленькой дочерью остановились ночевать в маленькой швабской гостинице в Шварцвальде. Сели ужинать. В соседнем зале за столом сидел и пел песни цех местных пожарников: “Vor der Kazerne, vor dem grossen Tor...”. Один опьянел и портил пение. Камрады уважительно отсадили его за соседний стол. С кем не случается! Он сидит с огромной кружкой пива, икает, но упорно тянется к кружке. А его собака — овчарка, тоже восседает напротив на стуле. Скорбно, как жена, смотрит на него и каждый раз, как он тянется к пиву, громко лает. Он тянется к ней, целует псиную морду. Овчарка отворачивается, отплевывается, рычит. Все надрываются от смеха. Кончилось тем, что позвонили настоящей жене. Приехала немочка, смущаясь, увела своего Михеля, любителя германской песни и баварского пива. Уходя, он горланил: “Vor der Kazerne, vor dem grossen Tor...”. Немцы, может, и поэтому так любят Лютера — типичного германца. Он им заповедовал, что кто не любит песни, вина и женщин — тот сущий дурак (Wer liebt nicht Lieder, Wein und Weibe, der ist Narr).

Эта швабская пивная всего в 500 километрах от Франции. Близкие соседи, но среди французов такого представления не увидишь. Француз стесняется выглядеть даже чуть выпившим. Рассказывают историки, что Муссолини однажды неполиткорректно решился сказать Гитлеру: «вы, германцы, были и остались варварами». Европа пока только на бумаге, да в торговле единая. Она конгломерат зачастую несовместимых национальных культур и характеров. Мало что общего между итальянцем, скажем, и шведом, голландцем и болгарином, хорватом и финном. Федерация там невозможна. Только деголевская конфедерация!

Такая была жизнь, то в гору, а больше под гору. Англичане метко, кратко говорят: up and down, more down. Редко кто мог сказать, что мужчины в их роду доживали до 45–50 лет. Лихие, вот и гибли! Но тем жизнерадостней жили в отведенные судьбой годы. Медом нас не корми, дай послушать, хоть в десятый раз, какую-нибудь забавную историю. Вот и в эти застолья, среди песен, кто-нибудь да крикнет:

— Дуся, а ты расскажи, как ты своего Ивана через лейку винцом поила?

Хохот! Все много раз слышали про страдания Дусиного Ивана — белоруса, шофера. Ему крепко кто-то врезал по зубам, губы кровоточили, рта не открыть, а вокруг за столом все выпивают, хмелеют, а Иван страдает, все пьют, а он рта не может открыть, чтоб выпить. Вот и шепчет ласково своей голубке Дусе:

— Дусь, а ты б того, через леечку, налей мне стакашек!

Пожалела разбитная Дуся своего иногороднего Ивана, мигом смоталась за леечкой!

Нас сызмальства приучали помогать соседям. Надумала, например, старая армянка тетушка Зано перекрыть крышу, зовет нас, мальчишек. Почему ж не помочь? Все равно ж балбесничаем! Крыша у Зано старая, вся оказалась в осиных гнездах. Меня осы так искусали, что глаза заплыли, дня три не видел, только щелочки света. А Зано утешает, шутит: нычего, Камэр, рэвматизм нэ будэт. Точно, Бог миловал.

Тема общинной взаимопомощи и самоуправления — тема без преувеличения будущего России. Я не был дома с весны 1987 года по май 1995 года. Мотала меня служба в системе ООН по всему свету. Вернувшись, я не узнал своей страны. Маленький, ничтожный случай заставил меня задуматься и твердо убедиться, куда катится страна. У дома в Москве в том же 1995 году я как-то грузил в машину пожитки. На багажник на крыше моей «Лады» одному было трудно поставить сундук — родовой сундук, приданое одной из прабабок. Боялся разбить дорогой душе сундучок. Рядом стоял, явно бездельничая, здоровенный парень, морда толстая, сытая, глаза свинцовые. Я говорю:

— Слушай, пособи, давай вдвоем поставим сундук на багажник.

Он лениво:

— Давай, но с тебя 10 рублей (тогда 2 доллара).

Я прямо-таки опешил. А парень с наглецой:

— А что, дядя, теперь рынок, товарно-денежные отношения.

Вот в тот миг я как-то сразу, рывком, без колебаний и сомнений понял: у нас англо-саксонское чужебесие завелось. С таким отъявленным индивидуализмом, злобным эгоизмом хана России.

 

МГИМО — НАШ «ГАРВАРД»

Наступила весна 1952 года, год окончания школы. Парни и девушки наши совещались, куда пойти учиться. Выбор был большой. Профессиональной ориентации, как дисциплины, к сожалению, тогда не было. Наш учитель черчения Михаил Иванович Чернов со скорбью в глазах рассматривал мои чертежи. Он учил двух моих дядей, окончивших Новочеркасский политехнический институт, ставших известными в городе инженерами. Как я не старался угодить старому чертежнику, не носил ему старые чертежи его учеников — моих дядей, Чернов упрямо повторял, что мне далеко и до дяди Миши, и до дяди Лени, что не быть мне инженером. В табеле у меня были все пятерки за исключением тригонометрии и черчения.

Вскоре в нашем классе появились офицеры из военкомата, стали звать в летные училища, соблазняли нас летать на недавно вошедших в строй реактивных истребителях. Человек 20 из двух десятых классов откликнулись, явились на медицинскую комиссию. И все, кроме Лени Брянцева и меня, не прошли этой весьма строгой комиссии. Мама была в восторге: будешь, как все в роду, офицером! Против была сестра Мира. Она переходила уже на третий курс Института востоковедения в Москве. Это был замечательный вуз, кстати, с одной из самых высоких стипендий (430 рублей на 1 курсе; начинающий инженер получал тогда 800–900 рублей). Из его стен вышли многие ученые и государственные мужи. Сестра знала, например, старшекурсника Е. М. Примакова, хотя училась на ближневосточном отделении и овладевала персидским языком и высокой персидской поэзией. Она в письме сообщила мне, что есть еще и Институт международных отношений, что он «закрытый» и поступить туда очень трудно, что он находится в ведении Министерства иностранных дел и нужно иметь рекомендацию горкома комсомола. Только в мае она предупредила, что вступительные экзамены в этом «закрытом» институте начинаются не 1 августа, а 1 июля. Мой учитель истории, Александр Кириллович, поддержал мой выбор:

— Дерзай, ты же комсорг, будет у тебя рекомендация.

Оставалось до отъезда одно, но весьма существенное препятствие: мне было 16 с половиной лет, но ни я, ни мама не удосужились вовремя получить паспорт.

— Поезжай, — сказала мама. — Я быстро его оформлю со знакомой паспортисткой и перешлю с проводником московского поезда.

 

* * *

Провожали меня на вокзал с рваными «метриками». Мама и мой верный друг, друг на всю жизнь Анатолий. Он нес мой фанерный чемодан. Я шел пыльной дорогой и распевал есенинские стихи:

Я полон дум
О юности веселой,
Но ничего в прошедшем
Мне не жаль.

В рубашке у меня были зашиты заветные 350 рублей. Кроме сестры-студентки в Москве у меня не было ни родных, ни знакомых. К ней в незабвенный Алексеевский студгородок я и направился с Курского вокзала. Был конец июня и студенты разъезжались на каникулы, сестра тоже спешила домой в Георгиевск. Я остался в пустом деревянном бараке-общежитии. Аспиранты, которые почему-то не разъехались, узнав, что я хочу поступать в МГИМО, закатывали глаза и отговаривали: там сумасшедший конкурс, медалисты тоже обязаны сдавать экзамены. Ну, ничего, спыток не убыток, в августе попытаешься поступить в какой-либо другой вуз.

В таком настроении солнечным утром ехал я в МГИМО на Метростроевскую, 53 (ныне Остоженка). Первое что спросила меня пожилая женщина в приемной комиссии:

— Ваш паспорт, молодой человек.

Я протянул ей злополучные метрики. Женщина опешила, рассмеялась.

— Паренек, паспорт нужен!

Я стал ее уверять, что мама на днях с проводником передаст мой паспорт.

— Не могу я принять твои документы, строго у нас в МИДе, с работы меня выгонят, — возражала она. Стала читать мою анкету и автобиографию. И вдруг смягчилась, прошептала: «так у тебя, как и у моих, отец погиб?» И взяла, приняла мои документы, а значит, допустила к завтрашнему экзамену — писать сочинение.

В конце 80-х годов я иногда читал лекции в родном институте. Как он изменился и, мягко говоря, не во всем к лучшему.

 

* * *

Это, мягко говоря, означает сдержанность, которую я усвоил, общаясь с англичанами. Англичане весьма оригинальный народ. Говорят на одном языке с американцами, но так не похожи на них. Эти два народа все более отдаляются друг от друга, и это все более заметно и в поведении, и в языках. Многие изучали типичные черты характера англичан, в том числе мой однокурсник и друг писатель Михаил Любимов, в прошлом разведчик. Е. Замятин, писатель и корабел, долго живший в Англии, изучая кораблестроение, написал об англичанах психологически очень тонкий рассказ «Островитяне». Англичане и сами понимают, что они очень отличаются от народов континентальной Европы. Англичанин и в быту, и особенно на переговорах редко скажет «нет». Чаще I am afraid (боюсь, что) или hardly (едва ли). Неопытные дипломаты и деловые партнеры часто воспринимают это как колебание, еще, мол, поднажать и дело в шляпе. Нет, это вежливая форма решенного отказа. Другой формой сдержанности является знаменитая understatement (недосказанность). Помню такой пример. В благостные офисы ЮНЕСКО в 60-е годы несколько раз являлась жена одного американца и устраивала мужу отвратительные скандалы. Их приходилось буквально разнимать. Все мы возмущались, только англичанин из аристократов Барри Кимминз сдержанно уговаривал нас:

— Что особенного, джентльмены, среди женщин часто встречаются такие полемические натуры. Джерри, не огорчайся, — говорил он мужу.

Все как-то облегченно смеялись: фурия, скандалистка, оказывается, вступала с мужем всего лишь в полемику.

Что ныне только не пускают в ход родители, чтобы родное чадо прорвалось в престижный МГИМО — наш «Гарвард». Подъезд МГИМО ныне густо уставлен студенческими автомашинами: мерседесы, ягуары, гоночные — явно не профессорские. Студенты строго соблюдают «дресс-код», публикации МГИМО неприятно отдают карьеризмом и почтением к «состоявшимся» денежным выпускникам. Таких, как я и многие мои сокурсники 50-х годов, ныне в прихожую не пустят. В октябре 2012 года мои сокурсники встретились отметить 60-летие поступления в МГИМО. В. Я. Плечко — кадровый дипломат, посол на Мальте выступил и грустно тоже сказал: таких, как я, теперь не примут. Собравшиеся мрачно закивали головами.

Сдал я вступительные экзамены неожиданно для себя на «отлично», набрал все 25 баллов. Выручило сочинение (плод усилий моей земской учительницы Колпаковой) и, конечно, мой немецкий язык.

Откуда он у вас, спрашивали преподавательницы немецкого языка, говорившие с явным русским произношением. Я благоразумно все годы помалкивал о бабушке-немке.

— С отцом жил, наверное, в ГДР? — выпытывали преподавательницы.

Однако не все еще барьеры были мною взяты. Не хватало мест в общежитии. Приемную комиссию в зале приемов возглавлял грозный помощник В. М. Молотова. Вошел и я, ничуть не смущаясь, в рубашонке, сшитой мамой. Многие уже и в те годы пришли в костюмах и при галстуках.

— Откуда вы? — рассматривая и посмеиваясь, спросил меня грозный помощник Молотова.

— Из Георгиевска, — говорю.

— Это где же, — оглядывая членов комиссии, продолжал он.

Кто-то услужливо подсказал, — это под Москвой, Егорьевск.

— Нет, — рассержено возразил я, — я с Терека, с Кавказа.

— А, издалека, значит! Набрал-то ты, парень, все 25 баллов, таких немного! Не знаю, что с тобой делать? Нет у нас мест в общежитии.

Кто-то опять услужливо поддакнул: точно, Владимир Иванович, все заполнено, переполнено.

— Не надо мне общежития, — взмолился я. — Я сниму угол.

— Как же ты снимешь, у тебя и отца нет, мать вдова? Сколько твоя мать получает?

Я, нисколько не смущаясь, говорю: 450 рублей. Все члены комиссии дружно засмеялись: по московским меркам и ценам сумма была уморительно смешная. Но помощник Молотова вдруг рассердился и, тыча пальцем в завхоза института, велел: найти для этого молодца место в общежитии Дипломатической академии! Скажи, я прошу. В тот момент была решена моя участь: стать международником. На другой день я поселился на долгие три года в этом общежитии для дипломатов в Стремянном переулке, 29.

На остаток июля и весь август я вернулся в свой Георгиевск — души очарованье. Добирался с приключениями. Денег не оставалось на билет. Взаймы дала мне аспирантка Института востоковедения, подруга сестры Аннушка Муранова. Я по сей день, встретив ее, напоминаю ей, как она меня выручила 60 лет назад. Она смеется, говорит, что не помнит ни о каких ста рублях. Я постеснялся тогда попросить бóльшую сумму: хватило денег на билет только до Ростова. Четыреста последних километров до Георгиевска я проскочил зайцем, а когда выгнали из вагона, залез на его крышу. Безмятежно, словно на крыльях, летел я на крыше вагона по залитым солнцем степям. Солнцем была полна и моя голова.

Все были рады моему успеху. Директор школы, Александр Кириллович, мой учитель истории, понимал больше, чем другие, что значит поступить в МГИМО:

— Ты первая ласточка, — приветствовал он меня. — Поднатужься, чтобы не выгнали, не исключили за плохую успеваемость, да и поведение у тебя!!! Держись.

Сказал, как в воду смотрел: летом 1954 года МГИМО слили с Институтом востоковедения и половину моих однокурсников отчислили. Всем отчисленным было дано право перевестись в любой вуз страны. Мы с сестрой неожиданно оказались вместе в одном институте.

Итак, осенью 1952 года я стал студентом престижного МГИМО. В студенческой песне, сложенной веселыми старшекурсниками, пелось:

Там науки браво изучают
Четыреста отборных молодцов.
И всех их возглавляет и всех их опекает
Иван Димитрич Удальцов.
Эх, что за чудо, Иван Димитрич Удальцов!

Ректор Удальцов был замечательный воспитатель будущих дипломатов-патриотов. Он стремился из детей рабочих и крестьян сформировать личности, не уступающие в благородстве отпрыскам знатных семей, которые учились вместе с Пушкиным, Дельвигом, Кюхельбекером, Горчаковым в Царскосельском лицее. Когда бываю на Новодевичьем кладбище, останавливаюсь у его могилы и невольно шепчу Поминальную молитву. Не много я знаю о нем, был ли он верующим? Знаю, что он любил Россию, институт и своих питомцев. Программа обучения была составлена так, чтобы наполнить наши головы широкими и узкопрофессиональными знаниями, а сердца честью и долгом служения отчизне. О том, как мы служили ей, рассказываю в дальнейших воспоминаниях об учебе, о богатой событиями и впечатлениями работе во многих странах нашего беспокойного мира.