Бурдина В. И. (г. Кингисепп)

«Труды души и дар Господний...»

* * *

Туман окутает Неву —
разбудит сны и наважденья,
и не понять, что — наяву,
что волшебство воображенья.

Шурша дождем, приходит ночь,
полна восторга и испуга,
чтоб легкой грезой превозмочь
дневную тяжесть Петербурга,

сокрыть изъяны новизны
и, внемля воле демиурга,
нам навевать былого сны,
и эти сны — Санкт-Петербурга.

Они текут за сонмом сонм,
они толпятся в переулках...
Я тоже греза, тоже сон
в воображенье Петербурга.

 

Но я ведь также грежу им,
и он мне видится сквозь строфы,
как путнице — Ершалаим
с высокой пулковской Голгофы!

* * *

Нева века уносит плавно,
но здесь, над временем, царит
святая твердь Петра и Павла,
и ангел над Невой парит.

Воркует голубь в амбразуре,
у древних стен звенит сирень,
а солнце замерло в лазури,
и длит и длит июньский день.

На сломе нынешнего века,
в разгаре смуты, Боже мой,
какой покой, какая нега
за Петропавловской стеной.

Во искушении свободы
мир сотрясли его рабы,
но эти камни, эти своды
хранят державные гробы.

Войди в соборный сумрак синий:
перекрестись, перекрести
прах воздвижителя России
и сокрушителя Руси.

Его преемников надменных —
тех, что в родстве и без родства,
и тех, невинно убиенных
по беззаконью естества.

Как горек дым российской славы!
Сегодня, так же, как в былом,
Симоны наши, наши Савлы
не станут Павлом и Петром.

Ужели нас Господь оставил
и света мы не обретем?
Парят незримо Петр и Павел
в молчании над алтарем.

Парят над хладными гробами:
над нами — Божьими рабами,
кто вновь потряс весь Божий свет,
в ком сил для искупленья нет.
И, скорбная, бреду из нефа —
какой нелепый эпилог!
И вижу, как уходят в небо
два путника
                 иных дорог...

Они вернутся, я подавно,
ведь здесь, над временем, царит
святая твердь Петра и Павла,
и ангел над Невой парит.

* * *

Как случилось это чудо горнее!?
Волей зодчих? Таинством молитв?
Его камни все — краеугольные,
но, верней, не камни — монолит!

Исаакий — роскошь и смирение,
и гордыня (да простит нам Бог),
вызов и его преодоление,
камнетесов тяжкое моление,
Петербурга покаянный вздох!

Жизнь течет то светлая, то мглистая,
то покой, то снова круговерть,
но не дрогнет под евангелистами
ими освящаемая твердь!

* * *

Все так же Невский суетится,
верша единство и раздор...
Поверх голов Императрица
державный устремляет взор.

Ах, сколько шума, гула, звона!
Одна она поверх забот.
И колесница Аполлона
слетает с пушкинских высот.

И кажутся газетной уткой
текущей жизни виражи.
Как расположены уютно
под стопудовой царской юбкой
вельможные ея мужи!

Немного в окисных подтеках,
в полубеспамятственной ржаве,
но различимы... вот Потемкин,
Суворов, Дашкова... Державин.

И червь и Бог...
Я сплю? Мне снится? —
Главу державно наклоня,
поверх веков Императрица
с усмешкой смотрит на меня.

* * *

1
Вспоминаю невольно я
среди смуты и скверны
дом, пылавший на Воинова,
а потом на Шпалерной.

Были речи цветисты
накануне погрома,
а теперь мы статисты
с погорелого дома.

Постучу и откроют,
как могилу отроют.

И меня реставратор
через пепел и хлам
поведет по утратам
по углам, по кругам.

(Какие здесь случались пиршества!
Позорища и торжества!
Трагедии, когда не пишется,
а то и дышится едва!

Какие здесь случались гении,
бездарности и подлецы,
определявшие гонения,
распределявшие венцы!

Нет никого. Чернеют доски.
Ступень. Еще одна ступень.
И вдруг, о Боже, Маяковский
его обугленная тень!)

2
Полыхала Россия,
а в глазах ни слезинки.
Кто плеснул керосина,
из какой керосинки?

Все теперь погорельцы,
погорельцы-разини.
Предзакатное сердце
бьется в небе России.

Отчего со слезами
вспоминаю (как странно!)
то стихи в Белом зале,
то разгул ресторана.

Кто икал, кто пророчил,
кто чудил, кто иудил!
А в дыму, мимо прочих,
вдруг светло прошел Дудин.

И кончалась эпоха,
и рыдать бы нам в голос,
что она, как опока,
без литья раскололась.

* * *

Первое слово «уа»,
смертное слово «ау».
Сент-Женевьев де Буа,
падают звезды в траву!

Сент-Женевьев де Буа —
снегом могил не накрыть...
Там я как будто была,
где никогда мне не быть!

Тонкие пальцы у лба,
зябкие плечи в боа.
Это такая судьба —
Сент-Женевьев де Буа!

Тихий сиротский приют,
горечь чужого угла.
Где-то в России поют
поздние колокола.

Истине скорбной внемли!
Каждый пред вечностью нищ.
Многим не хватит земли
санкт-петербургских кладбищ.

* * *

Пилат: «Христос или
                              Варавва?» —
и взгляд угас под камнем лба...
— Варавва! — ахнула орава.
— Варавва! — следом заорала
всегда безбожная толпа.
Пилат сквозь зубы:
«Ваше право...»
И перекладины креста
скрепила навсегда расправа.
Свершился выбор. Что ж,
                                   Варавва
толпе понятнее Христа.
Земля тогда не встала дыбом,
не содрогнулся мир от слез...
Во все века все тот же выбор,
все тот же выбор и...
                              вопрос.

* * *

Там, где толпятся иномарки,
когда-то звонко ржали лошади
и выносили из-под арки
кареты на брусчатку площади,

на одержавленный простор —
всесветный или всероссийский?
И вот дворец, и вот престол,
и этот столп Александрийский

в своем величии простом
возносит ангела с крестом.

Ни с чем его сравнить не смея,
гляжу, не разомкнув уста,
как ангел попирает змея
всем основанием креста.

Парит над ним орел двуглавый
самодержавной ратной славы!

Былая слава... свет минувший...
Летит с небес печальный снег.
Уходит век, нас обманувший,
грядет иной, быть может, век.

Столпы былого... Мимо, мимо,
ослепшая до озаренья,
туда, где высится незримо
нерукотворное творенье.

Его глава, его вершина,
его чудесное паренье.
По-прежнему недостижимо,
как всякое духотворенье!

Ни тягости, ни тяготенья,
любых свобод земных свободней! —

Труды души и дар Господний.

* * *

Он топчет траву голубую по кругу,
он дышит полынной серебряной
                                           пылью,
но тянется мордой к далекому лугу,
где чует иное, чем здесь, изобилье.

И словно по склону глубокой воронки,
скользит, обнажая копытами глину,
но радиус мира не дольше веревки,
привязанной кем-то к железному
                                            клину.

Теленок мычит от обиды и боли.
Поглажу его и скажу в утешенье:
любая орбита — лишь мера неволи,
у каждой веревки свое натяженье,

и каждый живет, проклиная разлуку,
и каждый, ее проклиная, отважен...
Вот солнце пройдет по высокому кругу
и всех нас, наверно, хозяйка отвяжет.

ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ

Устройство у часов простое:
их суть понятна и близка.
Две капли вечного простора —
щепотка тонкого песка.
Прижмусь к стеклу часов щекою,
к стеклу тончайшего литья,
и буду слушать, как щекотно
струится шелест бытия.
Они не требуют починки,
считая жизни нашей дни.
Но, чтоб не замерли песчинки,
ты вновь часы переверни.
И вновь без дыма и нагара,
в стекле тончайшего литья
зажжется ниточкой накала
песчинок тонкая струя.
Так постепенно, слой за слоем
засыплет донышко песком.
Все обращается в былое
под тихий шелест за стеклом.

* * *

Затеплю свою свечу,
тростиночку восковую,
и словно себя сличу
с той, о которой взыскую.

Застывшая у алтаря,
шепчу я свечи не громче:
«Господи, это я!
Но словно не та я, Отче!»

Малая тварь Твоя,
песчинка в безбрежной россыпи...
Но, Господи, кто же я,
если не та я, Господи?

(Я — это страх и страсть
жить, задыхаясь, наскоро.
Я — это жажда красть
яблоки с древа райского.

Чья-то чужая власть
ядом горит в крови...
Я — это радость пасть
ради мирской любви.)

Сколько во мне тепла,
сколько во мне зимы,
как не дожить дотла,
Господи, вразуми!

...Святые глядят с икон
в душу, самой мне тесную,
как из открытых окон
Града Небесного.

И чудится — с высоты,
светлее лебяжьего перышка,
кто-то шепнул: «Это ты...
еще не лоза... но зернышко».

 

 

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить

Вы здесь: Главная Поэзия «Труды души и дар Господний...»


культурно-просветительский
общественно-политический
литературно-художественный
электронный журнал
г. Санкт-Петербург
г. Москва