Пожарник

...Все — как всегда. Я ринулся на тревожный вызов вместе с ребятами сразу же, не раздумывая, почти инстинктивно. Они — экстремалы. В том смысле, что отчаянные в нашем опасном деле. Любители ходить по краю пропасти. Они мне нравятся. Почему бы не кинуться вместе с ними? Ведь я тоже пожарный, хоть и офицер в звании майора. Мне, конечно же, не положено выметываться по всякой тревоге, со всех точек зрения: ни по положению, ни по возрасту, ни по должности. В молодости-то все ступеньки лестницы прошел. Пожарной и карьерной. А я все равно побежал с ними, как мальчишка. Более того, мне стало интересно. Ведь адрес вызова, то есть по-нашему, по-пожарному — «очага возгорания», — дом напротив моего, так сказать, родного очага. Того самого, где мать нас с сестрой родила. С помощью лишь одной бабы Лиды, повитухи местной. В самые послевоенные годы трудно было, до роддома все равно бы не доставили. Нечем, да и телефоны наперечет. В нашем-то захолустном подмосковном городишке, да в те времена нелегкие.

В общем, подумалось так: а вдруг загорелось в доме «заклятых друзей» — соседей через дорогу... А эти соседи наши — ух, и молчуны зловредные. Поначалу даже не здоровались. Вечно с претензиями совались, да еще и со злостью непонятной. То собака наша им лаем спать мешала, то сестренка перед их домом тротуар мелом изрисует для игры в классики, то я будто бы из рогатки по их окнам пулял. С ними, собственно, мы никогда не общались и имен-то их толком не знали. Чужаки. По-русски то особо говорить не умели. Переселенцы из Эстонии, эвакуированные в сорок первом с оккупированных немцами территорий, да так и остались здесь. Освоились, конечно, со временем. Сын их, когда вырос, уехал в Эстонию. Там и окольцевался в законном браке. Дочку свою каждым летом сюда, в наши края, к бабушке с дедушкой, значит, привозить стал. Сами отпуск проводили и девочку, как родилась, с собой брали. Родителей престарелых своих сын на родину отвез бы, да у отца его какая-то хворь трудная приключилась, и врачи менять климат никак не советовали. Хоть и прибалты, старики-то, а, видать, привык организм их к нашей среднерусской полосе. Понятное дело, тянет в исконные родные веси вернуться, теперь уж самостийную страну. Однако, как говорится, человек предполагает, а Господь располагает. Одна отрада, когда сын с женой и внучкой приезжают на месяцок.

Вот и нынче, слышал я, в гости пожаловали. Малышка по-русски почти не говорит, все лепечет по-своему, как с дедом или бабкой погулять выйдут, в магазин за мелкой покупкой или к речке искупаться сходят. Детишек ведь хлебом не корми, а в воде поплескаться дай. В гастрономчик бабушку сопроводить тоже свой резон имеется, она завсегда леденцами или пряниками побалует свою светло-русую отраду. Соседей же по-прежнему чужаки особо не жалуют. Поздоровкаются мельком и мимо прошмыгнут. Не поговорят по душам, здоровьем, делами-заботами не поинтересуются. На все вопросы только слышишь короткие «да» или «нет». Замкнутые очень. А сейчас, к тому же, там, в Эстонии, нашего брата, русского, говорят — крепко зажимают. Про какую-то «советскую оккупацию» талдычат. Русские, стало быть, «оккупанты». Старики-то помалкивают. Сами от немцев в войну где спаслись? У нас в России, у «оккупантов», получается. Впрочем, что они по этому делу думают — никому неведомо. Может, думают так же, как и сородичи в Эстонии, а может, и нет. Кто их знает. Молчат все, а молчат — значит затихарились... А тут, нежданно-негаданно, пожар. Скорее всего, пригорело что-то, а может, и занялось покруче.

Значит так, пожарищем воспользуюсь, побью окна, разнесу двери и мебель, стены залью водой, где не надо, и все будет прикрыто. Целесообразностью. Так сказать, месть за межу, хоть и не было никакой межи, а была лишь дорога между нами и отношения не добрые и не злые.

...Горело высокими столбами дыма. Я бы и ничего не сказал про горение, но деревянное строение действительно пылало талантливо. Здание было низенькое, однако ж в три этажа, крепкое такое. Как у Облонских в известном романе Льва Толстого. Не знаю, как кому ощущается, но в этом уродливом строении было даже нечто гармоничное. Потому что давно обжитое, наверное. Старое дерево — доски, перекрытия, опоры — полвека, если не больше, сохло, гулкое на стук. И занимается как порох. Оттого и заполыхало в миг, будто на копну сена бомбу-зажигалку с немецкого самолета сбросили. Когда подъезжали с сиреной воющей, успело всю округу сизым дымом окутать. Из верхних этажей вовсю красно-желтые языки то высовывались, то исчезали в черно-копотных оконных проемах. На втором этаже тоже оконные стекла сухими щелчками трескались, вот-вот лопаться начнут. Народец с какими-то ведрами и тазами бессмысленными взад-вперед носился. Жильцы в первую очередь, надо думать, суетились вовсю. Пожитки спасали, что спасти было возможно. Лишь одна женщина средних лет в домашнем халате, растрепанная вся, с ноги на ногу переминалась, будто куда-то рвануть собралась, а сама с места сдвинуться никак не могла. Только двумя руками икону Богородицы к груди прижимала, словно лихой разбойник отнять пытался. Образ был без оклада, большой; такой, знаете... На нем еще Пречистая Матерь руками разводит... В доме-то семей шесть-семь обитало, но, правда, чужаков что-то среди них, на улицу выбежавших, не приметил. Кто-то скороговоркой резким дискантом бросил, что это у «эстонцев», на третьем этаже, газовый баллон взорвался. Грохнуло уж больно громко и окна повышибало.

* * *

Я услышал крик, вернее, громкий плач. Он доносился из одного окна на третьем этаже горящего дома. Из той самой квартиры, где обитали чужаки-переселенцы. Это был детский плач. Как все случилось, в точности не помню. Может, охмелел от ста грамм «боевых», принятых наспех перед гонкой по тревоге, может, чего еще во мне произошло, гадать не стану, но, в «сухом остатке», обнаружил себя в жаре. В большой жаре. Представьте себе: майор в жаре может запросто стать жаренным майором... Но при этом я попал в ловушку. Обрушилось одно из перекрытий, завалив выход из квартиры на лестничную площадку. Впервые в жизни мелькнула мысль о почти безысходности: я проиграл, запросто мне не выбраться из пекла. К тому же на руках с этой маленькой девочкой, которая спряталась от огня за диваном... Это она плакала в голос. Оттого и нашел ее сразу же. Ну, зачем я полез в огонь? Чтобы своих двоих ребятишек, малолеток несмышленых, оставить на несладкую судьбу безотцовщины? Мне что, кормить некого?

Снова пришло в голову: каюк! И где? Напротив дома родного?!. Мне даже смешно стало. Кругом гудело натужно и с жадным придыханием. Едкий дым серо-желтой отравой разъедал глаза, вырывал нутро изнуряющим кашлем. Полымя торопливо вершило свой суд. Отчего огонь так скор? Отчего так нетерпим и безжалостен?

Сквозь дым в квартире я совершенно неожиданно увидел мать. Она будто вышла на улицу из нашего дома напротив. Крыльцо едва виднелось отсюда сквозь дым верхнего этажа горящего здания. Она тоже не знала, каким образом я очутился здесь. Вернее, вряд ли могла знать, что мечущаяся в дымящихся окнах напротив фигура пожарника с каким-то большим свертком на руках — ее родной сын. Я смотрел на нее. Она вдруг сложила ладони, как на молитве, потом развела руки, прямо как Божья Матерь на иконе, и поманила меня, хоть это лишь угадывалось сквозь густую дымную пелену: иди, мол, ко мне, выходи из полымя. Мол, сынок, дай-ка дитятко из рук твоих приму... Подай сюда, миленький, сюда!.. Направо, а не налево иди, сынок! Из окна, что слева, уж языки пламени бьют, не прорвешься. И внутрь, к двери, не беги, не открывай ее, за дверью и вовсе все охвачено огнем, клубится там под потолками черное непроницаемое копотное облако, готовое от очередного снопа искр взорваться нестерпимого жара напалмом, плавящим даже металл. Вот так, встань на подоконник именно у этого окна, куда изначально пробился...

Я видел, как беззвучно двигаются ее губы, вторя неслышные слова, но даже по губам этих слов не различал... Слишком далеко стояла она. Лишь сверхъестественной догадкой угадывался ее молитвенный повтор. Внизу суетились мои товарищи, бегали фигурки в огнеупорных робах и широких касках, били вверх струи воды, остервенело лупил молотком Евсеич, старшой команды, по какому-то болту на лестнице пожарной машины. Заело что-то в механизме спасательной лестницы, и встала она, проклятая, на полпути, как одна половинка разводных мостов в Питере во время ремонта... Сзади грохнуло что-то неведомое и беспощадное, страшно загудело, и до меня долетел неслышный шелест материнского голоса: прыгай, не бойся, сынок, прыгай, жив останешься!

...Боже, как мне больно! — мучительной резью по обожженной коже щеки наждаком проскребло твердью земной. Слезным криком прокричал бы, ибо терпеть было почти невмочь. Не знаю, как вывалился из этого проклятого окна. К груди прижал маленькое, хрупкое тельце, верещавшее свое бесконечное: еmmе, еmmе1...

* * *

Вокруг горело так нестерпимо жарко! Я упал на бок, на левое плечо. Боялся, чтоб при падении «сверток» собой не помять. Девочка не заплакала, а только мелко хмыкнула, словно сообразив, что я сломал ключицу. Она, видать, почувствовала, что мне не все удалось гладко. Согласитесь, что сломать ключицу, это — не голень перебить! Китайские мастера кун-фу умеют ловким ударом сломать ключевую кость так, чтобы острие твердой плоти прорвало околосердечную сумку, почти мгновенно до смерти затопив нутро кровью из вен. А голень для них — пустячное дело, не смертельное. Профессиональные костоломы были бы довольны — ключица переломилась аккуратненько. Конечно, сейчас мне было все равно. Да что же происходит? Да то же, что и в сотни раз. Пожар. Горит...

Что это за комочек на груди шевелится? Руки не работают. Я хочу их поднять, а шевельнуть не удается. Ослаб, наверное. Лежу, кажется, на дороге. Точнее, на асфальте тротуара. По нему каждый день сотни людей проходят. От автобусной остановки к рынку, что недалече. Утром тротуар — чистый. Дворники стараются. Порой на нем нищие бомжи за подаянием пристраиваются. К вечеру насобирают монетку к монетке, попутно побросают вокруг сору из своих полиэтиленовых пакетиков с немудреным скарбом да пустые флакончики из-под лосьона «Лимонный» или одеколона кишиневского розлива «Тройной питьевой». Смешно, что лежу. Будто пьяный забулдыга. Угадываю лишь, как склоняются надо мной лица. Слышу: говор. Словно кто-то вместо меня с кем-то говорит. Мне чудится, что я ухожу в темный коридор без света, и происходящее вокруг стало безразлично. Правда, на время. Потому что вдруг понял: поверну обратно. Голос я вновь услышал. Мать зовет: «Эдик, Эдик...»

...Господи, как больно! Ноги-то, неужели они в огне горят? Что-то твердое подо мной. А-а, асфальт. Ноги перестали гореть. Мне было уже почти не больно.

* * *

...Почему я лежу в закафеленной комнате, в какой-то посудине? Рядышком на стене виднеется табличка с инвентарным номером и надписью: «Ожоговый центр клиники Склифосовского». В московской клинике? И в такой-то, по-дурацки, белой ванне? Девушка, в белом же, мне что-то говорит... Ей, наверное, лет девятнадцать. Открыто в лицо смотрит, прямо в глаза. Но словно взгляд отвести боится. Вроде стыдится чего-то непотребного, а вроде и нет. Голыша-то, видать, стесняется.

Правда, голос у нее чудесный. Если бы и сравнить, то с голосом матери в детстве моем.

Левое плечо — в гипсе. Я понял, отчего лежу именно в ванне и тело мое колышется. Только сейчас увидел, что плаваю в масле. Иначе нельзя. Смекнул, мол, обожженной коже защита нужна и уход. Иначе прилипну к простыням. А это мне надо?

— Сильно обжегся? — спросил я девушку в белом.

— Сильно... Впрочем, не очень. Вертолетом вас доставили. Горели вы, горели, —тихо ответила она. — ...А ребеночка-то, что вы вытащили... его «скорая» отвезла. Кажется, в детдом. Ни царапинки не было... Погибли родные его... И родители, и дедушка с бабушкой. Разом. Они на кухне были, когда баллон с газом взорвался. А дитятко уцелело, в гостиной спавши...

Я потом, там же, в больнице, с трудом вспоминал. Долговязый бесшабашный Павлуха, друган из второй роты нашей пожарки, навестивший в клинике, как в сознание пришел, подсказал, как случилось все. Только-только вернулся из беспамятства, я сразу же и спросил у него, мол, где мать-то. Выручила она меня. А каково ж ей было видеть, как сын, родная кровь, хоть и профессиональный пожарный, в соседском доме сгорает, гибнет почти на том же месте, где на свет появился?

А Павлуха, обычно горластый такой, внимательно глянул на меня, помолчал и тихо так говорит, мол, матушка твоя, Эдуард Иваныч, умерла еще лет десять назад. И дом твой отчий, что напротив сгоревшего, снесли давным-давно. Через год, мол, после смерти матери. Головой треснулся, что ли?

Ежели прав он, Павлуха-то, то кто же меня манил и спас из того треклятого пожарного пекла?.. Эх! А ведь прав он, матушки-то действительно давно уж нет! И на месте дома отцова прежнего, на пустыре, буреломом поросшем, я уж новый выстроить хотел. В нем и поселиться с пострелятами моими.

Павлуха уходить собрался и напоследок говорит, дескать, тут тебе одна погорелица подарок прислала — и протягивает икону. Узнал я образ этот. Тот самый, Богородица: руками в размах... Маму ликом напоминает... Паша сказал, что «Всех скорбящих радосте» именуется.

Кстати, надо бы добыть адрес сиротского дома, куда дитятко-то соседское отправили. Ничего, вырастим: там, где двое своих, там и третьего на ноги поднимем. Родная она мне теперь. А ежели по-русски не разумеет, так не беда, научим...


 


1   Еmmе (эст.) — мамуля.