Новогодняя ночь

Дороги войны Просмотров: 3068

(К 65-летию Великой Победы, опубликовано в №1 2010 г.)

Прошедшие дни жизни. Они гонятся за мной, обступают со всех сторон, словно хотят, требуют быть, существовать в настоящем, окрашивая его своим незамутненным светом, в котором каждая деталь и подробность вылеплены на века. Достаточно малейшего толчка, банальнейшего предлога, и все выплывает вдруг так ярко, так зримо, что заслоняет собой всю теперешнюю жизнь.

Вот Новый год. Сколько уж их было! Что в нем нового? А в памяти всплывает заснеженный, в наледях, темный вечерами, угрюмый и сосредоточенный при свете дня огромный город Свердловск. Война. Мы в эвакуации. Живем в высоком одноэтажном доме, — когда-то, говорят, он принадлежал архиерею, — в большущей комнате, пополам разделенной наспех, из первых попавшихся досок сколоченной перегородкой. Она далеко-далеко не дотягивается до уходящего вверх потолка, за ней — другая семья из пяти человек. Нас же шестеро — дядя Саша, тетя Шура, их дети Люся и Дима, шести и трех лет и мы с бабушкой. Жить холодно, а главное, голодно. Дядя Саша днями и ночами на военном заводе, а мы — иждивенцы. И поздней осенью 1942 года как бы само собой, из суммы всех сложившихся обстоятельств рождается мысль: отправить нас с бабушкой в Москву. Там тетя Клава, бабушкина дочь, вернулась из эвакуации вместе с МК партии, где она работает, наверняка какой-то паек получает, не даст пропасть, поможет. А здесь — не говорилось, конечно, но подразумевалось как бы — мы лишний кусок у малых детей отымаем.

В Москву не пускают. Она прифронтовой по сути город, и чтоб попасть туда, нужен пропуск. У нас его нет. Но дядьсашин завод — московский, эвакуированный, делает танки и детали для них. И многие работники завода, как рассказывают, сумели в Москве побывать и даже вернуться. Как? А в товарных вагонах, сопровождая ящики с оборудованием или — когда нелегально — прячась за ними. И если многим другим это удавалось, то почему же и нам — старухе под 70 и одиннадцатилетней девчонке такого не одолеть. К тому же, говорили, это совершенно безопасно. Спецвагон с завода до Москвы едет беспрепятственно. В Москве тетя Клава встретит. Никто — упаси Бог! — не хотел нам худшего, нас искренно жалели, о нас заботились. И по сию пору меня поражает эта наивная, граничащая с беспечностью, вера нашего народа в благополучие грядущих обстоятельств, в то, что все обойдется, сложится так, как задумано. Что это? Глубинное, подсознательное исповедание Веры — Господь все управит! — даже у самых стойких, казалось бы, атеистов?

Как бы то ни было, а дело сделалось к декабрю, ближе ко второй его половине. Надо же было с тетей Клавой списаться — какие там телефоны в то время! — и вагон подгадать, и вещи собрать. А вещей было много. Не наших даже личных с бабушкой. А отца моего, который был на фронте. Какие-то костюмы его, ботинки, патефон, еще что-то. Все, что удалось бабушке уберечь от поползновений захвата второй жены моего отца, и что она, бабушка, провезла через все эвакуации как священные реликвии, не позволяя ничего из этого имущества обменивать на еду, как тогда повсеместно делалось и многих спасало от голодной смерти.

Но тут что нам грозило? В вагон погрузят, в Москве встретят.

И отправились мы в свое неведомое путешествие. Зов «В Москву! В Москву!» заглушал все опасения и тревоги. Радость возвращения домой поглощала целиком.

Товарный вагон в то время называли «теплушкой». По обе стороны отодвигавшихся дверей в нем были устроены нары, а посредине — печка-буржуйка. Без нее как бы ехать в вагоне в такой мороз! Ящики с оборудованием занимали почти все пространство. Но на самом верху у маленького окошка были кое-как обустроены наши постели. Компания в вагоне подобралась разношерстная. Сопровождавший груз молчаливый охранник в длиннополом тулупе. Кажется, и ружье было при нем. Двое немолодых уже рабочих с завода, пробиравшихся в Москву навестить, как они говорили, свои семьи. И женщина лет тридцати, худая, с коротко стриженными черными волосами, странная какая-то. Так, я замечала, воспринимали ее взрослые. Но и она, как бы ни воспринималась, не портила нашей компании: все стремились к единой цели.

Ах, как хорошо все было поначалу. Весело стучали колеса, все приближая и приближая нас к Москве; весело потрескивали дровишки в печке; пассажиры перешучивались. Наша соседка по нарам по имени, как припоминается то ли Лина, то ли Мина, частенько приговаривала: «А вот мы сейчас кофейку...» и заваривала какую-то жутчайшую бурду, от которой все отказывались. Она же пила с наслаждением и все повторяла: «Без кофе жить не могу, так люблю, так люблю». Рабочие добродушно и необидно подсмеивались над ней, передразнивали даже. Она смеялась вместе с ними. Неграмотная простая старуха моя бабушка с ее практической житейской умудренностью старалась держаться скромно, незаметно, никого не обременяя. По вечерами, когда ложились спать, она, отошедшая по сути от своей Веры ради детей-атеистов, вздыхала каждый раз: «Матерь Божья, заступница усердная...» Скажет и замолчит. Разучилась молиться?

И рабочие не походили друг на друга. Тот, что помоложе — Иван, поджарый, с мослами на лице, с мозолистыми руками, был как-то беспечен или, может, покорен судьбе: чему быть, того не миновать. И потому совсем не сторожился, не печалился — доедем не доедем. Константин, его товарищ, напротив, стремился быть осторожным и осмотрительным, но не очень умело, неуклюже даже. Уже с полпути он стал устраивать себе за ящиками убежище, чтобы спрятаться в нем в ненадежный момент, и когда, как ему казалось, приближалась опасность, он подолгу сидел там, над чем остальные вагонные поселенцы, кроме моей бабушки, конечно, посмеивались, покрикивали: «Все, Костя, прятки кончились, выходи». Он, что называется, отбрехивался, сердился и не выходил. А в самый-то ответственный момент, решительно повернувший всю его судьбу, его в убежище не оказалось. Но о том впереди речь.

А пока мы едим. Мужчины дружно дымят самокрутками, Мина «кофе» попивает, временами каждый что-то пожевывает в своем уголке. Пищей не делились. У всех немного ее припасено и надо было растянуть на все «путешествие». Не до радушия тут. Время от времени, правда, Мина что-то предлагала в угощение, видно, ощущая неловкость одинокого пиршества, но у нее не брали.

Да, едой не делились. Зато щедро сыпали рассказами. Длинными зимними вечерами, когда поезд уютно постукивал колесами, у ярко светящейся печки (а топили ее вовсе не беспрерывно, дров тоже не так-то просто было достать), все собирались в кружок и говорили, говорили. Каждый свое и о своем. Не все из тех разговоров ухватывал мой детский разум. Но один рассказ Ивана так запомнился во всех чертах и деталях, что года четыре спустя, подростком, я сама написала рассказ «Сашка». Именно так звали героя того Иванова рассказа. И речь в нем шла об очень ловком и умном воре, благородным к тому же, жившему, кстати сказать, еще до революции, таком ловком и умном, что полиции никак не удавалось его поймать. И какой-то пустяк, маленькое недоразумение выдало его, гордого и смелого. Заканчивал Иван свой рассказ поучительной сентенцией, с которой собственно и начинал: «сколько веревочке не виться, а кончику быть». Может, благодаря этой сентенции, окрашивающей все повествование неким фатализмом, оно так и запомнилось мне? Но с той поры имя Сашка всю жизнь имело надо мной странную магическую власть.

А поезд ехал. Вагон переформировывали, то есть на сортировке прицепляли к тому или иному товарному составу, и все шло медленно, но как по маслу. Так было примерно на первой четверти пути до Москвы. А потом чаще и чаще случались задержки, остановки. Часовые, многочасовые. На иных станциях вагон стоял днями. И отлучиться от него было рискованно: а вдруг уедет? Эти задержки постепенно стали вызывать настроение все большей тревожности и раздражительности в нашем маленьком коллективе. Стражник стал бояться, что его привлекут за присутствие посторонних людей при ответственном грузе, рабочие переживать за то, что отпуск, который им дали на заводе, все убывает, они не успеют вернуться обратно, а время, известно, военное. Бабушка волновалась, что мы съедим скудные наши припасы, а новых взять неоткуда. Одна Мина, казалось, ничего не переживала, попивала свой «кофеек», чуть не при каждом глотке повторяя: «люблю!».

Когда поезд вдруг останавливался, часто в чистом поле, и стоял часами, чувство тревоги, нетерпения и какой-то безнадежности усиливалось многократно. Даже у меня, одиннадцатилетнего ребенка. Если остановки случались ночью, я обязательно просыпалась, смотрела во тьму широко открытыми глазами. И вновь сон приходил лишь тогда, когда колеса возобновляли свой стук. Это осталось у меня на всю жизнь. Работая в газете, я много ездила по командировкам. Большей частью по железной дороге, летать не любила. И если поезд ночью подолгу стоял на какой-нибудь станции, я обязательно просыпалась со смутным чувством давней тревоги и не могла уснуть до той поры, пока состав не трогался в путь.

Прошло уже больше десяти дней, а мы еще и полпути не проехали. И накануне Нового 1943 года застряли на большой сортировочной станции Юдино, что под Казанью. На целых четыре дня. Каждый вечер, дрожа от холода, я забиралась под одеяло с одной тоскливой мыслью: ну когда же, когда мы поедем? Я напрягала все свои силенки, мысленно подталкивая вагон, но он стоял.

И вот — о радость! — буквально за час с небольшим до Нового года прибежал наш повеселевший охранник и оживленно стал говорить, что все, едем, вопрос решился, прицепляют к какому-то составу, чуть ли не ускоренному — и вперед! Все заулыбались, заговорили, засуетились. Но тут распахнулась дверь, и в вагон забрались, подтянувшись на руках, двое вооруженных людей в полушубках, со знаками отличия. Патруль! А Костя — не в убежище! Все мы застыли, как в немой сцене «Ревизора». «Кто такие? Предъявите документы». Константина и Ивана увели с собой. А нам приказали: «Высаживайтесь! И быстро!»

Привокзальные часы пробили ровно 12, когда мы стояли на морозе, посреди многочисленных путей сортировочной станции перед грудой вещей — шесть ли семь «мест» — брошенных в снег, не зная, куда идти, что предпринять, оглушенные всем происшедшим. Старая женщина, маленькая девочка и непрактичная особа явно не от мира сего. Вагон наш уехал.

Расстояние между маневровыми путями бывает обычно очень невелико и, естественно, что вещи свои мы положили напротив стоявшего тогда еще вагона, ближе к путям, которые на тот момент были свободны. И вот пока мы, оцепенелые, вслушивались в бой часов, возвещающих наступление Нового года, по этим-то ближним путям паровоз не торопясь протащил несколько вагонов, вероятно, формируя состав. Их колеса и свисающие ступеньки в такой опасной близости двигались от положенных в снег вещей, что сердце замирало. И надо же было такому случиться, что у последнего вагона какая-то железка спускалась вниз больше всего остального. Она-то и подхватила наши мешки и чемоданы и пошла, пошла разбрасывать их по путям. Мы бежали вслед, крича и размахивая руками. Бабушка плакала.

Но паровоз укатил, мы собрали кое-как свое барахло, к счастью, не сильно повредившееся, и снова стали стоять, не в силах решить, что же предпринять. Выручили нас наши же попутчики — Константин и Иван. Их отпустили на время, и они прибежали узнать, как мы?

Когда говорят о солидарности, взаимопомощи в военное время, я всегда вспоминаю этот момент. Мужики попали в страшный, ничем не исправимый жизненный переплет, но не забыли о старой женщине с ребенком, к которой в течение долгого пути вовсе не выказывали особой заботы. Но случилась трудная минута и вот они — тут.

С их помощью мы перебрались в вокзал — небольшое одноэтажное здание дореволюционной еще постройки с двумя зальчиками. Сложив вещи, Константин довольно долго говорил с бабушкой, плакал. Он рассказал, что имел бронь на заводе, посылал кое-какие деньжата родным в Москве, а теперь за нарушения военного режима его и Ивана забирают в армию, возможно, в штрафную роту. И пропала, пропала его головушка. Мне было жалко его, такого большого и сильного. Слезы текли по его лицу, он их не утирал. Бабашка, утешая его, говорила, что у нее сын с первых дней на фронте и — слава Богу! — жив.

Так и остались мы на вокзале. Вначале в не отапливаемом переднем зале с его двумя-тремя скамейками. Затем всеми правдами и неправдами перебрались в другой, где время от времени топилась печь-голландка. И тот и другой зал были забиты народом под завязку. Складывалось впечатление, что отсюда никто никуда не уезжал. Отдельные люди менялись, конечно, но основной костяк стойко держался насиженного места. Поэтому складывались меж людьми какие-то отношения, притяжения и отталкивания, ссоры, попреки, симпатии. Помню, какая драматическая сцена разыгралась, когда бабушка отважилась сварить в печке-голландке в каком-то немыслимом котелке горсть картофелин, с большим трудом где-то раздобытых. Недоброжелатели, а может завистники пожаловались вокзальному начальству, и в зал вошел высокий властный мужчина в хромовых сапогах. Он чуть не вышвырнул из печи наш котелок, а на бабушку зыкнул начальственно. Ну и дала она ему отповедь!

Никто в жизни ни до ни после этого случая не видел ее такой. Откуда-то вдруг взявшимся сильным и твердым голосом с чувством безмерного достоинства она заявила властному мужчине, что он не смеет ее тронуть, у нее сын на фронте, в передовых частях, а он, высокий и благополучный, в тылу и должен чтить мать воина и помогать ей. «Общество», само возражавшее против котелка в печке, взяло вдруг сторону бабушки, затораторило все разом, и начальствующее лицо удалилось, что называется, не солоно хлебавши.

 Разослав телеграммы во все концы — и в Москву и в Свердловск, мы прожили на вокзале шесть дней. Еды почти не было. В самый еще первый день Мина на местном поезде поехала в Казань, всего за пять километров, и там на базаре обменяла какую-то кофточку свою на довольно большую мерзлую круглую буханку черного хлеба. От него мы бережно отрезали по тонкому кусочку. А еще она привезла, наверное, килограмма два репчатого лука, крупного, ядреного. Без нее, Мины, правду сказать, мы бы совсем пропали. Общая беда сблизила нас, сроднила.

Дни тянулись страшно медленно. Бабушка безвылазно сидела на вещах, на них мы и спали полусидя, полулежа, часто дрожа от холода. А я, забыв о еде и переламывая тоску пустых дней, отдавалась очень тогда занимавшему меня делу: следила за разными типами, казавшимися мне подозрительными, то ли ворами и бандитами, то ли шпионами. Я ни с кем не делилась своими наблюдениями, но ни одного шпиона или бандита мне так и не удалось разоблачить. От вокзала я тоже никуда не отходила, опасаясь мало ли каких неожиданностей.

Пути в Москву не было. Хотя мы наблюдали нескольких ненадолго появлявшихся на вокзале людей, которые пробирались в Москву, вопреки всем запретам и караулам. Особенно запомнилась одна пара — муж и жена, оба одного роста, худощавые, подобранные, с лицами аскетов. Небольшие котомки у них за плечами. Они подсаживались на эшелоны, идущие к Москве. Их ссаживали с одного, они пристраивались к другому. В Юдино на них так же, как и на нас, наткнулся патруль. Строгая была станция Юдино, особая тут проводилась проверка. И пара решила не рисковать, а пройти пешком до Казани и там попытать счастья. Помню, как уходили они в ночь в мороз по путям, все уменьшающиеся силуэты их так в глазах и маячат.

Нам с бабушкой со всеми баулами и чемоданами, содержание которых — не наше же! — по-прежнему сохранялось нетрожимым, оставался один лишь путь — назад, в Свердловск, к дяде Саше. Но пассажирский поезд, на котором мы могли бы уехать, курсировал чрезвычайно редко, приходилось ждать.

И дождались. Слава Богу! — твердила бабушка. Плацкартный вагон был холодный, совершенно темный и совсем пустой. Я тут же стала требовать поднять верхнюю полку, бабушка в суете стукнулась об нее, глаз подбила, ругала меня. Но в конце концов мы расположились, пристроили вещи где-то в средине вагона, сели рядом, закусили луком — другого ничего к тому времени уже не было — и успокоенные, с надеждой на лучшее тронулись в путь. Этот поезд тоже ехал медленно, тоже подолгу стоял на станциях, но ехал! От Юдино до Свердловска мы двигались трое суток. Но не две же недели, как тот наш вагон.

Садились на поезд мы в ночь, а на утро пришел к нам мужчина и сказал, что в соседнем вагоне едут ребята-подростки, «ремесленники», как тогда их называли. Их много, в одном вагоне тесно, и не будем ли мы возражать, если часть из них перейдет к нам. Какое возражать! Жутко одним. Дни короткие, темень.

Мальчишки шумно заполонили все полки. Их везли в Свердловск для работы на военных заводах. Напротив нас на поперечной верхней полке лежал светловолосый, есенинского типа паренек, тихий-тихий. Он именно лежал почти все время. Вставал очень редко. Позже мы поняли, почему. У него не было еды. Совсем не было. Тот паек, что выдали на дорогу, у него отняли блатные, которые, как выяснилось, верховодили в этом детском, в сущности, коллективе. Взрослый дядька, начальник всего этого отряда, похоже сам боялся их. Он совсем в нашем вагоне не показывался. Да и мы вскоре почувствовали воровскую руку.

Вещи наши стояли и лежали на полу между полками-лавками. В старых вагонах никаких ящиков под сидениями не было. Так свободное пространство по всему вагону. И глухой ночью кто-то подполз и взрезал один из мешков и вытащил оттуда ботинки, еще что-то.

Утром, обнаружив пропажу, бабушка запричитала, заголосила. Сами подумайте: почти священные папины вещи, бережно хранимые на всех путях и перепутьях эвакуации, нетрожимые, дороже хлеба насущного, пропали! А тут проходили через наш вагон двое здоровенных офицеров-фронтовиков, ехавших в отпуск на свидание с семьей. Услышали они бабушкино причитание, возмутились. Мы там на фронте жизни не жалеем, а тут всякая мразь над нашими матерьми издевается! Поезд как раз остановился, сказали, долго будет стоять. Пошли те фронтовики на местный базарчик и обнаружили там нашего воришку, который папиными ботинками торговал. Схватили они его, приволокли в вагон, наподдавали ему, конечно, ботинки бабушке отдали и милицию вызвали.

Весь вагон наш оживился. Ребята разговорились вдруг: житья не дают эти уголовники. У того еду отобрали, у того шапку, у того шубейку потеплей. Военные, наверное, даже подрастерялись от этого напора.

Пришла милиция, говорит: зачем он нам, этот воришка, его и девать некуда. Везите его до следующей большой станции. Там солидное отделение милиции, там примут.

 Что делать? Оставили военные мальчишку при себе. А поезд чуть проехал и опять застрял надолго на какой-то забытой Богом остановке. Офицеры нервничали. Время, дорогое время уходит. Не для того им отпуск дали, чтоб по поездам таскаться. И узнали они, что вот мимо идет скорый — в раз домчит. И перепрыгнули они туда, на скорый этот, а парнишку заарестованного бросили.

Под вечер дело уже было. Защита убыла. Весь наш вагон затаился. Что-то будет! Мы сложили все вещи свои на полку, сели рядком напротив — бабушка, я, Мина, ожидая самого худшего.

И вот в сгущавшихся сумерках пришли они, главари и паханы уголовного мира с наглыми отвратительными мордами, разбираться. «На правеж», как говорили. В полной глубочайшей тишине их шаги мне казались молотом, бьющем в самое сердце. Оно трепетало от страха, отвращения, беззащитности. Но никаких внешне ужасных действий не произошло. Бандиты лишь покосились в нашу сторону и не сказали ничего. А с мальчишками «разобрались». Даже не били никого, но вновь подчинили их той угрозой страха, что с ними в любую минуту может произойти нечто ужасное.

Всю ночь мы не спали, дрожа от холода и голода, вздрагивая от каждого случайного звука. Но вагон угрюмо молчал, колеса стучали и ничего не происходило.

В темное предрассветное утро поезд прибыл в Свердловск. Выходить мы не торопились. Бабушка и Мина молча в свете тусклых платформенных фонарей собирали какие-то мелочи. А я прилипла к окну, смотрела, как выходят и встают в нестройные ряды наши попутчики, и считала, считала по головам всех уголовных, мною подмеченных. Все ли они вышли? Не притаился ли кто в темном вагоне, чтоб мстительно вонзить нож нам в спину. Нет, кажется, вышли все.

Так вернулись мы в Свердловск, к дяде Саше, второму бабушкину сыну, в еще худшие условия, чем те, от которых мы уезжали. Потому что теперь у нас с бабушкой не было даже продовольственных карточек. А выправить их можно было нескоро. К тому же буквально накануне нашего возвращения тетя Шура на заводском грузовике вместе с такими же бедолагами, как и она сама, ездила в деревню обменивать разные вещи на картошку. На обратном пути грузовик сломался, и картошка померзла. Но кроме нее нечего было есть. И мы ели. Никогда раньше тетя Шура не обделяла меня едой — что детям своим, то и мне. А тут я замечала частенько, что Люсе и Диме доставалось больше и лучше. Материнское сердце не выдерживало. Да и то сказать. У нас ведь даже карточек не было, и отец деньги по аттестату перестал уже сюда в Свердловск присылать. Мы же в Москву ехали.

Ближе к весне тетя Клава выхлопотала-таки нам с бабушкой пропуск в Москву. И через трое или четверо суток мы со всеми нашими чемоданами и мешками очутились на площади трех вокзалов в Москве.

Снег еще не совсем сошел. И бабушка наняла какого-то мужчину с саночками, который взялся довезти наш багаж до дома. А дом-то вот, рядом, на Домниковке. Ходу от силы 15 минут.

Этот день никогда не забыть. Я и сейчас плачу от того счастья, что охватило меня тогда. Знакомые обшарпанные дома, серое, будто нахлобученное небо, блестящие булыжники мостовой — все, все дарило меня теплом, словно объятия матери, к которой вернулся после долгой разлуки.

Но вот и наш старенький с подпорками двухэтажный дом в глубине улицы. «Струковка», как называли его по имени старого дореволюционного еще владельца. Знакомые три-четыре ступеньки перед проемом входной двери. Самой двери, сколько я помню, и до войны не было, только проем. Я стою перед ним и от волнения не могу сдвинуться с места. Бабушка уже поднялась к нам на второй этаж, кричит мне: «Нинка! Ты что стоишь, иди же!» А у меня ноги словно вросли в землю, дыхание перехватывает...

Спустя четверть века, а может чуть больше, я побывала на станции Юдино. Читательское письмо забросило меня в поселок (может, город?), что расположился по другую сторону всех путей. Странная это вышла поездка. Герой, на которого жаловались, исчез куда-то, затаился, а клевреты его были уклончивы в разговоре, тоже таились как-то и глухо, неявно грозились — всякое, мол, у них в Юдино случается. Кто-то с моста упал, кто-то в путях заплутался, да мало ли что.

Дело опять было зимой в темные короткие дни. Я приезжала в Юдино из Казани, где жила в гостинице. И вечерами возвращалась из поселка к станции по длиннющему железнодорожному мосту, протянутому поперек всех путей и перепутий, в слабом освещении которого при полном почти безлюдии все мелькали какие-то тени, мне казалось, что вот, вот сейчас кто-то или что-то толкнет меня и упаду я на пути под тот самый паровоз, что разбросал по снегу наши вещи. Мистический страх закольцованности жизни гонит меня, я убыстряю шаги, почти бегу...

А вокзал внешне остался таким, каким и был. Лишь обновился немного. Внутри же все иное. Где те зальчики? Где печка? Где скамейки? Все перепланировано, переделано, ничего не узнать. Теперь же, когда вспоминаю все это, и самого вокзала, небось, уж нет. С той памятной новогодней ночи прошло 65 лет.

 

 

 

 

 

Об авторе

Школьникова Н. В. (Москва)