Предсказание

Литературная запись автора

Свой рассказ о невероятных моментах в моей жизни,

когда, кажется, я стоял на краю неминуемой гибели и счастливо избежал ее, я хочу посвятить памяти моего старшего брата Иоанна (Максимовича) архиепископа Шанхайского, затем Западно-Европейского, а в конце его земной жизни — Западно-Американского и Сан-Францисского.

                                       Георгий Максимович

 

Помню точно: было начало апреля 1941 года. В отделении общей полиции города Белграда, где я к той поре работал, мне дали приказ сделать обыск в доме, в котором предполагали найти шпионский материал. В компании нескольких сыщиков, согласно предписанию, я поехал в ближний от столицы Югославии городок Земун. Взяв понятых, мы пошли по адресу. На мой звонок — в дверях возник высокий господин, который, выслушав меня, надменно ответил:

— Я начальник организации «Сокол» и никто не имеет права делать обыск в моем доме!

Решительно оттолкнув хозяина, мы вошли в дом, оставив нескольких сыщиков для наружного наблюдения. Решительности мне придавало то, что в полиции было известно о немецком происхождении хозяина этого дома, переменившего фамилию на югословенскую. Собственно, не «войдя», а вломившись стремительно в жилище, я толкнул в прихожей первую попавшуюся под руку дверь и в комнате, обставленной хорошей мебелью, книжными шкафами, я увидел молодую женщину, дочь хозяина, читающую какое-то письмо. Мгновенно перехватил руку женщины:

— От кого письмо?

— От моего жениха!

Да, письмо было от мужчины, как выяснилось, от офицера авиации из Словении, полное секретных военных сведений.

В комнате женщины мы нашли много фотографий военных построек, другие секретные материалы. И я арестовал женщину, как выяснилось потом в отделении полиции, работавшую на немецкую разведку. Началось следствие.

В воскресенье, 6 апреля 1941 года, рано утром немецкие самолеты начали бомбардировать Белград. Для всех — полная неожиданность! Для армии — тоже. Воздушные атаки повторялись одна за другой. Бомбили военное министерство, казармы, управление полиции, тюрьмы, железнодорожную станцию, базары и другие объекты. Хаос во всем городе. В этой суматохе кто-то выпустил арестованных и шпионка, задержанная мной несколько дней назад, скрылась.

После пяти дней частичных сопротивлений национальной армии — Югославия капитулировала. Немцы оккупировали большую часть страны, другие части достались Италии, Болгарии, Венгрии. В западной местности, где жило много хорватов, образовали «Независимую Хорватию» с тоталитарным правительством. Черногория была объявлена тоже независимой, но фактически оккупирована итальянцами. В Сербии создали правительство, подчиненное Германии, с сербским генералом Недичем во главе.

Первый приказ немецкой оккупационной власти гласил, что все евреи, проживающие в Белграде, должны зарегистрироваться в комендатуре и в канцеляриях местной полиции, и что неисполнение приказа будет караться смертной казнью.

Следом «посыпались» другие грозные приказы. Один из них предписывал всем служащим учреждений, которые занимались поддержанием порядка и безопасности в стране, вернуться на свои рабочие места.

Других дел у меня не было, и я вернулся в управление сербской полиции Белграда. Да, теперь город из столицы растерзанной на части Югославии превратился в столицу Сербии.

Вскоре я встретил на улице сыщика, который был раньше моим подчиненным и присутствовал при аресте той злополучной женщины-шпионки. Он мне сказал, что она работает теперь секретаршей шефа белградского гестапо. И что его уже в гестапо допрашивали, пристально интересовались и мной. Он солгал немцам, что не знает обо мне ничего, а в тот день он просто случайно оказался при обыске в известном мне доме…

— Поберегитесь, старайтесь избежать встречи с этой секретаршей гестаповской! — сказал мне на прощание бывший подчиненный.

Как-то по службе я должен был ехать пароходом в Панчево — небольшой городок километрах в двадцати от Белграда. На пристани, где пассажиры ждали пароход, я увидел «нашу» шпионку, она стояла недалеко от меня и смотрела на реку. Я быстро отвернулся, тотчас скрылся в толпе. Поехал в Панчево другим пароходом.

После нескольких перемещений по службе — в июле 1941 года я занимал должность заместителя начальника первого участка управления полиции Белграда. Начальник почти все время болел, так что фактически я исполнял его обязанности. И как-то в мою канцелярию пришла одна госпожа со своей приятельницей — с прошением о разрешении на поездку в Хорватию. Госпожа была сербка, ее приятельница хорватка. В Хорватию, где жили родственники женщины хорватки, поездки были очень ограничены, хлопотать о разрешении приходилось долго и не всегда успешно. Госпожа очень просила за приятельницу. И я пообещал сделать все возможное. И сделал. Помог один мой приятель, он работал в отделении, которое занималось выдачей этих разрешений.

Получив на руки документы, я почему-то надумал сам их отнести и передать женщинам, благо это было недалеко от управления полиции. А честно сказать, дамы были интересны, симпатичны: почему бы и не пообщаться с ними молодому человеку, каковым я и был в ту пору! Женщины очень обрадовались и не знали, как меня отблагодарить. Прощаясь, сербка сказала, что была бы очень рада, если бы как-нибудь я зашел навестить ее. Мне это не составило труда и я вновь оказался в гостях. У приятельницы все сложилось благополучно, она уехала к родственникам. И мы приятно поговорили за чашкой чая. В разговорах я обнаружил, что был знаком с братом сербки, который раньше работал в белградской полиции. И что муж ее, офицер, попал в плен к немцам. Потом разговор перешел на другие темы, и мы опять с приязнью обоюдной выяснили, что оба интересуемся парапсихологическими проблемами, модными уже в те времена среди просвещенной публики.

Женщина задумалась, пытливо посмотрела на меня, сказала:

— Знаете, а ведь я имею дар предсказывать будущее… Но я пользуюсь этим в очень редких случаях. Родственникам предсказывала, и то не всем… Представьте, если бы я использовала этот свой дар открыто, мне б ни дали покоя, всем ведь обычно хочется знать, что их ожидает… Для вас, если пожелаете, могу сделать исключение. Но с одним условием, чтобы вы никому об этом не рассказывали…

— Хорошо! — кивнул я. — Согласен.

Мы сидели за столом, над которым, на стене, висела икона Божией Матери.

Женщина встала и прошла в другую комнату. Вернулась с чашкой полной белой фасоли и поставила ее на стол. Затем повернулась к иконе и стала молиться. Молилась очень долго. Закончив, взяла чашку с фасолью, перевернула, рассыпав зерна на столешнице, начала говорить. Сначала она говорила о событиях в моей жизни минувшего и того, «текущего», времени. Слушая, я был удивлен и даже немного испуган: с какой точностью она повествовала о моих самых интимных чувствах и переживаниях, о которых я никогда никому не рассказывал!

Потом она сказала:

— В течение войны Вы будете много раз в очень опасных положениях — на миллиметры от смерти. Но есть один очень близкий Вам человек, который находится далеко отсюда, он днем и ночью молится Богу о Вас, и это спасет Вас от всех опасностей, которые Вам встретятся. Вы не получите ни одной царапины от войны. А когда она кончится, Вы уедете далеко, в страну, которая ни в чем не будет похожа ни на одну из стран, в которых Вы жили раньше. Все будет иначе: климат, люди, растения, земля. Когда Вы приедете туда, в скором времени получите работу в очень красивом месте и там найдете Ваше новое счастье. В этой стране Вы проживете много лет…

Я внимательно выслушал все, что мне сказала сербка.

Кто этот близкий мне человек, который находится очень далеко и молится обо мне? Ясно, мой старший брат Иоанн, епископ Шанхайский. Уехав из Югославии еще до войны, брат мой служил в православных церквах белоэмигрантской колонии в Китае.

Пророчества сербки тепло разлились в душе: уцелею! А, по правде сказать, я в то время не имел много оптимизма пережить эту войну… Не думал и о переезде в другие страны. Единственно о чем мечтал — это о возможности вернуться в мое первое русское отечество (и непременно под Харьков, в свои родные палестины, где довелось родиться), если бы там произошли большие перемены…

В скором времени, ночью, когда я в районе почтамта переходил главную улицу Белграда (Короля Александра), раздался выстрел. Стрелял немецкий часовой, охранявший почтамт. Поскольку пуля просвистела рядом, понял, что стрелял часовой в меня. Возможно, он вначале окрикнул, чтоб я остановился, но я, занятый своими мыслями, не услышал окрика. Конечно, у меня имелось разрешение свободно ходить по улицам в запретное ночное время, но тут я сам дал промашку… Не дожидаясь второго выстрела, я благополучно свернул за угол и скрылся в темноте…

Проходило важное собрание в Управлении Белграда. Говорил губернатор города Драгольуб Иованович. Он сообщил, что по приказу немецких властей будет проводиться контрольная проверка жителей города, чтоб отыскать «сомнительных людей» и евреев, которые сумели укрыться от регистрации, нарушив тем самым немецкий порядок. Он сказал, город будет разделен на части — из нескольких кварталов каждая. И служащий полиции, контролирующий свою часть города, будет лично отвечать за результаты проверки. То есть он должен будет подать письменный рапорт в соответствующий полицейский участок. Затем все сведения поступят для контроля и проверки в Управление города.

Подчеркивая важность и строгость нашей миссии, губернатор привел пример. Одна молодая чиновница Управления приготовила документ для еврейки, своей подруге по гимназии, удостоверяющий, что еврейка вовсе не еврейка, а сербка. И положила на подпись этот документ своему начальнику. Обман был тут же раскрыт. И на следующий день чиновницу расстреляли…

Итак, в день ревизии каждый полицейский участок получил свой план проверки с обозначением определенной части города. Мне достался квартал, где жил начальник сербского правительства генерал Недич. Для «облегчения контроля» в каждый участок прислали по несколько немецких солдат. Таким образом, служащего сопровождал сербский жандарм и один немец-солдат. Получилось так, что немцев на все группы не хватило. И я, выйдя последним с участка, пошел на проверку в сопровождении только сербского жандарма. В одной из квартир дома, соседнего от дома генерала Недича, я нашел семью, которая была явно еврейской. Отец, мать, несколько детей. Этнографический тип еврейской нации был ясно выражен на всех. Ситуация была, конечно, для меня неприятной, надо было тут же принимать решение. И я, терзаясь мыслями, призадумался: как поступить? Попросил показать документы. Все они оказались новенькими, в том числе и свидетельство о бракосочетании родителей, выданное Сербской православной церковью. Но по здешним немецким порядкам крещение в православие не спасало евреев. Они это знали и были испуганы…

Жандарм, который меня сопровождал, понял все и, видя меня в раздумиях, произнес:

— Все-таки они — православные…

Тогда я спросил хозяина квартиры:

— Почему вы живете в этом доме, который так близко от дома шефа правительства? Почему не переедете подальше отсюда?

— Вы же знаете, как трудно найти другую квартиру! — ответил еврей.

Правда, подумал я, кто с риском для собственной жизни будет иметь с ними дело!..

Мы ушли. Все-таки ушли…

Ночью я почти не спал. Что делать? Если напишу в рапорте, что нашел еврейскую семью, ее расстреляют. Если сообщу, что не нашел ничего подозрительного, обман могут раскрыть другие служащие полиции, тогда расстреляют меня и, конечно же, не помилуют и эту еврейскую семью.

Утром решил: будь, что будет! Написал: «Не нашел ничего подозрительного». Рапорт мой вместе с другими отдали по назначению. А я с той поры старался обходить тот «злополучный» дом, где мы вместе с сербским жандармом совершили богоугодное, но очень рискованное дело.

В начале января 1942 года меня перевели из первого участка в отделение при Управлении города, которое занималось контролем за торговлей. Тут служба была поспокойней. И я продержался на ней до мая, то есть до того момента, когда сербское правительство решило сократить количество служащих. Увольняли не сербов. Некоторые русские просили их оставить. Оставляли. А я не просил. Устал, конечно, от двойной игры, постоянно покровительствуя знакомым и белоэмигрантам-соотечественникам. Высшее командование все же находилось в немецких руках, приходилось часто рисковать собственной жизнью, во многих случаях не исполняя, игнорируя приказы немцев.

В ту пору я был разведен, жил одиноким «бобылем» в своей квартире. В доме проживало еще три семьи. Соседи приветливые, радушные. С одной из семей имел я большую дружбу. Мы доверяли друг другу и, чем могли, помогали. Жили трудно, при нехватках того-другого. Но, благо, в городе было спокойно. Белград был далеко от фронтов и еще не подвергался бомбежкам самолетами противников Германии. Не донимали город и партизаны. Борьба разных групп партизан сосредоточивалась в других частях страны.

И все же! Средств на жизнь я не имел. И необходимо было искать работу. К тому ж, безработные должны были пройти спецрегистрацию, а затем могли быть принудительно отправлены на нежелательные трудоемкие работы, схожие с каторжным трудом.

Устроиться в адвокатской канцелярии, как раньше после окончания университета, было почти невозможно. Да и мне хотелось теперь иметь дело, ни с какой политикой не связанное. И вот, благодарю одному из соседей по дому, я получил работу помощником столяра на фабрике, которая делала мебель. Работа оказалась несложной: поднести-отнести. И я остался доволен.

Однажды, в мое отсутствие, ко мне на квартиру пришли люди из гестапо делать обыск. Хотели силой открыть мою дверь. Но вышел из своей квартиры сосед господин Милькович, пригласил гестаповцев к себе, мол, скоро господин Максимович вернется, сам откроет свою квартиру. Тут же усадили гестаповцев за стол, поставили вино, закуски. Пока незваные гости пили, ели, Милькович и его жена, отлично говорившие по-немецки, давали мне самые лестные характеристики, мол, господин Максимович, с немецкой точки зрения, самый хороший и надежный человек!

Выслушав эти на чистейшем немецком языке характеристики, гестаповцы отказались от повторной попытки проникнуть в мою квартиру, сказали, чтоб утром я сам к ним явился.

Мне опять повезло. В библиотеке моей имел я много книг больших неприятелей Гитлера, а кроме того — полку коммунистической литературы, вплоть до «Основ ленинизма» Сталина.

За ночь с помощью добрых моих соседей, в печке их кухни, сжег я всю эту крамольную литературу, кажется, распрощался с «политикой» насовсем.

Утром, подходя к зданию гестапо, я увидел, как мне навстречу идет та знакомая шпионка, секретарша шефа гестапо. Я быстро свернул за угол, нервно закурил, и по другой параллельной улице продолжил свой путь по вызову. Затем в коридоре, против двери канцелярии, где ждал приглашения к следователю, все время настороженно смотрел по сторонам — не появится ли эта злополучная дама…

Допрос вели два человека в форме СС: следователь и переводчик. Рядовые вопросы: как живу, какие планы на будущее? Похоже, меня подозревали в том, что как это я, человек с университетской подготовкой, устроился на фабрику простым рабочим? Другие мысли от их «рядовых» вопросов в тот момент как-то не приходили мне в голову.

А вызывать в гестапо стали если не часто, то периодически. Раз меня спросили о том, почему я не сотрудничаю с ними, с немцами?

— Знаете, я югословенский гражданин и принес присягу. Война не кончилась и я не могу сотрудничать с вами. Если вы найдете, что я делаю что-то против вас… вы находитесь у власти! — ответил я.

Больше мне ни в тот раз, ни после — подобных вопросов в гестапо не задавали.

А на душе было неспокойно. Что предпринять? Пойти в партизаны?! С этим «делом» для меня была полная путаница. Партизан много и все они разделены идеологически. В самой Сербии одни партизаны-четники поддерживали короля и демократический строй, вторые партизаны — коммунисты-титовцы воевали за свои идеи. Третьи и четвертые партизанские группы боролись с нашественниками, а порой и друг с другом. В итоге это была братоубийственная война, противная моей натуре, убеждениям. И я все размышлял: как бы сделать так, чтоб исчезнуть, избавится от этого постоянного надзора белградского гестапо?!

Немцы набирали людей работать в Германии. Мои технические знания, приобретенные в университете, где я в начале изучал инженерные науки, а потом уж юридические, давали мне возможность получить работу, которая бы обеспечивала существование мне и давала дополнительные средства, чтоб поддержать старых родителей, которые тоже жили в Белграде.

В сентябре 1942-го я подписал контракт с германской фирмой «Сименс». Продал домашние вещи. Передал властям квартиру. Приготовил небольшой багаж, который намеревался взять с собой.

В день, когда я должен был сесть в поезд, на железнодорожной станции мне сообщили, что по распоряжению гестапо мне запрещен выезд из Белграда.

Это «табу» гестаповское длилось целый год. Время от времени меня вызывали к следователю — информировать, чем я занимаюсь.

А мне пришлось снова продолжить работу на фабрике, но теперь не чернорабочим, а предложили дело в канцелярии, то есть «статус» мой как бы повысился.

Поселился я в квартире сестры, где жили и наши престарелые родители.

А война для немцев шла плохо. На всех фронтах.

В августе 1943-го американцы высадились в Италии. И я решил никуда пока не соваться, а ждать развития дальнейших событий.

Но по всему выходило, что в гестапо я был записан на «черной доске». Поскольку один мой приятель, который работал в персональном отделении фабрики, доверительно сообщил мне: из гестапо пришел строго секретный приказ, где было сказано, что с первого января 1944 года я должен идти, точнее, направляюсь на принудительные работы рудокопом на Борский рудник.

Известно было всем в городе, что на руднике ужасающие условия жизни и труда. К тому же, в тех местах орудовали партизаны. Если они убивали одного немецкого солдата, то немцы расстреливали десять рудокопов, порой невинно попадавших под отмщение германских властей…

Для себя я твердо решил, что в Борский рудник мне дороги нет! Где выход из горькой ситуации? Первое: я подал в отставку на фабрике. Хотел ехать в Вену или ее окрестности: эти места еще не бомбардировала авиация союзников. Надеялся и на приятелей, которые работали в Австрии. Но выяснилось, что пришел приказ из Германии, запрещающий подписывать договоры на работы в тех «спокойных» местах. Опять выручил один из друзей, работавший в немецкой канцелярии. Он по секрету сообщил, что их главный немецкий начальник любит ликер и самый любимый у него из ликеров — «Понче Крема».

— Раздобудь бутылочку, — сказал мой друг. — Я передам ее начальнику, как бы твой подарок, и вопрос с договором на работу в Вене будет решен!

Я продал кой-какие вещи, купил этот очень дорогой «Понче Крема», передал через друга немецкому начальнику… И получил контракт на работу в Вене. Не без сложностей прошел обязательный врачебный осмотр, который повторился дважды, но все-таки прошел и это, как казалось мне, искусственное препятствие. Все! Кажется, других осложняющих обстоятельств не должно возникнуть?!

А время и эти немецкие порядки «работали» не в мою пользу. Восемнадцатого декабря 1943 года ожидался транспорт, последний в текущем году, который способен был увезти меня из Белграда и от этого пристального ока гестапо. Но если не попаду на ближайший транспорт, размышлял я, то следующий — из-за новогодних праздников! — будет только во второй половине января 1944 года. О, немецкая пунктуальность!.. А с первого января мне надлежало отправиться на каторжные работы в этот страшный Борский рудник…

Ничего не оставалось, как уповать на благосклонность судьбы, которая до сих пор сама, кажется, без особых усилий с моей стороны, способствовала на моем пути избегать безвыходных ситуаций. Кажется, ну вот — все! Неминуемый арест, немецкий застенок, а из него выход один — гибель. Но чья-то невидимая рука, небесная воля, спасала меня…

Так получилось и в этот раз.

Вернувшись с работы домой, я узнал от отца, что приходил «знакомый» следователь гестапо, приказал немедленно явится к нему в кабинет. Когда возник я перед следователем, он буквально закричал, хотя на прежних встречах-допросах вел себя со мной достаточно вежливо:

— Так вы надумали обмануть меня? Я послал своего помощника в канцелярию по набору персонала для работы в Германии и он не нашел никакого договора на ваше имя!

— Это ошибка, господин следователь. У меня есть на руках копия этого договора! — ответил я миролюбиво, пытаясь погасить гнев гестаповца.

— Даю вам полчаса… Если в течении этого времени не принесете документ, то знаете, что вас ожидает…

Часы показывали половина девятого вечера. А ровно в девять я подал следователю документ. И гестаповец, отчитав при мне своего помощника-переводчика, пожелал мне «всего лучшего в Германии»…

Ночью наш поезд, в котором я ехал в Вену, остановили на небольшом полустанке, чтоб пропустить вперед другой пассажирский состав. И, к несчастью, он, обогнавший нас, скорый поезд, подорвался на мине. Произошло крушение. Были убитые и много раненых.

В Вену из-за многочасовой стоянки мы добрались только к вечеру 19 декабря. И я, не зная немецкого языка, проблуждал целую ночь в полуосвещенном, незнакомом мне городе. И только поздним утром нашел по адресу знакомую семью, затем с ее помощью отыскал других русских знакомцев и даже старых приятелей. Мне помогли быстро найти работу в одном инженерном предприятии и получить комнату в пансионате близко от центра.

Вену не бомбили. Горожане были почему-то уверены, что их красивый город оставят неповрежденным, чтоб по окончании войны созвать здесь представителей всех воющих стран на конгресс для заключения мира.

Отношение местных жителей к иностранцем было доброжелательное. Условия работы в фирме «Ротан», куда я устроился, были просто отличные, так что я отдыхал от пережитого. И как-то уж очень успешно осваивал немецкий язык.

Весной сорок четвертого, а точнее, 14 апреля, когда вернулся с работы в свой пансионат, нашел там письмо с приглашением — утром в субботу явиться в местное гестапо. Была страстная неделя по православному календарю и это обстоятельство вносило в мои мысли дополнительную тревогу: никак это «черная» организация немцев не оставит меня без внимания!

В назначенный час я предъявил на пороге венского гестапо свои документы и вызов, получил пропуск с номером, минуя часовых с ручными пулеметами, поднялся по лестнице в назначенный мне кабинет и увидел там господина в штатском пиджаке, сидящего за письменным столом. Он предложил присесть и строго задал несколько вопросов, по которым я понял, что обо мне прислали из Белграда нежелательные для меня документы. Так оно и вышло.

— По сведениям, которые я получил о вас, — сказал следователь, — и о вашей предыдущей деятельности, я пришел к заключению, что человек вы подготовленный к серьезной работе. И меня удивляет, что вы уклоняетесь от политической деятельности и как будто прячетесь от нее. Вы сын эмигранта. Знаете, что мы боремся против коммунизма, который поработил ваше отечество, и не сотрудничаете с нами. Почему?

Тут я заметил, что запонки рубашки следователя — с фамильным гербом. И как приливная волна нахлынула на меня, у меня возникло желание открыть наконец душу, сказать правду этому человеку. Я посмотрел ему прямо в глаза и сказал:

— Мой отец был выборным предводителем дворянства Изюмского уезда Харьковской губернии. Он учил меня говорить правду или не говорить ничего. Прежде чем бороться против чего-нибудь, нужно знать — за что? Пожалуйста, ответьте мне сначала на этот вопрос, и тогда я Вам отвечу совершенно откровенно.

— Мы боремся за новую Европу и за новый порядок! — сказал следователь.

Тогда я сказал:

— В этой новой Европе с новым порядком, если бы я приехал не из Югославии с сербским паспортом, а прямо из моего отечества, где родился, то должен был бы иметь нашивку на моей одежде с тремя буквами «ОСТ», то есть человек с востока, который считался бы человеком более низшей расы и был бы ограничен в правах… Так Вы думаете, что я могу бороться за этот новый порядок?

Сказав это, я вдруг пожалел о своей откровенности. Теперь ясно, что ожидает меня…

Наступило молчание, которое показалось мне очень продолжительным. Следователь пристально посмотрел на меня и неожиданно доверительно произнес:

— Наша политика в России на неправильном пути. Но я надеюсь, что она вскорости изменится и тогда мы сможем опять об этом поговорить. А пока… Вы здесь имеете хорошего друга. Если Вы будете иметь какие-нибудь неприятности, приходите ко мне и я Вам помогу во всем… У меня большая библиотека, она к Вашим услугам. В любой день можете взять книги для чтения…

Следователь подписал пропуск на выход, проводил меня до двери кабинета и простился со мной как со своим большим другом.

Шло время. Течение войны продолжалось своим чередом — к капитуляции Германии. Порой вспоминался мне этот дружелюбный человек из гестапо, но все же большого желания вновь встречаться с ним у меня как-то не возникало. Конечно, думал о нем с благодарностью — какое счастье, что «дело» мое попало в его руки!

В мае 1944-го американцы начали бомбардировать Вену. Сначала бомбили фабрики вокруг города, затем и центр. Первые бомбардировки были днем, начались и по ночам. Мне удалось сменить место проживания, перебраться из центра, который чаще бомбили, в пятиэтажный пансионат поближе к предприятию, где работал. Но и тут доставала нас бомбежка.

Однажды ночью вместе с другими жителями нашего дома спустился я в подвал-бомбоубежище, который, впрочем, крепкой защиты из себя не представлял. Любое прямое попадание бомбы смогло бы немедленно похоронить всех спасавшихся в этом неглубоком подвале, окна которого находились на уровне тротуара…

И вдруг сильный взрыв раздался совсем близко. Наше здание вздрогнуло, освещение потухло, подвал наполнился пылью. Казалось, что стены дома рушатся и мы вот-вот будем погребены… Но вспыхнул огонек чьей-то ручной лампы, который увлек нас в узкий проход под соседнее здание, в подвале которого мы дождались конца бомбардировки, она стихла уже при свете утра. Мы благополучно вышли наверх и увидели, что наш дом целехоньким, без единой царапины от осколков бомб, возвышается среди груды окрестных развалин. Но возле нашего уцелевшего дома, как раз напротив подвального окна, где я находился ночью, лежала огромная, не менее двух метров длиной, неразорвавшаяся бомба.

Пиротехники обезвредили и вывезли эту бомбу только на следующий день…

Во второй половине сентября 1944 года на наше предприятие пришли два чиновника из Государственного бюро работ, предложили всем служащим иностранцам подписать заранее заготовленный документ. Запомнил дословно содержание этого документа: «Я, такой-то служащий, желаю нашему вождю Гитлеру и вооруженным силам Германии победы над всеми врагами рейха, поэтому я готов работать в любой части Германии, где нужна моя помощь, чтобы достигнуть этой победы».

Все наши служащие иностранцы подписывали документ, не заглядывая даже в его содержание. Но я прочел и сказал чиновнику:

— Не подпишу эту декларацию!

— Почему? — насторожился чиновник.

— Мне хорошо здесь и ни в какое другое место не желаю…

Немец посмотрел на меня, как на врага, и сказал:

— Что ж, вы вправе не подписывать, но все равно Государственное бюро работ имеет свое право послать вас работать туда, куда посчитает нужным!

Нашелся еще один «бунтовщик», украинец из Польши, который тоже не подписал заявление-обязательство. А вскоре пришел приказ из бюро работ: меня и того украинца — уволить! Шеф нашего предприятия приказание исполнил, смягчив его хорошей рекомендацией, в которой была строчка о том, что «предприятие отпускает меня из-за реорганизации свыше».

О, этот строгий «немецкий порядок». На все последующие предложения о работе, а они были, требовалось получить соответствующее одобрение из Государственного бюро работ. Оттуда приходили только отрицательные ответы.

Как выжить, не голодая? Иностранные рабочие и служащие получали карточки для покупки пищи через предприятие, на котором работали. И — не иначе!..

Но, конечно ж, немецкий порядок, служащие этого порядка, строго держа нас под присмотром, по-своему заботились о нас. И я вскоре получил предписания от бюро — явится в фирму «Сименс» на рабочую должность. «В случае неисполнения, — предупреждалось в предписании, — я буду наказан денежным штрафом или арестом!»

Директор фирмы встретил меня любезно и сказал:

— Работа, на которую Вас пошлют, не для Вас. Вы должны трудиться в лагере на постройках. Что я могу для Вас сделать для облегчения положения? Поедете в лагерь в сопровождении нашего инженера, который постарается организовать Вашу жизнь в лагере более сносной.

Мы прибыли на станцию Берг — в шестидесяти километрах от Вены. Лагерь был огражден забором из колючей проволоки. Вооруженная охрана — при пулеметах — у всех входов и выходов. Вблизи находился городок Энгерау, расположенный на живописном берегу Дуная, на другом берегу — столица Словакии Братислава.

Инженер устроил меня в комнате для пяти человек. В ней уже находились — русский телефонист из СССР, словак механик, француз и немец из Саксонии. Указали и мое место — железная кровать возле окна… Но, как особую привилегию, отличавшую меня от товарищей по этому несчастному лагерю, я получил карточки для еды в немецком ресторане, где пища была получше, чем в обычном котлопункте для иностранцев.

Тут же, за колючей лагерной проволокой, находились канцелярия по работам, жилища начальников и специалистов, в большинстве из немцев, далее — бараки, в которых жили три тысячи рабочих из СССР, двести военнопленных французов, двести бывших партизан из Югославии, некоторое количество чехов, словаков, бельгийцев и пятьсот военнопленных Красной Армии. Последних содержали в особой зоне, которая находилась в центре лагеря, была окружена дополнительным забором из колючей проволоки, с высокими дощатыми башнями по всем сторонам, где постоянно дежурили солдаты с пулеметами.

Невоеннопленные в свободное от работ время могли выходить по своим надобностям из лагеря, но в девять вечера строго и непременно находиться на месте. Разрешалось ездить в ближние городки, селения и в железнодорожных поездах — с документом-пропуском, подписанным нашим начальством. Но условия работ были одинаковы — для всех.

Мы строили корпуса для большой фабрики. Все время находились под открытым небом. Холод при недостаточном питании пробирал до костей. К тому ж, обувь моя совсем поизносилась, часто в ней хлюпала вода. Достать приличные ботинки, хотя бы на черной бирже, не удавалось.

И все же эта лагерное существование оставило в моей жизни много ценных и глубоких воспоминаний и увеличило мой жизненный опыт. Я говорил почти на всех языках, на которых говорили в лагере, часто был переводчиком по производственным делам и в частных разговорах. Также познакомился со многими людьми из разных стран, в том числе и с земляками из моей первой отчизны. Мы дружили, говорили обо всем. Это были откровенные беседы людей, находящихся в одинаковом положении: мы не знали, что с нами будет завтра. От соотечественников я узнавал правду о жизни в моей далекой и близкой сердцу отчизне. Некоторые их откровения глубоко врезались в память и я не забуду их никогда. Конечно, в этом лагере я пережил несколько опасных моментов, после чего всяких раз вспоминал предсказательницу и ее слова о моем будущем…

В декабре наступила более холодная эпоха. Падал снег. Задували пронзительные ветра. Не было настоящего согрева и после возвращения с работ в нашу зябкую комнату. Семь килограммов угля, что с немецкой аккуратностью строго отпускались нам на неделю, едва хватало для отопления на один день. Мы, жильцы комнаты, договорились, что каждый из нас должен приносить какой-нибудь материал для топки. По очереди. Но для меня, например, было легче достать деревянный материал для постройки, чем раздобыть пару щепок для нашей печурки. Да и при входе в лагерь стража обыскивала всех рабочих, если вдруг возникало подозрение о нарушении приказа — ничего деревянного в лагерь не проносить! Если обнаруживали, что человек несет маленький кусок дерева, его просто отбирали, за большой кусок полена или плахи отправляли в более строгие лагеря.

Что делал я? Когда возвращался с работы с куском дерева, то подходил к лагерю далеко от входных ворот. Обычно приближался в темноте к тому месту забора, за которым жили пленные французы, бросал кусок дерева через забор. Потом направлялся к входным воротам. Часов в десять вечера, когда в лагере все спали, шел к французам, которых почти не охраняли, и где я имел много друзей. Приносил кусочек дерева в нашу комнату…

Однажды, возвращаясь в лагерь, приметил толстое бревно метра два длиной. Взял бревно на плечо, пошел обычным путем. Падал снег. Когда подходил к лагерю, взошла луна. Часовой у входных ворот, увидев меня при такой поклаже, крикнул: «Хальт!». Я остановился, положил бревно на землю. Часовой, вскинув винтовку, шел навстречу…

Почему-то вспомнились в те не лучшие в жизни мгновения слова моего профессора психологии на курсе криминалистики: «Большое оскорбление, — говорил профессор, — сказать кому-нибудь — «вор». Но, поверьте, почти нет людей, которые бы в течение своей жизни не украли что-нибудь, хотя бы в детстве!»… Но я, припоминая всю мою жизнь с детского возраста, не находил у себя такого случая. Детьми мы играли в «воров» в имении папы и через окно влезали в кухню, когда нас никто не видел, и брали какую-нибудь пищу. Но то была игра. Мы ведь могли войти через дверь и сделать то же самое…

А теперь? С точки зрения немецких законов — это кража. Мои сожители и сам я оправдывали такую кражу. Немцы разрушили наши отечества, нарушили нормальный курс наших жизней, и мы должны защищать себя физически, как можем…

Часовой приближался. Подойдя ко мне, не опуская оружия, направленное мне в грудь, он спросил:

— Что это?

— Дерево! — ответил я.

— Возьми его и следуй за мной! — приказал немец.

Когда мы вошли в ворота лагеря, часовой встал в свою будку и опять спросил:

— Где ты живешь?

— В бараке номер двадцать три…

Часовой как бы поразмышлял какие-то мгновения, надвинул плотней каску, кивнул меланхолично:

— Хорошо. Можешь идти!

Я поднял бревно на плечо и так с ним прошествовал через всю территорию лагеря. Мои сожители были удивлены. Когда я рассказал все в подробностях, не могли поверить невероятному.

Мы распилили бревно на части, довольные, рассовали их под наши кровати. Но я почти не сомкнул за ночь глаз. Должны же вот-вот прийти в нашу комнату немцы с проверкой, с обыском. И меня арестуют!..

Опять все закончилось благополучно.

Когда представлялась возможность, я навещал моего брата Константина с женой и детьми, родителей и сестру, которые жили в Штрасхофе — городок в двадцати четырех километрах на север от Вены. В этот раз, в начале марта 1945-го, я решил сначала поехать в Вену, пойти на обедню в русскую православную церковь, а потом добираться к родственникам в Штрасхоф. Так и поступил. После церкви я пошел в направлении северного вокзала. Погода была пасмурная. Стояла легкая оттепель. Небо, затянутое облаками, не предвещало авианалетов англичан или американцев. Но вдруг раздался сигнал воздушной тревоги и находящиеся на улице люди поспешили в укрытия. Некоторые бежали под стены и крышу литовской католической церкви. А я спустился в подвал ближайшего от меня дома, который в короткое время заполнился народом. Я устроился возле подвального оконца. Около меня притиснулись три немецких солдата.

Американские самолеты, которые обычно бросали бомбы с большой высоты, на этот раз спустились ниже облаков, нацеливаясь на точное бомбометание. Самолетов было много и грохот от начавшейся бомбардировки был страшен. В этот грохот «вплеталась» стрельба зенитных орудий и земля под ногами буквально ходила ходуном.

Вдруг один из самолетов возник над нами, то есть в проеме подвального окна, очень близко, бросил одну бомбу, потом, приближаясь, бросил вторую… Немецкие солдаты, что стояли около меня, занервничали:

— Третья бомба для нас! Американцы всегда бросают три бомбы, поочередно — одну за другой…

Сказав это, солдаты перекрестились и сели на пол, явно в ожидании смерти. Их слова, как молния, быстро разнеслись по всему убежищу. Наступило общее молчание. Примолкли и те, которые плакали или молились…

И опять я вспомнил предсказательницу моей судьбы и подумал: «Теперь, кажется, она ошиблась!..»

Самолет с ужасающим ревом моторов пронесся над домом, но ожидаемого взрыва над головой не последовало. Один солдат, поднимаясь с пола и всматриваясь в проем окна, облегченно сказал:

— По-видимому, испортился аппарат, который бросает бомбы!

Когда я — к четырем часам пополудни, до этого часа продолжалась бомбардировка города — вышел из убежища, все дома и строения вокруг «нашего» уцелевшего дома лежали в руинах.

До сих пор кажется нелепой, неуместной — эта некая радость, проникающая в твое существо, когда ты вдруг осознаешь явственно — на фоне всеобщего разгрома вокруг! — продолжение жизни, а не мрак гибели, только-только пронесшийся над тобой, над твоей головой…

В убежище, в неминучих тревогах за свою жизнь, я успел познакомиться с земляком из Харькова, адвокатом, то есть человеком близким мне по профессии, и мы, не сговариваясь, пошли рядом по улицам, объятыми дымами и огнями горевших деревянных строений. Там и там, под надзором немецких солдат, работали советские военнопленные, расчищая от руин улицы. Когда мы добрались до северного вокзала, оказалось, что все ближние к вокзалу железнодорожные пути разрушены, и чтобы мне сесть на поезд, идущий в Штрасхоф, нужно прошагать еще несколько километров до пригородной станции вдоль разбомбленного и взрытого воронками от разорвавшихся бомб железнодорожного полотна. На этом «перекрестке» мы и расстались с земляком, как бы еще раз подтвердив старинную и расхожую мысль: «Тесен мир!» Несмотря ни на что — тесен…

В лагере нашем рабочие всех национальностей, военнопленные французы, пленные югославские партизаны, имели к услугам неплохую амбулаторию с медицинским персоналом и аптекой. И только пленные красноармейцы никакой медицинской помощи не имели. А мы видели — нередко присылали русских пленных с открытыми ранами, больных, истощенных. Но никто их не лечил. Совсем неспособных к работам, куда-то увозили, обратно они не возвращались никогда. И часто можно было видеть, когда пленные красноармейцы, поддерживая своих больных товарищей, чтоб не оставлять их на верную погибель в лагере, вели на работы. Как уж там они «трудились» на стройке и других земляных работах, не знаю. Но зрелища этих шествий под дулами винтовок стражников были печальные, слезные…

Конечно, мы знали, что все военнопленные, кроме красноармейцев, находились под покровительством Международного Красного Креста. Они получали от этой гуманитарной организации пакеты с американскими папиросами, шоколадом, кофе и другими продуктами, о которых сами немцы только могли мечтать.

Известно нам было и то, что Сталин и советское правительство отказались от покровительства Международного Красного Креста. Ходили разговоры о том, что якобы Сталин заявил на запрос этой организации о предоставлении помощи советским военнопленным, что «Советский Союза не имеет военнопленных в Германии, а те, которые находятся в лагерях, это изменники своей Родины».

Как бы не охраняли немцы красноармейцев, нам все ж удавалось разговаривать с соотечественниками, узнавать от них шокирующие нас подробности о порядках в Красной Армии. О том, например, что даже раненый красноармеец не должен, не имеет права, попадать в плен, а последней пулей обязан застрелить себя!

Один русский из пленных мне рассказывал, что он два раза сбегал из немецких лагерей, возвращался к своим, сразу его посылали на передовую линию. И он не требовал отдыха, как это бывает в других армиях. Да, он был большой патриот и говорил мне, что при первой же возможности постарается сбежать и в этот раз, расспрашивал меня о всех дорогах и тропинках вокруг лагеря, и где легче проникнуть через проволочные ограждения…

Советский лейтенант Николай Фролов показал мне свою рану на правом плече, которая уже плохо пахла. Я ужаснулся, увидев эту рану, пообещав Николаю во чтобы то ни стало раздобыть лекарства. И раздобыл, хотя делать это было строго запрещено немцами, тем более — помогать красноармейцам.

Через несколько недель Николай показал мне свою рану — залеченную. И сказал:

— Жорж, я тебе очень благодарен, ты спас меня. Никогда тебя не забуду!

Добывал я лекарства и для других русских пленных. И однажды, при передаче пакета с этими лекарствами, был застигнут стражником в форме СС. Направив на меня оружие, эсэсовец сказал:

— Ты разве не знаешь, что передавать что-либо пленным запрещено?

— Да, господин охранник… Но мы имеем врачебную помощь и получаем нужные лекарства, а они — нет. Здесь — только медикаменты…

Немец опустил ружье и сказал:

— Открой пакет!

И стражник, просмотрев содержимое пакета, убедившись, что кроме лекарств в нем действительно ничего не было, посмотрев по сторонам — не наблюдает ли кто за нами из других эсэсовцев, приказал мне отдать пакет пленному и немедленно уходить из запретной зоны.

Не ожидал я этого. Солдат имел хорошее сердце, несмотря на страшную форму.

Шла весна. Снег таял. Вооруженные советские силы шли вперед. Уже была слышна отдаленная орудийная стрельба. Днем летали эскадры американских самолетов, ночью — советские. Никто не бросал бомб ни на лагерь, ни на постройки, что мы возводили для каких-то нужд уже проигравшим войну немцам. Мне казалось, что и американские и советские летчики знали, кто находится в лагере, что постройки далеки до завершения. И что никакой угрозы наступающим армиям союзников они не представляли.

Но всякое ведь могло случиться. Потому мы остерегались налетов авиации. Всем, конечно, в том числе и немцам-стражникам, хотелось уцелеть в конце войны. Недалеко от места наших работ была глубокая пещера, в которой мы скрывались при воздушных тревогах. Там можно было и хорошенько отдохнуть при продолжительных налетах. Немцы-то не особенно с нами уже церемонились. Порядки в лагере строжали. От нас строго отделяли военнопленных, всякие общения с ними пресекались, а то и карались.

И все же… Мне удалось сойтись с земляком из Харькова — пленным капитаном Николаем Захаровым, с ним раньше мы много и продолжительно разговаривали, вспоминая и наши отчие места, и обменивались мнениями по самым разным событиям. Капитан был умный, толковый человек. И вот он, улучив момент, когда охранники были далеко, подошел ко мне и сказал:

— Не обижусь, если ответишь прямо, что не сможешь исполнить мою просьбу! Понимаю, какому риску ты будешь подвергать себя, если согласишься просьбу исполнить… Но, послушай! В некоторых лагерях, дошли до нас вести, немцы расстреливают пленных, когда не успевают их вывести дальше от наступающих частей Красной Армии… Так вот, нам нужны ножовки резать колючую проволоку. Попытаемся бежать из лагеря, пока не поздно…

Я посмотрел на капитана. И оценил его рискованное доверие ко мне. Слишком уж рискованное! Он понимал это. Но и я понимал — у соотечественников выхода не было. Искали любую возможность спасения.

— Постараюсь. Но твердо обещать не могу. Ты же знаешь, Николай, я простой рабочий, а инструменты только у специалистов, у каждого в своем сундучке под замком…

На том и расстались.

А через несколько дней главный мастер вручил мне длинный список инструментов и сказал, что я должен передать все это «хозяйство» заведующему главного депозита. Сами инструменты были сложены в коробки и погружены на передвижную платформу, стоявшую на рельсах, которые были проложены между нашей стройкой и главным депозитом — где-то с полкилометра протяженностью. Что ж! Остановив по дороге платформу, я прочел список: в одной из коробок были пакеты с ножовками! Я взял один пакет и засунул его под одежду.

Встретил сам заведующий:

— Все на месте?

— Я не проверял. Если хотите проверить, вот список. И вот сами инструменты! — стараясь не выдать волнение, ответил я.

Он машинально подписал весь список.

Каждый день, отправляясь на работы, я прятал эти ножовки под ватный бушлат, но Захаров не встречался. Иногда мы видели пленных красноармейцев издалека, но всякий раз подойти к ним, охраняемыми вооруженными эсэсовцами, не удавалось.

И вот такая возможность как будто бы представлялась. Увидев земляка, шедшего навстречу, я переложил пакет с ножовками в левый рукав бушлата и подумал, что — да! — это единственная, пожалуй, возможность помочь Захарову и его товарищам, другого такого момента может не случиться.

Захаров продолжал двигаться мне навстречу. И наши пути перекрещивались. Метрах в десяти от меня маячил солдат с ружьем, наблюдая за пленными. Но не за мной же! И я увидел, что, когда мы встретимся с Захаровым, между нами будет канал из цемента глубиной до тридцати сантиметров. И вдруг пришла ко мне замечательная мысль, и мой друг, похоже, почувствовал ее телепатически и понял эту мысль. Всем было хорошо известно, что стража допускала дать советскому военнопленному папиросу. И Захаров, приближаясь ко мне, протянул просительно руку — жест понятный и некурящему: «Дайте папироску!». Я раскрыл портсигар и легким расчетливым толчком пальца уронил одну папироску в канал. Нагнулись мы одновременно. И в канале движением кисти левой руки я вынул пакет ножовок из левого рукава своего верного бушлата-тужурки. Николай мгновенно перехватил пакет ножовок и засунул в левый рукав своей шинели. Правой рукой он поднял папиросу. Когда мы распрямились, он держал папиросу у губ, жестом прося ее зажечь, мол, «позволь огоньку». Я вынул коробку и чиркнул спичку. Он благодарно кивнул, пустив струйку дыма. И мы молча разошлись.

Шел я медленно, не оборачиваясь. В сознании стояла теперь только одна дума: «А если солдат заметил мое «общение» с военнопленным, а потом обыскал его?.. И тогда солдат вправе выстрелить мне в спину!»

Несколько дней, как ни старался я найти возможность приблизиться к пленным красноармейцам, ничего не выходило. Не было слышно и о каких-то побегах из лагеря. Такое бы событие получило, конечно, громкую огласку. И вот однажды, меня тихонько окликнул знакомый голос. Захаров! Николай! Не останавливаясь, проходя торопливо, он отчетливо сказал:

— Все нормально!

Хорошо, стало быть. Задуманное получалось у моих друзей. А порядки-то в лагере все ожесточались. Немцы нервничали. Советские армии приближались. Канонада боев гремела днем и ночью. Я понимал, что пленные красноармейцы надеются на скорое освобождение, и не удивился, когда во время работ на стройке ко мне подошел еще один знакомый из красноармейцев. Охранников близко не было. И мой приятель говорил «открытым текстом»:

— Георгий, у нас есть люди, которые знают немецкий язык. Когда ты покупаешь газеты для себя, купи и для нас. Прячь их в каком-нибудь месте, при случае сообщи — где…

Конечно, и в немецких газетах, и при военной цензуре, можно было почерпнуть информацию о том, как идет война, какая обстановка в мире и в ближних пределах. И я делал все, как просили меня русские соотечественники. Соблюдая крайнюю осторожность, естественно. Однажды пренебрег этой осторожностью. И тут же поплатился.

Увидев одного из русских пленных, который шел мне навстречу, решил просто передать ему газету. Едва он, пленный, протянул руку, как к моей груди приставили ствол ружья. Солдат СС уже держал палец на спусковом крючке. Солдат сказал:

— Тебе разве не известно, что запрещено давать газеты пленным?!

Собрав все спокойствие в груди, я попытался разыграть и наивного, и в то же время сердобольного человека, стараясь вызвать у стражника сочувствие, как мне однажды удалось при проносе бревна для топки нашей печурки:

— Да, конечно… Но вы же знаете, что мы получаем папиросы, а они не получают. Из старых газет и сухой травы они делают себе цигарки... Посмотрите на число газеты, она же старая!

Играл я на последнюю карту. Если эсэсовец присмотрится и увидит, что число на газете сегодняшнее… Да, я в наглую играл ва-банк. И, похоже, выигрывал! Решительно вырвал газету из рук пленного, развернул ее перед эсэсовцем:

— Видите! Совсем старый номер!

В немецкой армии не было неграмотных солдат. И я до сих пор не знаю, что «увидел» в развернутой перед ним венской «Цайтунг» эсэсовец, запомнил лишь его глухой и успокоенный голос:

— Да, если газета старая, можешь дать ее пленному!

Немецкий солдат строго держался установленного порядка: старую этим порядком — разрешалось!..

О, предсказательница моей судьбы!

Телефонист из СССР, что жил в нашей комнате, сказал мне:

— Начали сжигать евреев.

Еврейский лагерь находился неподалеку. И мы иногда видели бедолаг, когда их вели колонной на строительство. Под ружьями. Всегда они работали отдельно и на большом расстоянии от нас. Худые, в невообразимых лохмотьях. Они тоже, как красноармейцы, водили своих больных на работы. Близко к лагерю евреев стражники немецкие никого не подпускали.

— Как жгут евреев? Откуда тебе известно?

— Я был на фронте, — продолжал телефонист, — хорошо запомнил запах горелого человеческого мяса… А тут я недавно тянул провод неподалеку от еврейского лагеря… Сжигают в печах. Может, на кострах? Но точно — пахло горелым человеческим мясом…

Утром, выйдя из нашего барака, я заметил большое движение в лагере советских военнопленных. Вооруженные охранники строили пленных в колонны и, похоже, собирались их куда-то уводить. Я подошел к проволочному забору, чтоб попрощаться с соотечественниками. Знакомые махали мне рукой, некоторые, покинув строй, подходили к забору. И немцы, орудуя прикладами ружей, загоняли их обратно в колонны. В какой-то момент я увидел красноармейца, для которого достал лекарство, и крикнул ему:

— Сейчас я принесу твои снадобья!

— Уже не успеешь! — раздалось в ответ.

Но я все же побежал в барак, ринулся в свое утлое жилище, схватил посудину, где хранил медикаменты, нашел нужное для этого земляка. Чтоб убедиться — то ль лекарство понесу больному, развернул бумажную упаковку. Это был порошок. Как так вышло, не пойму, но второпях, при повторном свертывании бумажной упаковки, несколько «порошинок» лекарства попали мне в глаз. И будто огнем обдало слизистую оболочку, веки. Побежал в умывальник, долго плескал водой в лицо. Но жжение не проходило. Глянул в зеркало: глаз пылал краснотой.

Когда выбежал на улицу, зона советских военнопленных была пуста. Расстроился — не успел… Эх, не успел!

В амбулатории врач повторно промыл глаз, дал какие-то капли и сказал, что я не должен ходить на строительство, а лежать непременно три дня в кровати, затем явиться на осмотр. Получил я от врача и удостоверение временно освобожденного от всяких наружных работ.

Лежал в кровати и думал: «Пленных красноармейцев куда-то отправили в неизвестном направлении! А что будет с нами, с другими (не пленными) лагерниками?.. Конечно, немцы просто так нас не покинут, «почтят» своим вниманием, как требует германский порядок. Его, похоже, немцы будут блюсти до последнего предела?..

И верно, в десять утра лагерное радио оповестило, что все оставшиеся рабочие должны идти на железнодорожную станцию, чтоб ехать в Вену — на сооружение оборонительной линии от наступающих неприятельских войск.

Итак, второго апреля 1945 года я покинул лагерь. Врачебное удостоверение о моей болезни и освобождении «от наружных работ» спасло меня от этих опасных занятий на последней линии немецкого сопротивления — под снарядами и бомбами. Конечно, по прибытию в Вену мне пришлось показать документ сопровождавшему поезд немецкому военному начальнику. И он мне «предписал» быть пока свободным. С этим «пока» я успел съездить к брату в Штрасхоф, а когда вернулся, врач, осмотрев мой глаз, дал освобождение от работы еще на пятнадцать дней.

Эти дни стали решающими в повороте моей судьбы.

Шеф моего брата Константина в железнодорожном управлении, предполагая, что Вена будет занята Красной Армией, посоветовал брату и его семье перебраться в ту часть Германии, которая будет занята американцами, французами или англичанами, мол, это надежнее! Шеф имел запросы из Мюнхена и из Инсбрука о присылке туда специалиста — инженера-электрика, каковым и был мой брат. Так получил он перевод в железнодорожное управление Мюнхена. Оставалось заиметь особое распоряжение от городского управления. Повезло и здесь. В общий список, нарушив немецкий порядок, включили и мое имя.

Последнюю ночь в Штрасхофе мы не спали. Паковали багаж, чтоб успеть на утренний поезд. Под грохот приближающейся канонады. Под разрывы авиабомб. Они достигали городка со стороны Вены, которую продолжали атаковать самолеты союзников.

Утром мы раздобыли большую тачку-платформу на двух колесах. На ней сначала перевезли на станцию больного отца, затем сделали две перевозки семейного багажа. Под «музыку» отдаленных разрывов и ружейной стрельбы — долго сидели на станции, пока, наконец, не вошли в вагон поезда и не начали наш долгий и опасный путь на запад. Дело в том, что американские самолеты теперь стали нападать и на пассажирские поезда. В таких случаях машинист тормозил состав, пассажиры покидали вагоны, укрывались, где удавалось, от бомб и пулеметного огня. И при благополучном исходе поезд двигался дальше.

На наш поезд американец напал столь неожиданно и стремительно, что никто не успел покинуть вагоны. Несколько пулеметных очередей с неба достигли цели: около десяти человек убитых, масса раненых. Продырявили пули и котел паровоза. Локомотив окутался паром, из пулевых пробоин котла хлестал кипяток. Большее несчастье случилось бы, попади американский летчик в цистерну с бензином, которая была прицеплена впереди первого вагона, к паровозу…

И все ж состав наш тихим ходом (кажется, заменили локомотив) сумел добраться до пригорода Мюнхена, до городка Гарс. Брат получил работу на железнодорожной станции, и мы все, как говорится, перевели дух в спокойной местности. Сам городок и станция находились под покровительством Международного Красного Креста, здесь было много лазаретов для раненых и больных. На крышах домов ярко нарисованы красные кресты, чтоб неприятельские самолеты не бросали бомб. И бомбежек не было.

Начальник станции сказал брату Константину уже при первой встрече:

— Для чего вы будете делать свои инженерные проекты? Не понимаю! Германия войну проиграла. Что дальше будет, неизвестно… Отдыхайте… Гуляйте… А вечером приходите ко мне слушать радио из Лондона и Швейцарии…

Начальник брата был членом нацистской партии, конечно, знал о строжайших запретах слушать радио врагов рейха, но вот опять на моем пути попался хороший человек. О добропорядочности этого человека мы услышали в те дни и от русских соотечественников, что жили в лагере поблизости от станции и подчинялись практически железнодорожному начальнику.

И в этом лагере мне повезло встретить российских земляков. И больше всего обрадовался я тому, что среди них нашелся один молодой человек даже из нашей деревни Адамовки, где родился я и мои братья. Жаль, что мы уже были людьми разных поколений, взглядов на жизнь, на происходящее вокруг. И все же, все же…

Иностранные радиостанции сообщали о больших потерях немцев на всех фронтах. А советские войска уже вели последние бои за Берлин. Тридцатого апреля, сообщило радио, в своем бункере покончили самоубийством Гитлер и его супруга Ева Браун. А второго мая советские войска окончательно заняли столицу поверженного германского рейха.

В нашей местности война практически уже закончилась. Не было уже светомаскировки. Окна домов не затемняли по вечерам, и в ночных улицах зажглось множество фонарей. Лондонское и швейцарское радио сообщали, что остатки немецкого войска под предводительством гросс-адмирала Деница готовы были принять капитуляцию. И мы теперь могли спокойно ложиться спать, не думая о воздушных тревогах и бомбардировках…

Вот, собственно, и закончилась первая часть предсказания той дамы, сербки из Белграда: остался жив и здоров, не имея ни одной царапины от войны.

И я рассказал моим близким об этом предсказании.

 

* * *

Шестого мая 1945 года было Светлое Воскресение Христово и день Святого Великомученика Георгия Победоносца — мои именины. Какое замечательное совпадение. Мы говорили друг другу «Христос Воскресе», и в нас пробуждались надежды на лучшее будущее.

Получилось так, что впервые за годы войны почти все близкие родственники оказались вместе. Нас собрала под одну крышу небольшая комната, которую как специалисту дали брату Константину в управлении железной дороги. Таким образом, семейную группу Максимовичей в немецком городке Гарсе составляли: почти слепой наш отец Борис, мать Глафира, сестра Мария с мужем Георгием Любарским, брат Константин, его супруга Ксения, их дети — Борис (11 лет), Вера (8 лет), Татьяна (3 года) и я.

Впервые за годы войны смотрели мы на приютившую нас местность глазами обычных, уставших и настрадавшихся, людей, мечтающих обрести спокойствие и хоть какой-то достаток. Городок Гарс, попавший в американскую зону оккупации Германии, остался почти не тронутым войной, хотя железная дорога была парализована, разбита бомбардировками в последние недели войны. Но глаз радовали невысокие окрестные горы, поросшие лесом, в долинах — обработанные поля. На склонах гор, рассказывали местные, вызревает множество клубники. Сейчас эти склоны уже буйно покрылись зеленью трав и яркими цветами. Привольно паслись молочные стада местных бюргеров. И крестьянские продукты, которые раньше вывозились на продажу по железной дороге, были дешевы и — в изобилии.

Кажется, все располагало к спокойствию и отдыху. И мы «переводили дух», понимая, что долго так продолжаться не может. Наши небольшие «денежные резервы» убывали с приходом нового дня и нужно было думать: как жить завтра?

Когда в Гарсе появились представители американской военной власти, они собрали всех рабочих из Советского Союза в лагере, который находился напротив нашего домика, сообщили им, что скоро будет организован транспорт для отправки на родину. Многие из советских рабочих заявили, что «возвращаться они не хотят!» Американцы разъясняли через переводчиков, что, мол, еще «покойный американский президент Рузвельт обещал Сталину вернуть в СССР всех советских граждан, которых найдут на территории побежденной Германии». Поэтому, кто не хочет вернуться добровольно, будут возвращены силой!

Такой поворот дела тоже «убедил» многих. Лишь две семьи и с ними один молодой парень, оставив у нас свои вещи, ушли из лагеря, скрылись в лесах. По вечерам они приходили «узнать обстановку» и мы, как могли, подкармливали беглецов. Впрочем, и сами американские власти большого рвения не проявляли при исполнении «обещания Рузвельта». Так что наши беглецы, осмелев вскоре, вышли из леса и устроились на жительство на частных квартирах местных горожан.

Жизнь в оккупированной Германии постепенно налаживалась. Константин и я смогли связаться по почте с братом Иоаном, возведенным в Шанхае в сан епископа, и с другим братом Александром, он жил во Франции. От того и от другого мы в течение войны вестей не имели.

Через два месяца, в июле 1945-го, я получил работу в репатрационном и эмиграционном лагере УНРРА, который находился в Функ Казарме в Мюнхене. Служба давала заработок и возможность быть осведомленным об эмиграции в другие страны. Я понимал, что рано или поздно мне и моим родственникам придется воспользоваться этими сведениями, сделать выбор: где, в какой стране, обустраиваться на дальнейшее проживание. У меня появилось много новых знакомцев, приятелей. Теперь все чаще русские соотечественники говорили мне, что хотели бы вернуться домой, но опасаются репрессий по возвращению. Об этом же признавались люди из других восточных стран, ныне занятых советскими войсками. Словом, в этом «деле» была все еще большая сумятица в мыслях людей, оторванных войной от родины, и потому многие просто ждали «у моря погоды». Организация УНРРА давала крышу над головой, пропитание, медицинскую помощь и организовывала транспорты иммигрантов в страны Северной и Южной Америк, в Австралию.

Часто мне думалось о моей второй родине — сербской стороне. Но там утвердил свою власть Иосип Тито и его тоталитарный режим. И я понимал, что в Югославии со временем будет тот же порядок, что и моей первой отчизне.

Представитель Югославии в Мюнхене, мой давнишний знакомый и приятель адвокат Абрамбашич, убеждал меня вернуться в Белград, говорил, что «там сейчас нужны такие люди как я!». Мол, я страдал в течение войны, но всегда оставался тверд в своих принципах и поступках. А это оценит новая власть. Но я сказал Абрамшичу:

— Это правда, что я страдал. И могу вновь многое перенести! Но я не могу отказаться от свободы мысли и свободы высказывать ее. Не смогу жить при тоталитарном режиме. Понимаешь ли ты это, мой друг?..

С осени 1946 года брат Константин получил работу в этом же лагере УНРРА. Правда, организация к этой поре поменяла не только свое название на ИРО, но и развернула активную деятельность по отправке желающих выехать в другие страны. Все пристальней думали об этом и мы, хотелось попасть в США, поскольку понимали и знали, что там, в богатой стране, высокий уровень жизни и больше возможностей получить работу. Но… через год нашей семье предложили неизвестную страну — Венесуэлу. Брат со своим семейством быстро собрался и выехал ближайшим морским транспортом. Родителям нашим не дали визы по состоянию здоровья. И я «пока» решил остаться с ними — продолжить и лечение, и хлопоты по оформлению документов на выезд из Европы.

В августе 1947-го Константин с супругой и тремя детьми переплыли Атлантику, добрались до этой жаркой страны, обосновались в городе Валенсия. Брат быстро получил работу на городской электростанции и со своей стороны предпринял хлопоты о разрешении на въезд в латиноамериканскую страну остальным родственникам.

Но, как говорят, скоро сказка сказывается…

Только через год мы выехали из Мюнхена во французский порт Марсель. Там мы погрузились на пароход «Каиро», наполненный такими же переселенцами, как и мы, и, покачавшись на волнах океана, прибыли в венесуэльский порт Лагваир (по-испански звучит — Ла Гуаира), который обычно принимал почти все транспорты с иммигрантами.

С пристани нас повезли в столицу страны — Каракас. Дивясь незнакомым видам, обозревал я красные склоны гор, чахлую растительность, до желтизны спаленную горячими лучами солнца, лачуги бедняков, сооруженные бог весть из какого строительного материала. Донимала и разбитая горная дорога, подбрасывая на ухабинах автомобили, в кузовах которых нас везли в неизвестность.

И я вспоминал о том, что мне «посулила» предсказательница…

Нас привезли в иммиграционный лагерь «Сарриа», чтоб пройти медицинские осмотры и документально оформить прибытие. Приятно было, что нас ждали, все было организованно четко и разумно. Без задержек большинство получило крышу над головой и пропитание на первое время. Некоторые из русских семей попали затем на жительство в далекую глубинку. А я — уже через несколько дней после приезда в новую страну — получил работу топографом в организации с названием «Хунко Коунтри Клуб» в очень живописном месте, в горах, с видом на море, в девятнадцати километрах от венесуэльской столицы. Конечно, юридические мои знания здесь не пригодились. Размечал земельные участки под строительство новых домов. Руководящий персонал этой организации говорил по-немецки, так что в отношении «языкового барьера» (венесуэльцы разговаривают на испанском) у меня никаких проблем не возникло. Забегая вперед во времени, скажу, что в октябре 1950-го руководитель работ на Хунко подал в отставку и меня назначили на его место.

Родители и сестра с мужем Любарским поселились в Валенсии, в доме, где уже хорошо обустроились брат Константин и его семья.

И вот опять, как говорят, радостное событие! Двадцать девятого июня 1951 года на Хунко приехал мой старший брат архиепископ Западно-Американский и Сан-Францисский, который теперь, послужив в православных церквях Китая, Филиппин и Европы, переехал в Соединенные Штаты Америки. Мы не виделись с 1937 года. И беседовали всю ночь. На следующий день я отвез брата Иоанна в Валенсию, где его ждали наши родители, брат Константин с женой и детьми, наша сестра Мария и ее муж Георгий Любарский.

Какая радость, повторяю, для всех нас, родственников! И не только для нас. Архиепископ Иоанн был очень известным и почитаемым в православном мире иерархом. За ним утвердилась слава подвижника несгибаемого, а пришлось ему в жизни многое перенести, выстоять, в том числе — гонения и зависть недоброжелателей. Он приобрел известность чудотворца и многие его прихожане в тех странах, где он служил, свидетельствовали о том, как с его помощью исцелялись от болезней и недугов.

Несколько дней Иоанн провел в Валенсии, служил в тамошней православной церкви, в храме соседнего городка Маракайя. Ездил и в Каракас, служил там в православных храмах.

Конечно, приезд Иоанна стал большим событием не только в нашем семействе Максимовичей, но и ярким моментом в жизни всей русской колонии в Венесуэле.

Скажу, что архиепископ Иоанн исполнил свое обещание православным прихожанам — вновь приехать в Венесуэлу. И это случилось девятого декабря 1953 года. Я снова встретил его на Хунко. И снова он служил в Валенсии, Маракайе, Баркисименто и Каракасе, где заложил и освятил строительство нового православного храма Святого Николая.

К сожалению, наша мама уже не была с нами. Она умерла в июне 1952 года. И мы погоревали вместе с Иоанном. Очень грустным потом было и прощание нашего отца со своим прославленным старшим сыном. Оба понимали, что видятся в последний раз. Отец был совсем слабым и через полгода после отъезда Иоанна, двенадцатого июня 1954 года, мы похоронили нашего отца Бориса в венесуэльской земле…

Но жизнь продолжалась. Кажется, я совсем перестал вспоминать о предсказаниях сербской прорицательницы. Основное, что обещала мне эта женщина, совершилось так, как она и предрекла мне в том неспокойном Белграде — тогда, в самом начале жестокой мировой бойни. Она ведь говорила и о том, что я «получу новое счастье в неведомой мне стране, где окажусь после испытаний грозового времени войны».

Помнилось и это ее пророчество.

И вот я познакомился с одной барышней, когда она на исходе местного календарного лета 1954 года приехала на Хунко отдохнуть в дни своего отпуска в доме знакомых. А дом этот находился как раз напротив канцелярии, где я работал... Было утро двадцать первого августа. Она зашла в канцелярию и попросила разрешения позвонить по телефону. Конечно, я потом понял, размышляя, что у нас с первого того момента возникла обоюдная симпатия. И разговоры по телефону барышни этой были ежедневными. И мы за эти дни познакомились ближе.

Ее звали Мирта, фамилия Бланко Хардин — в переводе на русский язык это означало Белый Сад. Мирта была детским врачом и жила с родителями в Каракасе. Когда я вскоре после отпуска Мирты приехал в Каракас, познакомился и с ее семьей. Наши встречи участились. И семнадцатого февраля 1955 года мы вступили в гражданский брак. А на следующий день в храме Святого Николая на Лос Дос Каминос мы обвенчались. Это был второй мой (после Югославии) брак и в свадебном путешествии на остров Барбадос, куда мы вскоре отправились с Миртой, мне счастливо вспоминалась белградская прорицательница…

К рассказанному остается добавить повествование о некоторых моментах нашей жизни в южно-американском далеке, куда негаданно, а где-то и в самом деле по Высшей воле, занесла нас судьба белоэмигрантов, для которых была утрачена сначала первая — родная, а затем и вторая, приютившая нас Сербия, дружественная русским страна.

В 1956 году родился наш первенец, потом в промежутках нескольких лет появились и остальные дети. У них уже была иная и своя дорога — по жизни…

Благополучно сложилась и судьба племянника, племянниц, детей брата Константина: старший Борис стал инженером-геологом, Вера художницей, Татьяна коммерческой секретаршей. Они основали свои семьи и украсили их своим потомством…

Второго июля 1966 года из США пришла печальная весть о внезапной кончине в семидесятилетнем возрасте брата Иоанна. Большое горе случилось в нашем семействе. Да разве только мы горевали? Повторюсь: для воцерковленных людей всего мира он был глубоко почитаемым служителем православной церкви. Свидетельств тому не мало, в том числе и в книгах, вышедших позднее в разных странах.

Деятельность Блаженного Иоанна в Югославии, в Китае, на Филиппинских островах, в Западной Европе и в США, как писали потом сподвижники архиепископа Иоанна, «оставили глубокий след в сердцах его учеников, его прихожан и тех, кому он помогал в тяжелые моменты их жизни, не зависимо от их вероисповедания, национальности, расы...».

В ноябре 1983 года мы вновь побывали в США, в Сан-Франциско, навестили Дом Святого Тихона Задонского, где жил в последние годы наш брат, посетили вместе с русскими друзьями, проживающими в США, великолепный Кафедральный Собор, под алтарем которого находится усыпальница брата, архиепископа Иоанна. И в который уж раз, стоя в этой усыпальнице, я вспоминал нашу жизнь, начиная с детского возраста. Он всегда был дня нас не только старшим братом, но и наставником, помощником и лучшим другом.

Конечно же, его, моего брата, ныне Святого Иоанна, имела ввиду сербская предсказательница, когда говорила мне: «В течение войны Вы будете много раз в очень опасных положениях, на миллиметры от смерти. Но есть один очень близкий Вам человек, который находится очень далеко, но который днем и ночью молится Богу о Вас, и это спасет Вас от всех опасностей, в которых вы будете находиться. Вы не получите ни одной царапины от войны».

Мне хотелось бы послать этой сербской женщине прорицательнице слова глубокого уважения и благодарности, узнать о ней и ее близких. К сожалению, в бурные годы войны и в последующие годы, я забыл ее имя и адрес.

 

Послесловие

В этой церковной ограде в новом районе Каракаса — свой особый, я бы сказал, неприсущий большому латиноамериканскому городу, простертому среди горных возвышений и долин, русский дух. Даже уже знакомые по неоднократным посещениям церкви, но неизвестные по названию кусты с широкими листьями, напоминающие мощные стебли ухоженной кукурузы, даже эта простая, покрашенная в синий цвет, скамейка — под четой вполне узнаваемых пальм, видятся чуть ли не свойскими, а точней, веющими уютом и простотой какого-нибудь российского районного, дореволюционно-уездного, как в бунинских теплых повестях, городка.

Это уже знакомая и читателям моим ограда церкви Святого Николая на Лос Дос Каминос.

Хорошо побеленные наружные стены самой церкви, овальные окна с привычной в Каракасе железной обрешеткой — заслон от лихих людей. И, конечно, распахнутые в жару тропического воскресного полдня врата и — «всевидящее око» над ними. То есть весь синекупольный монолит храма с ведущими сейчас в нем службу — все тем же энергичным отцом Павлом, достаточно ветхим дьячком и мальчиком (кажется, он зовется служкой), занимает основную часть этой ограды. Пахнет зеленью, разогретым асфальтом, выхлопами пробегающих возле церковной ограды автомобилей. Но на эти мелочи, как на несущественное, сознание не реагирует, поскольку опять весь я в уютной атмосфере происходящего в небольшом церковном дворике и внутри храма, где возжигают свечки и пахнет ладаном, а под купол вознесены нарисованные лики святых православных подвижников, среди них, тоже в сияющем нимбе, лик Святого Иоанна Тобольского; попробую отважиться сказать — и моего земляка сибирского.

К месту б сейчас услышать райские трели птах. Но птиц достойных настроения не слышно. Лишь иногда, прокричат попугаи, вороньему лету которых над улицами не перестаю дивиться. И снова тихо. Лишь из церкви доносится характерный голос священника, тягучее «подпевание» дьячка-старичка и негромкие, но выразительные голоса подхватывающих это пение прихожан.

Но прихожан по-прежнему немного. Они, так мне чудится — не очень просвещенному в церковных порядках человеку, приходят-выходят как-то вольно, свободно, достояв или не достояв до конца службы. Дамы в нарядных платьях, мужчины чаще всего в пиджаках и при галстуках, совсем, кажется, не обременяющие их при жаре, этом полдневном пекле, мысли о которых волей-неволей не оставляют меня, хотя тоже тщусь не реагировать на это приэкваторное солнышко-светило…

Выходит из врат старичок-дьячок, дергает веревку, одним концом привязанную за укрепленный в асфальте у стены железный штырь. Другой конец этой простой веревки привязан к языку небольшого колокола, который не звонит в привычном представлении, а, закрепленный к побеленной стене на высоте нескольких метров от земли, глухо исторгает «тупые» звуки, как бы стесненные и притомленные на долгой жаре, что не убывает в этих широтах ни «зимой», ни летом.

По какой надобности ударяет сейчас в этот странный колокол, напоминающий чугунный походный котел, церковный служитель, мне тоже непонятно и неведомо. Да и прихожане, кажется, не на эти глухие звуки реагируют, а на присутствие свежего человека, о котором, конечно, прослышали, что он, «свежий», из России. И опять подходят поздороваться, перемолвиться парой слов, а то и просто представиться — в обоюдном пожимании рук. И я не перестаю внутренне вздрагивать от звучности имен-фамилий, которые слышу в этом немножко грустном, тропическом, но православном сиянии дня: Рудневы, Хитрово, Максимовичи… И еще — другие, менее звучные, не столь осененные русской историей имена-фамилии, не внесенные в скрижали, под переплеты старинных книжных фолиантов, но тоже удобные русскому слуху.

Ведь надо ж так! Мальчик, что помогает вести службу священнику отцу Павлу Волкову, не кто иной, как правнук легендарного русского воина-моряка — Всеволода Федоровича Руднева, командира бесстрашного «Варяга»…

И опять… Попробуй тут «выработать» привычку! Подходит, здоровается — Николай Александрович Хитрово. Мы с ним уже хорошо знакомы и даже просторно беседовали. И все-таки… Со мной «ручкается», как сказали бы в моем сибирском селе, потомок того самого Богдана Хитрово — родовитого боярина, основателя не только оружейной палаты в московском Кремле, а известного государственного деятеля. Впрочем, Николай Александрович в родственной линии и с самими — генералиссимусом Суворовым и фельдмаршалом Кутузовым, о чем я повторюсь!

Какие имена! Какие звуки! И все-таки грустно. Как же так все горько приключилось на русской земле в двадцатом веке? Нет, я еще не задаю себе этот вопрос, он возникнет потом, когда покину и эти тропические пределы русского «рассеянья». Потом. При воспоминании. При размышлениях после всех заграндорог, вернувшись в Россию… Но и теперь, и здесь, как сказал поэт:

Я слышу печальные звуки,
Которых не слышит никто.

И все щелкаю привычно (включая, выключая) кнопкой диктофона, отвлекаясь на приветствия соотечественников, то и дело прерывающих наш разговор с «ветераном», как я про себя, по-советски, «окрестил» этого человека еще при первой нашей встрече, с Георгием Борисовичем Максимовичем. А он и в самом деле чем-то напоминает наших советских, нередко словоохотливых, стариков-ветеранов. И возрастом (где-то далеко за восемьдесят), и одежкой — простая фланелевая рубашка с длинными рукавами (при жаре-то!), застегнутая на все пуговицы — этак аккуратно и по-стариковски. А голос хоть и с хрипотцой, с этакой скрипучей интонацией, но напористый. Как же, перед тобой бывалый следователь-сыщик! И нет-нет да возразит он железно на мой дополнительный вопрос-сомнение:

— У меня память пока хорошая… как же!

И посетовав, что при этих странствиях по миру, переездах-бегствах, то от красных, то от немцев-фашистов, куда-то запропала-потерялась книга-родословная всех Максимовичей, написанная одним из родственников, точнее — дядей отца Клавдием Корниловичем, который, собеседник подчеркивает, был судьей окружного суда в Риге, подтверждая уточнением, что и, в самом деле, «память, слава Богу, еще не растерял!».

И снова пускается в славную дорогу повествования, но теперь — об истории своего рода, в которой «запросто» соседствуют рядом с именами его достойных предков, фигуры русских царей, государственных и церковных деятелей, писателей, поэтов, где и Пушкин с Боратынским и Дельвигом, и Гоголь с Погодиным присутствуют, то есть имена, которыми была возвышена и славна Россия в ряде веков: от пределов польской Речи Посполитой — до Сибири и императорского Китая.

— При Алексее Михайловиче то было…

И я опять невольно вздрагиваю: да, какие звуки!

— Русская держава продвинулась тогда на запад и род польских шляхтичей Васильковских, их родовое имение в деревне Адамовке — оказалось на территории украинной русской губернии, в тридцати километрах от городка по имени Изюм, в пятнадцати от Славянска…

Основатель нашего рода Максим Васильковский, по его имени и стали мы Максимовичами, имел шесть сыновей. Старший сын, впоследствии митрополит Тобольский и всей Сибири, до монашества носил другое имя. Остальные сыновья были офицерами, служили в казачьих войсках. Один из них — начальником гвардии у гетмана Мазепы. И после Полтавской битвы отступил с разбитым войском шведского короля. Вместе с начальником гвардии Мазепы оказался за границей и другой брат. Наш же прямой предок, а это последний сын Максима Васильковского — Михаил, служил у Петра и принимал участие в Полтавской битве на русской стороне. Потом и беглые братья вернулись в Россию. И царь Петр их простил. И все же отношение к роду Максимовичей у верховной власти осталось прохладное. Например, из-за каких-то трений с «полудержавным властелином» Меншиковым, вот это официальной истории неизвестно, видный черниговский иерарх Иоанн Максимович был назначен, а точней отправлен в почетную ссылку в Тобольск, где вскоре стал митрополитом, знаменитым в России и в Сибири церковным и даже государственным деятелем. Он занимался не только миссионерской и просветительской деятельностью на территории Сибири, но и вел церковные и государственные сношения с императором Поднебесной…

Конечно, вы знаете, что похоронен он на территории тобольского кремля, а в 1916 году, в последний год царствования династии Романовых, всероссийски прославлен как Святой Иоанн. Известно, что когда при Сталине вскрывали гробницу Иоанна, мощи его оказались нетленными и благоухали.

— Георгий Борисович, в «Тюмени литературной» я печатал об этом заметку…

— Теперь об архиепископе Иоанне Шанхайском … Родился Миша, так звали брата в детстве, 4 июня 1896 года. В одиннадцать лет он поступил в Полтавский кадетский корпус. Был, рассказывали старшие, тихим, кротким, религиозным мальчиком, совсем не походил на будущего военного. И в 1914 году, окончив корпус, решил посещать Киевскую Духовную Академию. Но по настоянию наших родителей поступил в университет изучать юридические науки. Закончив университет, а это было в самое тяжкое время — в пору этой революционной смуты в России — Миша все же встал на свой путь, на православный, и был верен ему до кончины…

У бывшего следователя-сыщика добротная, правильная речь, говорит почти без междометий. Как «по-писаному», констатирую и это достоинство…

Хоть и под пальмой толкуем, под широкой кроной, но некстати, кажется, задаю вежливый вопрос:

— Не жарко, Георгий Борисович?

— Да что вы! Давно привык… Знаете, мне почему-то всю жизнь вспоминались слова отца, я их помню и сейчас. А слова, сказанные им в ответ вдове харьковского губернатора летом 1919-го, а может 1920 года. Белая армия отступала, катилась к последнему пределу — Крыму. Вдова губернатора, отец был дружен с этой семьей, позвонила к нам в Адамовку и сказала, что есть место в товарном вагоне, в поезде, идущем на юг. Беженцы ведь буквально штурмовали поезда, попасть на них со скарбом домашним да с малыми детьми было очень трудно. Отец, выслушав заботливую женщину, сказал в телефонную трубку: «Почему я должен бежать? Я ни в чем не провинился перед Россией!»

…Закончилась служба в храме Святого Николая на Лос Дос Каминос. Разошлись и разъехались, опять подчеркну, немногочисленные, «истаивающие год от года русские», как не раз уже слышал я в Каракасе.

Попрощались и мы с собеседником.

Потом меня забрали под «белы руки» и мы поехали в прохладную кинту «Сима», в дом брата отца Павла — Георгия Волкова, в это «тропическое» жилище старого русского кадета, у которого я и продолжал гостевать в Каракасе.

Метрах в двухстах от церковной ограды, я вдруг спохватился, попросил Георгия Григорьевича «тормознуть на минутку», и «мерседес» подрулил к обочине.

— Сфотографирую храм! Тут отличная точка — для съемки!

По-молодецки радуясь этой репортерской удаче, щелкал я кадр за кадром: «точка» и вправду замечательная по всем «статьям» — синеглавый, увенчанный золотистым крестом, русский храм в куще тропических пальм и банановых деревьев-кустов! Когда еще встретится такое диво?!

«Прицеливаясь» в церквушку своим «Зенитом», и не предполагал я, что репортерский этот «зуд» скоро охладят во мне, получасом спустя:

— Коля, а ты крещеный? — спросит Георгий Георгиевич.

— Нет…

— Почему?

Такие вопросы задавали мне и раньше. Но никогда еще не захолодеет так в груди: не крещеный… И «заблудится», опустится долу взгляд, а потом остановится на чем-то постороннем — растерянно. Но человек будет ждать ответа. И отвечу, будто сам виноват в содеянном: к моему рождению обе церкви в нашем селе разрушат безбожники… И что священника в детстве я видел только на картинке в книжке пушкинской: про жадного попа и его сметливого работника Балду... Пионером был, комсомольцем… и в голову не приходило …

— А хотел бы сейчас креститься? — прямо и в лоб спросит кадет Волков.

— Не знаю… Дайте подумать.

А думалось потом так: они — мы?! Они, вынужденно покинув родину, прибыв к новому пределу, пускали по кругу шапку и по копейке сбирали — первым делом! — на строительство церкви. Мы — своими руками, по приказу еврейских комиссаров, рушили тысячелетние храмы. Уподобляясь нашественникам, устраивали в белых храмах капища, конюшни, мастерские, «очаги культуры»…

И теперь? Не новая ль разруха грядет в родных российских весях? Не спокойно что-то там?

Да, по календарю шла средина мая 91-го…

Двадцать девятого мая 1991 года, просвещенный «по всем статьям» отцом Павлом, в храме Святого Николая на Лос Дос Каминос, возведение которого освящал когда-то архиепископ Иоанн (Максимович), принял я этот ритуал — по православному чину.

В какой-то возвышенный миг, рядом с крестными — старым российским кадетом Георгием Волковым и Лидией Рудневой, она из славной варяжской семьи потомков командира героического русского крейсера, шествуя вокруг аналоя, я поднял взгляд. С церковного купола, среди других Святых подвижников православия, в сиянии нимба, смотрел и Святитель Иоанн Тобольский и Всея Сибири — дальний предок героя сего повествования.

Казалось — и он благословлял из глубины русских веков.

Конечно, всех нас! И тех, кто дома, и тех, кто далеко-далече от Отечества не утратил веры, выстоял и стяжал крепость духа — в пример живущим: сегодня и всегда.