Нунеха

Сказы

РУССКИЕ СКАЗКИ

Когда родилась дочь, Сусаник решила дать ей имя, какого еще не было в селе, и поэтому ребенок несколько месяцев жил без имени. Это продолжалось до тех пор, пока в клуб не привезли фильм «Кармен». Муж был в этот день пьяный и злой, в клуб Сусаник не пустил, и пригрозил, что ребра переломает, если уйдет. Сам ушел в сад и лег храпеть под тутовым деревом. «Это он специально», — шептала Сусаник, раскачивая люльку, в которой дочь уже давно спала. Может и так, потому что храп смолк как раз к тому времени когда звуки из клуба, доносившиеся до их дома, прекратились, и люди повалили, шумно обсуждая фильм. Две сестры-близнеца, Марго и Инесса, старые девы лет по сорок, остановились у окна Сусаник. «Какое кино?» — спросила Сусаник, даже не пытаясь скрыть жадное любопытство, распиравшее ее молодую грудь. «О любви», — и сестры взахлеб, перебивая друг друга, рассказали ей весь фильм, от начала до конца. И какая Кармен была красавица, танцевала, пела как, и любовник у нее красавчик был, убил ее в конце — и со всеми подробностями.

«Живут ведь люди», — вздыхая, думала Сусаник. И тут ее осенила мысль назвать дочь Кармен. Красавицы из нее не выйдет, но вдруг веселой будет, как эта Кармен, танцевать будет, любить ее будут...

Дав дочери имя, Сусаник почувствовала, что большую часть долга перед ней выполнила, забеременела опять и через положенное время родила мальчика.

Дети росли такие разные, что Сусаник время от времени приходилось напоминать себе, что этот беленький румяный малыш и эта желтолицая девочка с мрачным взглядом — родные брат и сестра. Дочь смутно беспокоила Сусаник, но ей не нравилось долго думать о неприятном, и она гнала от себя беспокойство, стараясь меньше смотреть на девочку.

Где-то лет с пяти у нее началось это: время от времени Кармен рвало. Со здоровьем у нее было все в порядке, по крайней мере, ела она обычную еду, какую ели все — и ничего. К врачам не обращались — не принято было, пока совсем не прижмет. Аппетит у девочки был вяленький, и потому тоща она была чрезвычайно — одни глазищи. В материнской родне все были красавицы — белые, полнотелые — щеки со спины видны. И Сусаник — тоже румяная, с пухлыми короткими ножками, крутым изгибом в нужном месте — обижалась, как будто ее обманули, что не в нее единственная дочь, а в свекровь, сухопарое страшилище, у которой кожа темная, как скорлупа ореха, а пальцы на руках такие длинные и худые, что на них жутко смотреть. Как назло — в свекровь. Да еще и это. В самый неожиданный момент и совершенно беспричинно. «И зачем меня отдали за него, — думала по ночам Сусаник про мужа, — у него кровь гнилая. И у Кармен гнилая, вот ее и рвет. Хорошо, хоть Серопик мой». Сына она любила.

Как-то, когда Кармен было лет десять, Сусаник подозвала ее и сказала: «В твоем возрасте раньше замуж выходили. Учись работать, может и тебя возьмут, если увидят, что ты работящая». Кармен промолчала, и, сделав над собой усилие, сдержалась при матери, потом пошла за дом, и там ее стошнило. Она давно уже поняла, что это надо скрывать. И теперь она засыпала все землей, умыла лицо и сполоснула рот. С этого дня она уже сама себя обстирывала, гладила, чинила одежду.

В свободное время она брала книгу и уходила в сад. Он был большой, но не настолько, чтобы в нем можно было затеряться, как этого хотелось Кармен. И потому она влезала на какое-нибудь дерево, находила удобную ветку, устраивалась на ней и читала, пока до ее слуха не долетал надрывный зов Сусаник. В страхе быть застигнутой на дереве, Кармен в мгновение ока сползала вниз, обдирая в кровь руки и ноги. «На кого ты похожа? — ужасалась Сусаник, — Кошки тебя драли, что ли?»

На улицу без надобности Кармен выходила редко. Подрастающие и становящиеся девушками сверстницы уже стыдились бегать, как раньше, по улицам, а чинно сидели в прохладе орешника и рассказывали друг другу разные истории. Когда темнело, говорили о женихах. Больше всего их было у Тамарко — девять человек. «И кому я достанусь?» — вздыхала она. «Дали б тебе хоть школу закончить, — делали вид, что сочувствуют, подруги, — а то еще украдет тебя кто-нибудь из них». «Да они все знают, что мой отец голову за это отрежет», — отвечала Тамарко, и никто не сомневался в этом.

Кармен говорить было нечего, женихов у нее не было. Еще ни разу к ее родителям не приходили сваты. И, наверно, не посватаются, думали подруги, жалели Кармен и презирали.

А Кармен удивлялась: что хорошего — иметь женихов? Это же стыдно. Ей было жалко, что они уже не могут, как раньше, бегать по улицам. И она стала все реже выходить на улицу, уходила в сад и забиралась на дерево.

Как-то раз вечером она сидела на своей любимой груше, ветви которой были так сплетены, что на них было удобно, как на стуле. Сидела и уснула. Проснулась от голосов, звучащих совсем рядом. Сначала она не поняла, потом до нее дошло, что говорят в соседнем саду. Груша, на которой она сидела, росла у самого забора, а говорившие были по ту сторону так близко, что ей было слышно каждое слово. Судя по всему, к соседскому сыну пришли его дружки. Смысл их разговора поначалу ей был непонятен, а когда поняла, чуть не фыркнула: они говорили о невестах, как девчонки о женихах. Каждый хвастался своей. Никогда бы раньше не подумала. Стараясь не шуметь, она стала спускаться с дерева. И тут застыла. «А Онику, знаете, кто нравится? — услышала она голос соседского сына. — Я уже понял. Эта моя соседка, Кармен, что ходит с ободранными ногами...» Он еще что-то говорил, но Кармен, в ужасе, что услышит что-то еще, чего она не хотела слышать, рискуя себя обнаружить, сползла с дерева и убежала.

Кто этот Оник? Она видела его раньше несколько раз: он такой большой — что ему от нее надо? Говорили, что он один в драке победил четверых. Он страшный. Ее бил озноб. Сусаник отправила ее в постель, и Кармен, укрывшись с головой, лежала и думала, что же теперь делать.

Утром жизнь ей показалась не такой безвозвратно испорченной. В конце концов, сосед, этот болтун и пучик1, мог что-нибудь напутать, она ведь не слышала продолжения разговора. Да, скорей всего, это какая-то ошибка, решила она. Но на всякий случай с того дня она обходила свою любимую грушу и вообще держалась подальше от соседского забора.

За полмесяца до Мареза2 в магазин привезли ткани. Кармен тоже ходила с бабушкой смотреть и щупать гладкую накрахмаленную поверхность свернутых в огромные рулоны материй. Когда уже выходили из магазина, бабушка держала под мышкой небольшой сверток, который дома развернулся в ситцевое поле, усеянное меленькими голубыми цветами. «У нас такие не растут, — сказала бабушка, — а где-то там, в России. Я сошью тебе из них платье». У Кармен еще никогда не было настоящего взрослого платья, и она два дня просидела, не отходя от бабушки. «Смотри и учись, — говорила бабушка, — я хочу, чтобы, когда придет время, ты сшила мне платье, в котором я буду лежать в гробу».

Когда Кармен надела готовое платье, бабушка долго оглядывала ее грустными глазами. «Иди сюда, — сказала она, — я скажу тебе что-то на ухо. Ты немножко худа, немножко смугла, но ты красавица, просто этого никто не видит. Меня тоже всю жизнь считали страшилищем, но я-то знала, какая я, и ты тоже про себя знай». Кармен подошла к зеркалу, с которого на нее недоверчиво смотрела чужая нарядная девушка. «Это я», — и поверила тому, что сказала ей бабушка.

В день Мареза — как в подарок — подул освежающий ветер. Уже с утра улицы наполнились звуками детских свистулек и дудок. Малыши набили рот сладостями, привезенными бродячими торговцами, от чего изо ртов у них текли на грудь липкие струи. Кармен еще с прошлых лет помнила этот вкус жаренного сахара, прилипавшего к небу и зубам. Все ходили наряженные и праздные — сначала в церковь, потом куда-нибудь в гости. Сусаник, приготовив все для праздничного стола, дала Кармен пятьдесят копеек и отпустила ее.

Солнце сияло и звенело, когда Кармен шла по улице в первом в ее жизни настоящем взрослом платье, усеянном маленькими голубыми цветами, которые здесь не растут, а где-то там, в России. Хорошо быть юной, хорошо быть красавицей, даже если этого никто не видит. А может, и лучше, что это — как тайну — другие не знают.

Кармен прошла, как по углям, по улице, дошла до церкви, зашла, и, поставив свечку у иконы Божьей Матери, помолилась об отце, матери, Серопике и бабушке. А в конце, одними губами, попросила за себя.

Выйдя из церкви, она прошлась по ряду, где прямо на земле сидели заезжие толстые женщины в широких пестрых юбках, каждый год привозившие на Марез свой товар. Перекрикивая друг друга, они зазывали к себе, предлагая надувные шарики со свистком, жвачку, от которой болела челюсть, разноцветные леденцы, бумажные шары на резинке, ярко-желтую, под золото, бижутерию — все это сомнительное добро, так соблазнявшее детвору, и еще недавно саму Кармен. Ей хотелось купить что-нибудь, просто так, для праздника, но ни на чем не остановив взгляд, она прошла дальше, купила мороженое и повернула к дому.

Дул легкий освежающий ветер, едва колеблющий горячий и густой, как желе, воздух. Он робко раскачивал подол первого в жизни Кармен настоящего взрослого платья, усеянного маленькими голубыми цветами, которые здесь не растут, а где-то там, в России. Ей было радостно от всего. От звенящего солнца, прохладного ветра, мороженого, вкусного как никогда, звуков детских дудок и лопающихся шаров... Было так хорошо, будто по венам у нее бегают маленькие солнечные зайчики. Проходя по мосту, Кармен почувствовала взгляд, как если б ее громко, во весь голос, окликнули. Она посмотрела в сторону, где кружком стояли молодые парни, и мгновенно поймала все, что было в этом взгляде. Виноватость, робость, едва сдерживаемая дерзость и жадность, такая дерзость и жадность, что Кармен пошатнулась, в отвращении бросила мороженое и тут же, на мосту, ее стошнило. Голова закружилась, и она постояла минуту, глядя на мутную поверхность воды и приходя в чувство. Взяла себя в руки и спокойно прошла мимо людей, с удивлением глядящих на нее.

Когда Сусаник ее увидела, то сразу все поняла. «Бесстыдница, позорница, — кричала она, — осрамила нас! Как людям теперь в глаза смотреть? Лучше б я кусок камня родила!..» Кармен, дав матери отвести душу, зашла в ванную и, скинув платье, долго стояла под струей воды, смывавшей с нее пыль, слезы и взгляды.

Все лето и осень Кармен больше не выходила за ворота. Она знала, что люди судачат о ней, и, жалея мать, решила не показываться на улице. Она чувствовала вину, что не сдержалась тогда, на мосту. Воспоминания об этом вызывали у нее приступы тошноты, и она гнала от себя эти мысли.

Целыми днями она работала по дому, полола грядки, смотрела за деревьями в саду, а вечерами вскарабкивалась на одно из них. Сусаник махнула на нее рукой, и Кармен могла долго смотреть на небо, круглое, как шапка, усыпанное огромными, с кулак, звездами.

В ноябре, вечером того дня, когда Кармен собрала последнее ведро персиков, случилось то ужасное событие. Она приготовила персики на продажу, очистив щеткой от пуха — Сусаник на другой день собиралась ехать на рынок. Смыла с себя пух, от которого кожа нестерпимо зудела, надела чистый халат и, по своему обыкновению, тихонько скользнула в сад.

Листья на деревьях уже вовсю желтели и краснели, и Кармен, прощаясь на зиму с садом, теперь каждый вечер обходила его. Дойдя до самого дальнего угла, где у них была запасная калитка, Кармен увидела человека. Точнее, это был силуэт — темнело — незнакомый мужской силуэт. В этом месте сад огораживал не каменный забор, а железная сетка, и человек стоял по ту сторону, но лицом к их саду. Он держался руками за сетку и вглядывался в их сад. Она испугалась и юркнула в густорастущую высокую траву у забора. Тысячи мыслей пронеслись в ее голове в одно мгновение, а одна показалась самой правдоподобной: ее хочет украсть Оник, этот человек, кошмар ее ночей. Даже если это не он, это может быть кто-то из его друзей, да, это не он, он выше и крупнее. Она сидела, не шелохнувшись. Судя по всему, он ее не заметил, иначе не стоял бы там же. Только обрадовавшись этому, она увидела, как по саду бежит мать — Сусаник прямиком мчалась к человеку, вцепившемуся пальцами в железную сетку. И шепот, жаркий оглушительный шепот ее матери с чужим, незнакомым человеком. Лучше бы ослепнуть и оглохнуть. Кармен уткнула голову себе в колени и, как в детстве, терла ладонями себе уши, чтобы ничего не слышать. Сколько она так просидела, она не могла бы сказать — до тех пор, пока шум в ушах от трения ладонями, напоминавший звук моря в огромной раковине, лежавшей в бабушкином комоде, не взорвал другой звук — гораздо грубее и сильнее — звук выстрела.

Открыв глаза, Кармен увидела мать, склонившуюся над лежащим на земле человеком. В нескольких шагах от нее стоял Серопик с ружьем в руках. «Он умер», — не то спросила, не то сказала Сусаник. Кармен вылезла из травы, подошла к лежащему на земле человеку и вгляделась в его лицо. Это был ее отец.

Отовсюду бежали люди. «Это был несчастный случай, — быстро-быстро говорила Сусаник, — ты слышала, несчастный случай...» Люди все бежали, кричали, и бабушка кричала, Кармен смотрела на них, и вдруг звуки исчезли, и только люди все метались и в ужасе разевали рты.

Потом время слилось в одно сплошное месиво. Дом стал полон черных людей, слонявшихся по дому, заложив руки за спину. Они заходили в комнату, откуда слышался плач, и куда Кармен не пускали, а после проходили в залу, из которой убрали мебель и поставили вдоль стен лавки. Эти люди садились на лавки и начинали говорить о чем-то таком, что вначале не доходило до сознания Кармен. Она лежала в соседней комнате, крохотной бабушкиной каморке, и пыталась понять речь этих людей, сидящих на скамейках вдоль стен. Кто на ком женился, у кого кто родился, как кто заработал денег, когда у кого поспеет вино... Они говорили об этом в доме, где лежит покойник. Спокойно и безмятежно, пока в дверях не выросла тень — его дочь, и не сказала: «О чем вы говорите? В соседней комнате лежит в гробу мой отец. Кто не знает этого — уходите».

 Она тронулась, бедная, говорили люди, она всегда была немножко не того, уложите ее, не пускайте туда. К ней подходили и клали под подушку и матрас денег. На похороны, все мы смертны.

В тот день, когда во дворе раздалась музыка похоронного оркестра, Кармен ввели за обе руки к покойнику и сказали: «Поцелуй его в лоб». Она коснулась губами холодного лба, ее оттащили, гроб подняли и понесли. «А-а-а!..» — послышался крик Сусаник, и тут же он потонул в звуках похоронного оркестра.

На другой день приехали люди из районной милиции. Они осмотрели дом, обшарили сад, потом сели в зале, из которой еще не убрали лавки вдоль стен, и долго задавали вопросы Сусаник и Серопику. Кармен опять лежала в бабушкиной комнате и слышала нервный лепет Сусаник. Несчастный случай, муж учил сына стрелять по птицам, не надо было давать ребенку в руки ружье. Случайно, уже темнело. И невнятное бормотанье брата: он сам не понимает, как все произошло. Кармен слушала и удивлялась, что они забыли про человека, вцепившегося в сетку их забора. Она встала, шатаясь, дошла до комнаты, где сидели люди из милиции, мать и Серопик. Посмотрела на них долгим взглядом и прошла мимо. Ее мутило. «От горя тронулась, моя бедная дочь», — услышала она голос Сусаник.

Кармен прошла в сад, посмотрела на багровые листья деревьев и подумала, что они такого же цвета, как кровь убитого человека.

Потом люди уехали и увезли с собой Серопика. Сусаник целыми днями бегала по селу и собирала деньги. Давали почти все, как давала в свое время Сусаник, когда у кого что случалось. «Чем больше, тем надежнее», — суетилась она. Кармен выгребла мятые бумажки из-под подушки и матраса и отдала ей. Их оказалось так много, что Сусаник почти успокоилась. В самом деле, вскоре Серопика отпустили.

Началась странная жизнь. Четверо людей, живущих в одном доме, избегали друг друга. Сусаник и Серопик старались не встречаться с бабушкой и Кармен, а те, в свою очередь, так мало этого хотели, что целыми днями не выходили из комнаты, разве что по необходимости. Бабушка, сидя у кровати, на которой теперь почти все время лежала Кармен, тихо рассказывала ей про дни своей молодости.

В начале зимы из дома исчезла Сусаник, а через несколько дней собрался и Серопик. Он подошел к двери, за которой замерли бабушка и Кармен, и сказал: «Я еду к матери. Больше не ждите».

Они вышли из комнаты, прошлись по дому. «Как будто мы вернулись из дальнего чужеземья, — сказала бабушка. — Это опять наш дом». Но Кармен смотрела и не узнавала старые стены. «Я хочу лечь...» — и, поддерживаемая бабушкой, доплелась до кровати и упала.

Зима была тусклая и унылая. «Хоть бы выпал снег, — говорила бабушка, — и ты бы сразу встала». Но снег все не падал. Сыпался с неба какой-то мелкий пух, и тут же таял. «Твой дедушка, — рассказывала бабушка, — ездил в молодости в Россию продавать вино. Там снегом заваливает целые дома. Он как-то раз сел на лавку покурить, и через пять минут его засыпало так, что он оказался как в колпаке, в котором была только одна тонкая дырочка от огня папиросы, через которую он дышал. Ему захотелось вздремнуть, и он поспал немного в снежном домике, а когда проснулся, не мог встать, и ему пришлось кричать, чтобы его откопали. Там по улицам специальные люди с лопатами ходят».

А снег все не падал. Кармен лежала и смотрела в окно на голую ветку черешни и кусок сумрачного неба. «Дал бы только мне Бог силы», — шептала бабушка, поправляя Кармен подушку. Но однажды силы покинули ее. «Кармен, — окликнула она внучку из соседней комнаты, — я захворала, не могу встать...»

Весь день они пролежали каждая в своей комнате, а вечером Кармен встала и короткими, долгими шагами обессилевших ног понесла бабушке стакан воды со своей тумбочки. «Спасибо, дочка», — сказала бабушка. С этого дня Кармен не ложилась. Теперь уже она смотрела за бабушкой, и постепенно, как будто заново привыкая, начала готовить еду, мыть посуду, убирать комнаты. «Как хорошо, что я заболела, — радовалась бабушка, — теперь ты выздоровела». И правда, Кармен выходила во двор и подолгу дышала зимней прохладой, смотрела на строгие линии своих любимых деревьев и тихонько напевала под нос песни. «И ты поправляйся», — говорила она бабушке.

Припасов в подвале у них, как у всех, было много, им двоим хватило бы на несколько лет: многоярусные полки были уставлены банками с вареньем и консервированными овощами, в ряд стояли огромные бочки солений, а в углу сгрудились пыльные кувшины с вином, топленым маслом и домашним сыром. Мешки с картошкой и ящики со свеклой и морковью занимали другой угол. С потолка свисали гирлянды лука и чеснока, прутья, увешанные сине-фиолетовым виноградом. Сушеные персики, набитые толчеными орехами с сахаром, были уложены спиралью на подносах. Всего было вдоволь, только в феврале кончилась мука, из которой Кармен пекла лепешки — одной печь лаваш ей было не под силу, тут не меньше двух человек надо — и она первый раз за долгие месяцы отперла ворота и, вытащив старую, заржавленную тачку, отправилась в магазин.

В магазине, как всегда набитом праздным людом, стало сразу тихо, когда туда вошла Кармен. «Мир вам», — поздоровалась она, никого не видя, и протянула продавцу деньги. Тот погрузил ей мешок и она, катя впереди тачку, пошла заплетающимися ногами от дырявивших ее спину взглядов.

До дома было три улицы. Первую, асфальтированную, она прошла легко, а вторая была в гору, и Кармен обливалась потом, толкая руками и грудью надвигающуюся на нее тяжесть. Земля была скользкая, тачку тянуло в разные стороны, и в ту минуту, когда она почти осилила подъем, тачка споткнулась о какой-то подвернувшийся камень, и, резко крутанувшись, рванула вниз, сбив с ног Кармен. Она поползла на животе вниз вместе с громыхающей тачкой, ее отлетевшими колесами и вывалившимся мешком муки. Что ей было делать? Тачка была разбита, мешок ей тяжел, улицы мертвы, и никто ей не шел на помощь.

«Надо сходить домой за сумками и частями перетащить муку», — едва придя в себя и подобрав оторванные пуговицы пальто, подумала Кармен. И тут за ее спиной выросла тень. «Можно?» — спросил он, поднял мешок и взвалил на плечи. Кармен кивнула и пошла вперед. Дойдя до дома, она открыла ворота. «Здесь», — указала, дав ему переступить порог и первый раз посмотрела ему в глаза. А они — разве такое бывает? — были самого настоящего синего цвета. Огромные и синие. «Спасибо тебе», — и, одно мгновенье поколебавшись — можно ли? — улыбнулась ему. «Я мечтаю, чтоб ты была моей женой», — оглушил он ее. Сказал, и виновато опустил свои синие глаза, постоял, как будто дожидаясь ответа, и, не дождавшись, вышел за ворота и пошел.

Она заперла ворота, пересыпав муку в ведра, перенесла в подвал, подмела, что рассыпалось, и только потом поднялась к бабушке. Сготовила еду, покормила ее, а потом, взяв ее руку в свои, села послушать бабушкиных рассказов времен ее молодости. «А у вас с дедушкой была любовь, или тебя сосватали, как всех?» — спросила Кармен. «Я так давно жду, когда ты меня спросишь об этом, — сказала бабушка, — теперь я могу и умереть. Кто он, чей сын и внук?» «Нет никого, — рассердилась Кармен, — я просто так спросила». И все же на другой день Кармен пришлось вытащить из бабушкиного комода ткань, убранную туда еще до ее рождения, раскроить под бабушкиным надзором и начать шить платье, в котором она будет лежать в гробу. «Ты можешь не торопиться, — говорила бабушка, — но лучше, если платье будет ждать меня, а не я платье». Теперь вечерами Кармен шила, выводя каждый стежок с медлительностью и старанием едва ли не большим, чем если бы шила себе свадебное платье. Она могла долго сидеть, склонив голову над шитьем, и пользуясь этим, иногда вспоминать синие глаза.

Через несколько дней после похода Кармен за мукой к ней зашла Тамарко. Кармен так давно не видела свою подругу, что сначала не узнала ее в пышной нарумяненной девушке. «Как живешь? — спросила та бодро, как будто вчера виделись. — Кофе сваришь?» Кармен растерялась, она даже не знала, есть ли у них кофе, но, порывшись в кухонном буфете, нашла остатки запасов Сусаник — та была большая любительница. «Отец меня отдает — через месяц свадьба, сваты мне полкило золота принесли, а кольцо и серьги — с бриллиантами. Отец полсела на свадьбу позовет, платье уже готово. И ты приходи, а то заперлась, никто тебя не видит. Правда, говорят, видели тебя, как ты шла, а на тебе пальто с оборванными пуговицами, а сзади шел Оник и нес мешок муки. И будто он к тебе во двор входил и долго тут у вас был. Ты же знаешь, люди любят сплетничать. Но отец его, говорят, потом кричал на него, вся улица слышала, что не пойдет тебя сватать, не подходишь ты им, что со странностями ты и тощая — рожать не сможешь, и будто мать у тебя сама виновата, что брат отца застрелил. Он ему уже девушку присмотрел...» Тамарко хлебнула остывшего кофе, заглянула поздороваться к бабушке, и, поводя широкими бедрами, ушла.

«Не будет тебе тут житья, — сказала бабушка, гладя Кармен по голове, — как умру, уезжай отсюда. У дедушки твоего друг был в России, куда он ездил вино продавать. Они писали друг другу. У нас письма его есть, ты там адрес посмотри, если его нет в живых, может, дети его тебе помогут работу найти, ты девушка работящая, умная, и люди тебя родственниками попрекать не будут». «Нет, бабушка, ты лучше не умирай», — отвечала Кармен.

В последних числах февраля, когда этого уже никто не ждал, выпал белый снег. Кармен разбудила бабушка. «Вставай, я уже была на улице, там все, как покрытое платком Божьей Матери, красота чистая», — радовалась бабушка. Кармен посмотрела в окно: все-все было белое, а снег еще шел. «Ложись, замерзнешь», — велела она бабушке, и сама, наскоро одевшись, выбежала во двор. Ах, как хорошо!

«Твой дедушка, — вспоминала вечером бабушка, — когда ездил в Россию продавать вино, после рассказывал, что там зимой с неба такие огромные снежинки падают, что, упав на лицо, закрывают его паутиной, пока не растают, а снег там лежит, пока не надоест...» Кармен слушала, шила бабушке платье и, забывшись, начинала мечтать. «Там, если женщина в глаза посмотрит, ее за это не осудят, и красавицами считаются такие, как ты...»

Следующим утром в дом к ним пожаловала нежданная гостья. На стук Кармен отперла ворота и сначала не поняла, кто перед ней, а потом догадалась — по синим глазам, только старым и не таким добрым — и смутилась. «Где там старая Шамирам? — скрипнула женщина недовольно и оглядела Кармен с ног до головы. Кармен провела ее к бабушке. «Мир тебе», — поздоровалась гостья. «И тебе мир, Ана, если с миром пришла, садись». Кармен подвинула женщине стул и вышла во двор. «Вот как это происходит, — думала она, — очень просто. Просто приходят, спрашивают, где старая Шамирам, и я становлюсь его женой. Ну, конечно, свадьба, платье, белое, как этот снег, сутолока...» Она не волновалась, а, прислушиваясь к себе, удивлялась, что не волнуется. Вот только когда вспоминала близкий робкий взгляд его глаз и тот бесстыдный, как будто не ему принадлежащий, на мосту, в день Мареза... «Странно, — думала Кармен, — неужели эту злую чужую женщину я должна буду называть мамой?»

Кармен уже слегка продрогла: выходя из дому, она накинула на плечи только шаль, а разговор в доме затянулся. И вдруг она услышала крики. Не зная, что и думать, она хотела было уже идти в дом, как дверь распахнулась настежь, и из нее вышла, пятясь, эта женщина и бабушка, простоволосая, в одной рубашке, гневно размахивая руками. «Ты дочь скорпиона, — кричала бабушка, — убирайся из моего дома и думай, что твой язык говорит... Бог есть, Он все видит, моя внучка — не чесалка для ваших языков...» «Ты сумасшедшая старуха», — крикнула женщина и замахнулась на бабушку. Кармен ринулась к ней, схватив за рукав, толкнула ее и, не дав ей опомниться, вытолкнула на улицу и заперла ворота. Та в остервенении стучала в ворота и вопила: «Не трогайте моего сына! Не трогайте моего сына!» А бабушка, как будто захлебнувшись глотком воздуха, закачалась и упала на каменный пол двора. «Бабушка, моя бабушка», — слезы хлынули из глаз Кармен, она обхватила бесчувственную бабушку и потащила в дом. «Я сильная, — шептала Кармен, — я очень, очень сильная...»

В постели бабушка пришла в себя и открыла глаза, но говорить и двигаться не могла. «Это, наверное, паралич», — ужаснулась Кармен про себя. «Я пойду за врачом, я быстро, полежи, я мигом...» Она побежала на соседнюю улицу, к доктору Путрусу, к нему все бегали за помощью. Старый дядя Путрус пришел, осмотрел бабушку, покачал головой и грустно сказал: «Отжила ты свое, Шамирам...» Доктор ушел, и Кармен стала опять плакать, сколько слез в ней, оказывается... «Бабушка, пусть бы меня поносили, хочешь, я тебе спою, или расскажу что-нибудь... Нет? Ты хочешь пить? Пей, я знаю, ты любишь холодную воду. Ты у меня самая родная. Когда ты умрешь, и пройдет много лет, я расскажу о тебе своим детям, если они у меня будут. Будут? Хорошо, что выпал снег, и ты его посмотрела напоследок. Я дошью тебе платье, в котором ты будешь лежать в гробу, там осталось немного, я думала, не скоро, когда-нибудь потом...»

Ночью бабушка умерла. Кармен зажгла свечу у иконы и села рядом за шитье. К утру, когда дом стал наполняться людьми, платье было готово совсем. Женщины обмыли бабушку и одели в платье. Кармен могла ни о чем не думать: люди обо всем позаботились, во дворе уже стоял гроб, обтянутый черным шелком.

После похорон дом опять опустел, и Кармен осталась одна. Сорок дней мысли ее и молитвы принадлежали бабушке, а на сорок первый она с утра стала собирать вещи. Выбрала из стопки старых, пожелтевших писем конверт с адресом далекого дедушкиного друга, написанным выгоревшими от времени чернилами. Взяла фотографию в широкой раме, с которой смотрели все вместе: бабушка, Сусаник, отец и она с Серопиком за руку. Бабушка чопорная, в бархатном платье, Сусаник тоже важная, а отец улыбается. Уложила теплые вещи и спустилась в подвал за гостинцами. Взяла с полки самый пыльный кувшин вина, несколько белых кругов сыра, насыпала в один холщовый мешочек грецких орехов, а в другой — изюма. Поднимаясь по лестнице из подвала, увидела со спины и сразу узнала щуплую фигуру соседского сына и удивилась: «Что ты здесь делаешь? Как сюда попал?» Тот резко повернулся к ней и улыбнулся одной стороной рта. «Как не зайти... Ты тут одна, я подумал, надо зайти, а то ты одна...» Угол рта, растянутый в улыбке, у него задергался, он шагнул к ней. «Не я, так другой, ты ведь ничья, Оник на тебе не женится, и никто не женится, другие парни тоже говорят так, а я сосед, у меня права больше, если согласишься, они тебя не тронут...» Он сделал еще шаг, и Кармен, едва он коснулся ее, взметнула руками, освобождая их от даров, оттолкнула его так, что он упал на спину, жалкий и злой. Вид его вызвал у нее приступ тошноты, ее вырвало в метре от него, и она первый раз в жизни порадовалась своей болезни. Пусть, пусть.

Он ушел, как пришел, по-воровски, через забор. Кармен отперла настежь ворота: входи, кто хочет.

Кувшин вина лежал треснутый, и из трещины, как из раны, лилось бордовое вино. Орехи и изюм рассыпались, сыр испачкался. Ну и ладно. Кармен убрала двор, умылась, одела свое единственное красивое платье — то, что бабушка сшила ей к Марезу, с полем голубых цветов, сверху надела пальто, закрыла на ключ все двери и села на чемодан ждать Оника. Подожду час, решила, как раз до автобуса. И он пришел. Постучал робко — такой большой — и такой робкий — и вошел во двор. «Входи, я тебя жду, — она могла быть смелой на прощанье, — вот видишь, я уезжаю». А он уже увидел ее чемоданчик и побледнел. «Ты навсегда?» «Да». «Тебя обидели? Прости, я опоздал». «Не в этом дело». Они помолчали. «Я договорился, меня берут в пастухи, я теперь буду жить в горах. Ты могла бы поехать со мной? Я никогда не откажусь от тебя, если ты согласишься...» Опять помолчали. «Ты поедешь к матери и брату?» «Нет. Туда, где можно смотреть людям в лицо, — она улыбнулась и посмотрела ему прямо в лицо, — хотя бы, чтобы их видеть». «Я только мечтал, что ты будешь моя, но никогда не надеялся. Ты другая для нас». Она встала, подхватила свой легкий чемоданчик, ее здесь уже не было. «Прощай», — и вышла за ворота.

 

НУНЕХА

В семнадцать лет мать рассказала Нунехе, от чего ее несчастье.

— В ту ночь, когда твой отец привез меня в роддом, — сказала Тато, — яблоку негде было упасть от рожениц. Будто сговорившись, младенцы решили выйти из чрева матерей все разом, в одно и то же время. Женщины в палатах и коридорах лежали на кроватях, вплотную сдвинутых друг к другу, и, заглушая друг друга, кричали от боли. Мне пришлось ждать на лестнице, пока не освободится место. Акушерка, пробегавшая мимо, остановилась, увидев меня, вытерла рукавом пот со лба и, задыхаясь, спросила: «Ты в который раз?» Шестой, сказала я. «Когда были последние роды?». «Двенадцать лет назад», — ответила я. Она закивала головой. «Ну, ничего, ты уже опытная, все знаешь. Потерпи, сколько сможешь, а если что, сама справишься. Большинство тут молоденькие, первый раз, без помощи им не обойтись. Так ведь?» Я, закусив губу, кивнула, и она побежала дальше.

Но терпеть я долго не смогла. Не прошло и получаса, как почувствовала, что сдержать твое появление на свет уже невозможно. Что есть мочи я стала звать на помощь, но мой вопль тонул в гуле других голосов. Собрав все силы, я встала, чтобы самой идти на поиски врача, но тут ты, преодолев все преграды, стрелой вылетела из моего нутра, шлепнулась на ступеньку и покатилась вниз по крутой каменной лестнице. От ужаса я оцепенела, в глазах у меня помутилось, но тут, слава Вседержителю, откуда ни возьмись, появился твой отец, и до того, как ты ударилась об пятую ступеньку, на лету подхватил тебя. Чудом я тогда не лишилась рассудка, ведь явись Олуш хоть минутой позже, пролети ты до конца всю лестницу, как есть неминуемо погибла бы...

— Лучше умереть, чем быть уродиной, — сказала Нунеха.

— Не гневи Бога, дочка, ты не уродина.

— Мама!

— Но лицом ты хороша, — оправдываясь, проговорила Тато.

— Лицо видно, только если смотришь на человека спереди, — Нунеха так рассердилась, что из глаз ее брызнули слезы, — если сбоку — то только часть, а сзади вообще не видно. Но со всех сторон заметно, как я хожу...

Она вскочила и, переваливаясь с боку на бок сильнее обычного, подчеркивая свою хромоту, прошлась по комнате.

— Я качаюсь как утка. Я настоящая уродина. У других ноги, а у меня колесо телеги, распиленное пополам. Лучше бы ты послушалась деда!

Старый Йосеп любил внучку больше солнечного света, так сильно, что удивлялся и смеялся над собой из-за этой любви. В доме, где, кроме Нунехи, было пятеро крепких, здоровых детей, которых они вырастили и переженили, он до боли в сердце привязался к этой косолапой калеке.

— И что в тебе такого, хромоножка, — говаривал он, — что я в тебе души не чаю? И зачем мне такое на старости лет? А все оттого, что мать твоя не послушалась меня. Я ж ей велел тебя не забирать...

— Оставь увечную, где родила! Вернешься с ней, на порог не пущу, — грозился тогда Йосеп, — замуж такую никто не возьмет, и будет она по гроб на нашей шее.

Но Тато, всегда послушная воле свекра, в тот раз ослушалась его. Она вернулась, прижимая к себе маленький сверток, и, без позволения не смея войти в дом, робко встала в дверях.

Дед, занятый растопкой печи, долго ее не замечал.

— Поздно делать виноватое лицо, — наконец, закончив, повернулся он к снохе, — разувайся.

Тато поспешно скинула туфли:

— Спасибо, отец.

— Погоди, — Йосеп остановил ее, торопившуюся унести дочку в другую комнату, подальше от глаз свекра, — дай взглянуть....

— Ты посмотришь на нее? — обрадовалась Тато.

Дед вытер руки об штаны, подошел и откинул уголок одеяльца, прикрывающий лицо новорожденной.

И тут Нунеха, причмокивающая губками во сне, разомкнула их и громко чихнула, обдав деда брызгами сладостной младенческой слюны.

— Ладно, пусть живет, — растаял Йосеп, — будет по хозяйству помогать.

Но когда девочка начала подрастать, всем стало ясно, что главная помощь от нее не в уборке, стирке или мытье посуды. Рядом с ней можно было делать любую работу, и самый непомерный труд становился посильным и радостным в ее присутствии, ибо этому ребенку, лишенному простого счастья ходить прямо и легко, был дарован волшебный голос. Музыка лилась из Нунехи так же естественно, как дождь из облаков, и вселяла силы в слушателей, как насыщает влага высохшую землю. Нунеха пела старшим братьям и сестрам, и они играючи решали школьные задачи, казавшиеся им сложными, пела вечно уставшему отцу, и к нему возвращалось вдохновение, пела матери, и нудная домашняя работа казалась ей приятней посиделок с соседками, пела односельчанам, когда те просили помочь, пела на свадьбах, на похоронах...

Дай волю окружающим, Нунеха не смолкала бы ни на миг. Поначалу так и было. Но дед, скоро заметив, как обессиливает Нунеха, пропев целый день напролет, как ее смуглые щеки становятся бледными, как тускнеют глаза и мелко дрожат пальцы, запретил трогать внучку.

— Лодыри! Лентяи! Убить хотите девочку? Носите сами свою ношу, а она будет петь, только когда захочет.

Любовь деда к Нунехе многим казалась неразумной.

— Что толку, — говорили люди, — что старый Йосеп бережет внучку, прячет ее от людей? Пой она на людях, глядишь, кто-нибудь, одураченный ее голосом, захочет на ней жениться.

Но Тато Нунехе даже думать об этом не разрешила.

— Если кто и придет к тебе свататься, так только затем, чтоб ты им, как раба, целыми днями пела, — говорила она. — Помни, доченька, замужество — не для тебя, даже не подпускай к себе мысли об этом. Начнешь мечтать о невозможном, подпустишь к себе несбыточное желание, и оно завладеет тобой и не отпустит, пока совсем не иссушит.

Нунеха на эти речи только хмурилась. Напрасные предупреждения, она уже давно, и особенно сильно в последнее время, грезила о невозможном, но только не о муже, детях и собственном доме, единственное, чего она хотела — это ходить, не перекатываясь с одного боку на другой, с трудом преодолевая даже малое расстояние, а как все люди, ровно и свободно, будто на каждой лодыжке у них по маленькому крылу. Она могла без конца смотреть, как бегают дети, как ловко лазят они по деревьям и прыгают через лужи, как юноши весело месят ногами виноград и танцуют с девушками, а те, оттанцевав, расходятся, величаво поводя бедрами. Закрыв глаза, она представляла, как повторяет за ними каждый шаг, но воображаемое движение только усиливало ее тоску. Неужели ей никогда так не пройтись, хотя бы раз? И почему с ней должно было случиться такое? Почему Господь поселил ее вольную душу в это жалкое тело? Нунеха так изводила себя, что по полночи лежала в кровати, не смыкая глаз, а днем забивалась в какой-нибудь угол, взирая на все отсутствующим взглядом, едва притрагивалась к пище и ни с кем не разговаривала. Раньше, бывало, она любила посидеть перед домом в тени шелковицы и смотреть на людей, проходящих мимо, а теперь даже носа на улицу не казала. В конце концов она впала в такое уныние, что даже петь совсем перестала, и это было самым непривычным, самым странным.

— Скажи, что тебя точит? — допытывалась Тато. — Хочешь, пригласим кого-то, или сами сходим в гости?

Нунеха лишь мотала головой и молчала.

— Никак не идет у меня работа, все из рук валится, — нарочно при Нунехе говорил Олуш, строящий после работы сарай за домом.

Но Нунеха, всегда отзывчивая в таких случаях, не предлагала родителям спеть, она отрешилась от всех. Казалось, голос ее смолк навечно.

— Отец, поговори ты с девочкой, — просили они деда.

Но старый Йосеп тоже безмолвствовал. Понуро склонив голову, он лишь время от времени исподлобья поглядывал на внучку. И от этого двойного молчания дом как будто погрузился в траур.

Так продолжалось все лето и часть осени. А затем наступила горячая пора сбора винограда, и Нунеха вовсе сникла. Мимо их дома каждое утро проезжали грузовики, полные шумно галдящих людей, будто их везут на праздник, а не на работу, и Нунеха не могла ни видеть этого, ни слышать. Она хотела бы быть среди них, но ее там не было.

Дома все вечерние беседы только и были, что о винограде. Год выдался на редкость урожайным, виноградные кусты клонились к земле от крупных гроздей тесно нанизанных ягод, а ягоды буквально лопались от налившегося сока. Вино должно будет получиться отменным. На беду, ожидались ранние холода, поэтому собирать урожай вышли все, кто мог. Даже в школе отменили занятия, и дети работали наравне со взрослыми. Те, у кого были родственники в городе или дальних селах, телеграфировали им, умоляя о помощи.

Нунеха слышала все эти разговоры, она ощущала, как в людях с каждым днем нарастает тревога, но оставалась безучастной. В тот вечер, когда к ним пожаловали нежданные гости, она лежала на тахте, укрывшись по глаза пледом, и одна кощунственная мысль в ее голове сменялась другой, то одну она смерть примеряла к себе, то другую.

Люди, пришедшие к ним в дом, были самыми уважаемыми в селе. Старый Йосеп был мальчишкой, когда те уже были преклонного возраста. Поздоровавшись и выразив уважение хозяевам дома, они приступили к делу.

— Мы все зависим от Бога и друг от друга, — сказали они, — и над нашим благополучием нависла угроза. Это время вспомнить о долге. Отпустите вашу дочку помочь спасти урожай, не дать ему погибнуть. Все, что от нее требуется — это недельки две-три попеть, чтобы люди сделали работу, которую до морозов им без этой помощи никак не одолеть.

Тато посмотрела в сторону, где лежала Нунеха, и, набрав воздуха, проговорила:

— Простите, что первая отвечаю. Я говорю как мать: моя дочь обделена здоровьем с рождения, а теперь она совсем плоха, силы и радость жизни покинули ее, и то, о чем вы просите, может добить ее окончательно...

Никто никогда прежде не видел Тато такой взволнованной.

— Теперь решение за мужчинами, — и рот ее плотно сжался.

— Да, — выдохнул Олуш, — я не могу пожертвовать дочерью, простите.

Последнее слово было за старым Йосепом.

— Пусть поет, — вдруг сказал он, — раз надо, и раз люди просят. Нечего целыми днями валяться, так можно скоро и мхом обрасти.

Нунеха чуть не задохнулась от возмущения и обиды.

— Ты сам запретил, — выговаривала она деду, когда гости, горячо поблагодарив его, ушли, — говорил, что мне нельзя, что так могу и в могилу лечь...

— Ты скорей умрешь, изводя себя. Готовься, завтра же поедешь на виноградники.

И таким голосом сказал, что перечить было бессмысленно. А Нунеха и не собиралась, ей уже все равно. Но когда на другой день она сидела на высоком, специально для нее возведенном сидении, пела и смотрела, как множество людей со всех рядов бегут с ведрами, доверху полными гроздями сочных ягод и радостно швыряют их в огромные чаны, ей тоже сделалось хорошо. Ее угощали, с ней шутили, ей непрестанно улыбались. Нунеха смущалась и робела от такого обращения, но участие в общем деле и чувство необходимости людям было так отрадно, что минутами она почти забывала о своем несчастье.

С ее появлением на виноградниках работа пошла споро, в первый же день люди выполнили трехдневную норму, но все равно не устали, и если бы не темнота, продолжали трудиться и ночью. Нунеха сама была воодушевлена таким результатом.

— Что, если нам не уезжать в село каждый вечер, — сказала она на другой день во время обеденного перерыва, — а оставаться ночевать в шалашах? Ночи теплые, и мы не теряли бы драгоценного времени на сборы и дорогу.

Мысль эта многим пришлось по душе, некоторые же негодовали:

— Чем мы будем здесь питаться, если дома не приготовим еду?

— А как наши дети? Мы не можем их оставить надолго...

— Да, девушкам не понять тягот семейной женщины...

— Храбрая ты очень. Что на это скажут твой отец и твой дед?..

Нунеха готова была провалиться сквозь землю.

— Постойте, зачем горячиться? Человек хочет помочь, и мы должны быть благодарны ей за это, — заступился за Нунеху юноша по имени Або, — и не все же обременены младенцами, пусть останутся, у кого нет семьи и детей, а еду им могут привозить те, кто будет возвращаться домой.

Молодые все до единого так же горячо поддержали предложение Нунехи. Ясное дело, им, никогда еще не бывшим без родительского надзора, очень оно понравилось. Старшие же поворчали, пороптали, но положение дела было столь тяжко, что в конце концов уступили, тем более, что среди тех, кто мог остаться на виноградниках, было достаточное количество взрослых людей.

Так начались самые счастливые дни в жизни Нунехи. Старый Йосеп, к удивлению многих, не только позволил внучке жить в поле, но даже похвалил ее за решительный шаг, так что ничто не могло омрачить счастья Нунехи, которое ждало ее в двух шагах.

— Не подумай, что я не знаю, как тебя зовут, — сказал ей Або, когда все встали из-за обеда, — каждый знает твое имя. Я не хотел, чтобы...

Он замялся. В Нунехе всколыхнулись все ее горести:

— Чего ты испугался? Подумают, что знаешься с хромоногой?

Сглотнув комок в горле, повернулась и пошла, ковыляя.

Вечером, после работы, Або снова подошел к ней.

— Ты не дала мне оправдаться...

— Не надо, — попросила Нунеха, боясь, что дважды в день не сдержит слез обиды.

— Дай сказать, прошу.

Секунду задумавшись, она кивнула.

— Тебя называют Нунехой-певуньей, и мне было стыдно пристать к твоей славе, будто и я хочу погреться в ее лучах.

— Ты смеешься надо мной? — она нахмурила брови.

— Нет, — сказал Або. — Разве ты не заметила, что люди смотрят на тебя, как на ниспосланное чудо?

— Это закончится, как только соберут урожай, — пожала плечом Нунеха, — это всегда так, пока я пою, но я не всегда могу петь.

— Еще бы, тебе же надо иногда кушать, — Або улыбнулся такой светлой улыбкой, какой она ни у кого не видела.

Они сели на ствол свалившегося дерева, рядом, как будто были давно знакомы. И это чувство было не случайным.

— Я знаю, сколько тебе, — сказал Або, — семнадцать лет, четыре месяца, одиннадцать дней.

Нунеха быстро в уме подсчитала.

— Точно, — удивилась она, — откуда ты знаешь?

— Мне ровно столько же. Мы с тобой родились под одной крышей, в одно и то же время, мне мать говорила... В ту самую ночь, когда все беременные вдруг разродились. Я появился на две недели раньше срока, а ты?

— На полтора месяца.

— Вот сумасшедший, наверно, был день... Но все равно хорошо, правда?

Нунеха тихо, почти беззвучно рассмеялась. А до этого она ненавидела дату своего рожденья.

Весь следующий день она тщательно избегала смотреть в его сторону, как будто одного только взгляда недоставало, чтобы случилось неотвратимое. И не напрасно, потому что, столкнувшись ненароком у вечернего костра, они встретились глазами, и она поняла, что то, чего так боялась, настигло ее.

Счастье Нунехи было просто и незатейливо. С высоты своего сидения она лицезрела Або почти каждую минуту, а во время трапез садилась от него на таком расстоянии, чтобы лучше видеть его, но не слишком далеко, чтобы слышать каждое слово, им произнесенное. Ближе к ночи, когда сгущалась темнота, люди не расходились по шалашам, а разводили костры, танцевали и веселились, потому что от песен Нунехи они не знали усталости. Гуляя от костра к костру, можно было оказаться в таком месте, где кончалось зарево одного и еще не начинался свет другого, и Нунеха с Або часто оказывались в таких темных участках, садились на прогретую за день землю и говорили. Чаще рассказывал Або, а Нунеха слушала, потому что за все свои годы она никуда из села не выезжала, а он уже ездил, бывал в городах и видел разных людей.

— Еще в деревне люди много говорили про тебя, — как-то сказал Або, — про то, что бывает, когда ты поешь, но сам я впервые услышал тебя здесь, на виноградниках. И вдруг со мной что-то случилось, так же, как однажды, когда мне было шесть лет...

— Расскажи — попросила Нунеха.

— Тогда отец с дядей взяли меня с собой продавать вино, — начал Або, — ехали мы долго, много дней, и как-то оказались в маленьком городке, уставшие, замерзшие, без ночлега. Люди в этом месте рано закрывали ставни и ложились спать, но на краю города мы набрели на монастырь, и нас пустили туда скоротать ночь. Отец с дядей тут же уснули, а я все не мог, чудились мне какие-то голоса и музыка. Я встал и пошел искать, откуда доносятся эти странные звуки. Ворота главного храма были приоткрыты, я вошел в них и увидел трех монахов в черных рясах, поющих какие-то неведомые нам молитвы. Я не мог разобрать и слова, но душа моя наполнилась таким светом, таким восторгом, как будто я ступил на небо. Потрясенный, я слушал, раскрыв рот от изумления, и не помню, как случилось, что утром отец с дядей нашли меня в храме, спящим на скамейке. Когда меня забирали, я кричал, плакал и упирался, мне хотелось остаться там навсегда...

Або надолго замолчал.

— Все детство каждый день я мечтал туда вернуться, — наконец он опять заговорил, — еще раз оказаться там, хотя бы на полчаса...

— Теперь ты можешь туда съездить.

— Я не знаю, что это была за местность, а отец никогда мне не скажет.

Нунеха знала, что такое несбыточное желание, какая это кровоточащая рана. Слова утешения тут были напрасны. Она просто взяла его за руку, и так молча они просидели остаток времени.

Потом много вечеров Або веселил Нунеху, рассказывая ей только смешные истории, как будто хотел, чтобы она забыла тот разговор, а потом вдруг сам же вернулся к нему.

— Прошлый раз я не дорассказал тебе ту историю, и этим как будто обманул тебя. Ты выслушаешь до конца?

Нунеха кивнула.

— Ну вот, отец тогда жестоко наказал меня, — собравшись, заговорил Або, — за упрямство и своеволие, за дурацкие фантазии, и с тех пор перестал брать меня в поездки... И часто, при каждом удобном случае, поминал происшедшее в монастыре и высмеивал меня. Он нарочно кривлялся, показывая молящихся монахов и меня, рыдающего, умоляющего оставить с ними. Мне было невыносимо на это смотреть, я обижался, злился, затыкал уши руками...

— Слизняк, овца, — говорил отец, — какой позор: мой сын — овца! Мэ-ээ...

Он изображал, как блеют овцы.

Да, он был жесток, он не щадил моего самолюбия. Мать много раз просила отца сжалиться надо мной, не дразнить, оставить в покое, но он все продолжал.

Это длилось не один год. И вот однажды, когда отец в очередной раз потешался, не знаю, как это случилось, я стал смеяться вместе с ним.

— Да ладно тебе, — сказал я отцу, — я же был тогда ребенком, маленьким, глупым ребенком.

— Вот это слова мужчины, — отец вдруг сделался серьезным, — я долго их ждал.

И он опять стал брать меня в свои поездки. И я был рад этому. Я не думал, что поступил плохо, я вообще перестал об этом думать, до недавнего времени. Потом услышал, как ты поешь, и во мне все перевернулось. Во мне твой голос рождает такое же чувство, как и тогда, в том монастыре...

Нунеха сидела смущенная, растерянная.

— Прости, — Або вдруг хлопнул себя ладонями по коленям, — не буду больше разводить печаль, будем веселиться, как молодое вино в бочках.

Но он не мог не грустить, он был так устроен, время от времени на него что-то находило.

— У тебя никогда не бывает чувства, что ты живешь не своей жизнью, — в другой раз спросил Або, — что ты потерялась и оказалась здесь нечаянно? Мне часто кажется, будто все вокруг не мое, как если бы я был на чужбине...

— А какой жизни ты хотел бы? — спросила Нунеха.

— Не знаю, но это чувство усиливается, когда я слушаю тебя. Твой голос воспламеняет, мне кажется, что я могу свернуть горы, переплыть море, выйти один против толпы, а мы только и делаем, что собираем и собираем этот виноград... Я даже во сне каждую ночь вижу виноград, будь он неладен...

Нунеха огорчилась, она ведь думала, что делает хорошее, нужное дело, а Або так не считал.

— Виноград — во сне? Это к слезам, — только и сказала Нунеха, — ты умеешь плакать?

— Не знаю, случая не было проверить. Ты презираешь плачущих мужчин?

— Не знаю, случая не было проверить.

Он весело рассмеялся, и она, счастливая, подхватила его смех.

Через три недели пения Нунехи почти весь урожай был собран, а холода еще не наступили. Большинство работников разъехались по домам. В поле осталось несколько человек, они должны были перебраться в предгорье, на дальние виноградники. Работы там было немного, и Нунеха тоже могла вернуться домой.

— Оставайся, — попросил Або, — там очень красиво. И приедет моя сестра. Я написал ей о тебе, она хочет познакомиться.

И Нунеха осталась.

— Мы росли вместе, — говорил Або, — и я привык считать ее своей сестрой. Она тоже родилась в ту ночь, что и мы с тобой. Наши мамы были лучшими подругами, но у тети Тубэ рано умер муж, она много работала и часто подкидывала дочку нам. Сира веселая и храбрая, она всегда была рядом, когда я дрался с кем-нибудь на улице, даже иногда встревала. Она помогала мне делать уроки, мы все делали вместе: играли, ели, даже спали на одной кровати. Так было, пока нам не исполнилось двенадцать лет. А потом тетя Тубэ вышла замуж в другое село, и мы с Сирой стали редко видеться, но все время писали друг другу. Сира очень умная, в школе у нее были одни пятерки, и чтобы я без нее не забросил учебу, в каждое свое письмо она вкладывала и мое с исправленными ошибками. И представляешь, по старой привычке продолжает так делать до сих пор. Наверное, следит, чтобы я не одичал в этих виноградниках.

Нунеха вся сжалась перед предстоящей встречей: что скажет Сира, увидев ее, как посмотрит на то, что брат ее все вечера проводит возле хромоногой? Ей захотелось все бросить и сбежать домой, тем более, что старый Йосеп сам приехал за внучкой. Но когда вещи уже были собраны, опять передумала.

— Мне нужно остаться, — заявила она деду, — виноград еще не весь собран.

— Нет в этом необходимости, — удивился тот, — попела — и хватит, пора к родительскому очагу.

— Он от меня никуда не денется, — усмехнулась Нунеха.

От старого Йосепа не укрылась горечь в ее голосе.

— И то верно, — согласился он, — мы всегда у тебя будем. Только вижу, тебя это не очень радует.

— Ты сам меня сюда отправил, помнишь? Почти выгнал из дома.

— Я тебя отогнал сама знаешь от чего — от дурных мыслей. И людям помочь надо было...

— Да ладно, дед, — смягчилась Нунеха, — вот все закончится, я и приеду. Пойми, я хочу остаться. Я ведь никогда нигде не была, ничего не видела. А говорят, в горах очень красиво, и там особенный воздух...

Старик хмуро смотрел на внучку из-под насупленных бровей.

— Дедуль, я тебя раньше ни о чем не просила...

— Хорошо, — он сдался, — делай, как знаешь. Смотри только, чтоб голова у тебя — от горного воздуха-то — не сильно закружилась.

В тот же день, как уехал старый Йосеп, приехала Сира. Страхи покинули Нунеху через минуту после знакомства — ровно столько понадобилось Сире, чтобы не только расположить ее к себе, но и внушить доверие, которого Нунеха до этого не испытывала ни к одной своей сверстнице. Да, раньше у нее не было подруги, она не подпускала к себе никого, да никто и не пытался разрушить ту стену, которую Нунеха возвела между собой и всеми здоровыми людьми. Сиру она полюбила за все: за то, что она шагнула к ней без тени жалости, легко и весело, как будто никакой стены и не существовало, за то, что она была сестрой Або, и не в последнюю очередь за то, что оказалась не такой красавицей, какой представлялась Нунехе. Она была низкорослой и большегрудой, с широкой спиной и короткой шеей. Но зато у нее были прекрасные густые волосы, чудесная бархатная кожа и улыбка, которая почти никогда не сходила с ее губ. Сира жила в ладу с собой, и ее недостатки, о которых она, конечно же, знала и помнила, не мешали ей быть вполне довольной своей жизнью.

Как только они оказались вдвоем, она взяла Нунеху за руки и поцеловала в обе щеки.

— Мне Або писал о тебе в каждом письме, вернее, все письма его были только о тебе. В одном он назвал твое имя одиннадцать раз...

Нунеха чуть не задохнулась от стыда и счастья.

— Боже, он никогда раньше не был таким болтуном, — смеялась Сира, — мне не терпелось тебя увидеть, и как же я рада, что добралась до вас...

На другой день бригада работников и несколько добровольцев из тех, кто мог еще на недельку задержаться, перебрались на верхние виноградники. И здесь, в горах, счастье Нунехи стало полным, как никогда. Тут ее взору открылись дали, о которых она и помыслить не могла. До этого она дорожила ночами, теперь же вставала чуть свет и взбиралась на один из холмов. И пару часов, до утреннего гонга, любовалась огнем красок, полыхающим в долинах. Да и во время работы, пока все сновали туда-сюда вдоль виноградных рядов, она пела и с высоты своего сидения взирала на окрестные виды вплоть до самого позднего вечера, когда лучи осеннего закатного солнца мягко ложились на дальние луга, а потом тихо гасли.

— Хорошо, что ты позвал меня сюда, — говорила она Або.

Счастью Нунехи не мешало даже то, что их уединениям с Або настал конец. Напротив, Сира привносила в их ночные посиделки то оживление, ту беспечность, которых так им прежде не хватало. На Або грусть находила гораздо реже. Каждый раз, как разговор мог повернуть в ненужное русло, Сира ловко переводила его на другой лад. У нее в запасе была масса веселых историй, шуток и забавных гримас, она удивительно точно могла имитировать чужие повадки, голос, интонацию, и часто они дружно хохотали над ее очередной забавой. Она была неутомима и неугомонна. А чего стоили ее ночные купания! Нунеха восхищалась и ужасалась храбрости подруги, потому что в небольшом озерце, расположенном неподалеку от их стоянки, вода была такая холодная, что опущенный в нее палец мгновенно немел, Сира же кидалась в него с визгом и хохотом, а выныривая, кричала:

— Горю! Горю! Помогите, кипяток!

Вылезая на берег, она охала и ахала от удовольствия.

— Ух, как хорошо, — говорила она, — только ради этого стоило родиться.

Она и их уговаривала искупаться, но Нунеха не умела плавать, а Або отказывался.

— Нет уж, сестрица, — говорил он, — нам и здесь тепло.

Но однажды ему пришлось это сделать.

Это была последняя ночь, когда они были вместе, все трое. Они долго сидели и молча смотрели в небо с выплывающими на него звездами. Всем им потом не раз вспоминались эти минуты и чувство близости, их тогда объединявшее.

— Нам осталось быть тут всего несколько дней, — Сира первая нарушила тишину.

— Мы еще здесь, — сказал Або, — а мне уже хочется сюда вернуться.

И так он это сказал, что и Сира, и Нунеха почувствовали, что к нему вернулась его болезненная печаль.

— Ты лишился рассудка! — голос Сиры вдруг зазвенел. — Неужто тебя не тянет по-людски помыться и поесть еды, не пропахшей дымом?

— Мне нравится еда, которую готовят на костре, — сказал Або.

— И мне, — поддержала его Нунеха.

Сира повернулась к ней:

— И тебе не надоело спать на жесткой подстилке, целыми днями торчать на виду у всех и тратить свой прекрасный голос и силы на скучную работу?

Нунеха не сразу ответила.

— А что меня ждет дома? — наконец еле слышно произнесла она. — Ты уедешь к себе, и неизвестно, когда мы снова встретимся, а с Або мы хоть и живем в одном селе, но вряд ли сможем видеться, разве что на свадьбах и похоронах, если меня пригласят попеть, я ведь нигде больше не бываю. Так что... за этот прошедший месяц случилось все лучшее в моей жизни, и будь моя воля, я осталась бы здесь навсегда...

— А я здесь останусь, даже если уйду, — сказал Або.

Сира вскочила, засмеялась и с разбегу бросилась в озеро. Несколько минут она, как обычно, плескалась, а потом вдруг вскрикнула и забила руками по воде:

— Тону! Тону! Помогите! Кто-нибудь!..

Нунеха в ужасе вскочила, а Або только пожал плечами.

— Не верь, это любимая шутка Сиры, я на нее уже не раз попадался.

Но Сира продолжала кричать и захлебываться, и Нунеха не выдержала.

— Вставай, — затормошила она Або, — спаси ее, слышишь!

— Не бойся, — он встал и высвободил свою руку, — она покричит немного и сама вылезет... Мне не хочется мочить одежду из-за ее прихоти. Хочешь, я провожу тебя до твоего шалаша?

Слышно было, как Сира отчаянно бултыхается и уже не кричит, а хрипит. Нет, так прикидываться невозможно. Еще минута-другая, и она пойдет ко дну.

— А если на этот раз она не притворяется, если она вот сейчас умирает?

— Ты за нее не волнуйся, Сира живуча, как угорь.

Нунеха не верила, что перед ней тот Або, которого она знала, перед которым благоговела.

— А ты бездушен и черств, как булыжник, — у нее стучали зубы.

Або развернулся и пошел в сторону стоянки.

— Постой, вернись!

Но он даже не обернулся. И тогда она обезумела:

— Стой! Трус, овца!.. Мээ-ээ...

И Або остановился. Он развернулся, медленно скинул обувь и бросился в воду. Нунеха на всю жизнь запомнила его короткий прыжок, потому что в тот самый миг, когда он летел, кончилось ее счастье.

Пока Або тащил бесчувственную Сиру на берег, Нунеха металась рядом и в голос причитала:

— Господи! Господи! Спаси Сиру, не отнимай у нее жизнь! Возьми у меня за это все, все, что захочешь...

И тут Сира открыла глаза:

— Можно уточнить, — спросила она слабым голосом, — чем вы готовы пожертвовать ради моего спасения?

Нунеха бросилась к подруге, но ее остановил звонкий, довольный смех Сиры.

— Простачки, попались! Как же вы легко попались!..

Но Нунеха ее не слышала, она смотрела на Або. В темноте она не могла видеть, но почувствовала, как он побледнел, отшатнулся — не от Сиры, нет, а от нее, Нунехи, встал и побрел от них. Она сначала застыла, а потом бросилась за ним, но где ей было со своими хромыми ногами угнаться за ним!

— Оставь его, — позвала ее Сира, — он не любит, когда я так шучу, но к утру отойдет, он добрый...

И к утру он впрямь отошел от обиды, но его свалил жар.

— Глупец, — ругалась Сира, — полночи бродил в мокрой одежде, — любой здоровяк бы простыл.

Она показала себя настоящей сестрой: не ела, не пила, не спала, пока Або метался в бреду. Она вообще не выходила из его шалаша и никого не подпускала к нему.

— Я виновата, я и вылечу его, — говорила она.

Впрочем, никто и не мог бы все время просиживать рядом с больным, остальные ведь работали. Нунеха заглядывала к ним утром, во время обеденного перерыва и вечером, и неизменно находила Сиру на своем посту.

— Отдохни, — предлагала она, — я заменю тебя. Поспи ненадолго, а я посижу с Або, спою ему...

— Нет, — Сира была тверда, — не обижайся, но он мой брат.

Все краски потускнели в глазах Нунехи, она уже не видела красоту, расстилавшуюся вокруг, потому что глаза ее застилали слезы. Она и петь как следует не могла. Голос Нунехи-певуньи уже не долетал до работников, а звуки, как тяжелые камни, падали у ее ног. И даже когда Або пошел на поправку, это ничего не изменило. Больше торчать на высоком сидении не имело смысла, она слезла и пошла к себе в шалаш. А по пути заглянула к Або с Сирой. Они, обнявшись, крепко спали. Нунеха хотела тихо уйти, чтобы не мешать, но Сира проснулась.

— А, это ты?.. — сонно потянулась она, — Почему не на работе?

— Надоело, — сказала Нунеха, — как он?

— Почти совсем здоров, — Сира улыбнулась, — только недавно уснул.

— Что-нибудь ел?

— Да-а, — довольно кивнула Сира, — целую миску похлебки и гроздь винограда. Ты приходи попозже, я тоже чуток вздремну.

Чтобы краски и звуки вернулись к Нунехе, ей нужно было немного: чтобы Або посмотрел на нее как прежде. Но этого не случалось. День ото дня он чувствовал себя все лучше, но взгляд его, направленный на Нунеху, был холоден и пуст.

В тот день, когда он совсем поправился, она снова подошла к нему. Рядом никого не было. Он сидел на камне, ссутулившись, как старик. Она подошла к нему сзади.

— Я знаю, что мне нет прощения, — сказала Нунеха, — я предала тебя. И все же прости меня, чтобы я могла жить дальше.

— Милосердие может убивать, — сказал он, — ты замечала это?

Она молчала.

— Прости и ты меня, — сказал он.

— Конечно, но за что?

— Всегда есть за что, — сказал Або, — за то, что мы сделали это.

— Что? — спросила Нунеха.

Он был сегодня печален, как никогда.

— Отпустили друг друга.

А потом работы закончились, за ними приехала машина, и все они вернулись к себе домой. И жизнь потекла так, как будто ничего и не было.

Остатки ноября и декабрь прошли как тяжелое испытание. У Нунехи появилась привычка смотреть подолгу на какой-то предмет, пока контуры его не начнут размываться, а затем, придя в себя, переводить взгляд на что-то еще. Дни были похожи друг на друга, как люди чуждой расы. Хорошо хоть, никто ее не трогал, не пытался развлечь, не задавал вопросов. Но вечером в сочельник Нунеха лишилась тишины, последней своей отрады. Дом стал набухать от входящих в него людей, друг за другом прибывали сестры с мужьями, братья с женами, все с чадами, близкие и дальние родственники.

— Хорошо хотя бы изредка собираться всей родней, — сказал старый Йосеп, когда все сели за стол, — и спасибо всем, кто прибыл. Каждый из вас знает, зачем зван и что от него ждут. Я буду записывать, кто сколько внес — для себя, чтобы знать, за кого молиться.

И по очереди все прибывшие стали протягивать Йосепу деньги, а тот пересчитывал и старательно вписывал имена жертвователей на листок бумаги.

— Спаси вас всех рождающийся Господь, — сказал он, когда все закончилось. И распорядился, чтобы Тато приготовила всем гостям постель.

На другой день, когда все разъехались, Нунеха подошла к матери:

— Зачем деду нужно столько денег? Это ведь не на похороны?

— Нет, — удивилась Тато, — разве ты не поняла? Они на твое лечение. Еще когда ты была на виноградниках, дед велел нам написать письмо профессору в город. Спросить, можно ли тебя вылечить. И тот прислал ответ, что возможно, но операция и лечение займет много времени и стоит очень дорого. У нас таких денег нет, сбережений у нас мало...

— Не надо было этого делать! Верните всем деньги!

— Как это? — опешила Тато. — Доченька, ты же всегда хотела...

— А теперь не хочу! Я ничего не хочу! И никуда не поеду!

И схватившись руками за голову, Нунеха убежала. Хорошо, ни Олуша, ни Йосепа дома не было.

— Девочка измучена, — сказала Тато им после, — наверно, боится, что операция ей не поможет. Не надо ее торопить, подождем, пока будет готова.

Но прошла неделя, другая, месяц, а Нунеха не вспоминала о разговоре с матерью. Ей было не до этого, она не хотела отвлекаться от своих мучительных воспоминаний. А потом вдруг нежданно на нее сошел покой, как обретают его те, кого покидает жизнь. Нож, выпустивший остаток ее крови, был в виде красивого пригласительного билета на свадьбу. На нем были нарисованы новобрачные, над женихом стояло имя Або, а над невестой — Сира.

— Они же брат и сестра! — сухими губами выдавила из себя Нунеха.

— Хорошая пара, — сказал Олуш, — этим и должно было кончиться, их матери как родные с детства. Только жених слишком молод.

— Да, — кивнула Тато, — но ждать нельзя: фигура невесты начала округляться. Я слышала, что между подругами случился небольшой раздор. «Не следовало твоей дочери ложиться к моему сыну, — будто говорила мать Або, — может, мой сын любит другую».

— Но они же брат и сестра, — хриплым голосом повторила Нунеха, — разве им можно жениться?

— Они так называли друг друга, но они ведь не брат и сестра, — сказала Тато. — Ты хорошо их знала, дочка? Говорят, они сошлись на виноградниках.

Нунеха вспомнила, как они спали, обнявшись.

— Да, я их видела, — сказала она, — но там ведь было много народу.

— Хочешь на свадьбу? — спросила Тато.

Пойти? Там будет Або.

— Нет, — сказала Нунеха, — мне нужно ехать на лечение.

Потом она много раз себя спрашивала, почему не воспользовалась этим случаем, он ведь был последним, больше никогда она не увидит Або. Наверно, она надеялась, что они когда-нибудь случайно встретятся, Або будет идти ей навстречу и увидит, как прямо и легко она ступает, как будто на каждой лодыжке у нее по маленькому крылу... Но она встретилась только с Сирой, когда та шла со своими тремя детьми, но к тому времени Або уже не было. Он умер, заболев и скрыв от близких свое состояние.

— Ты другая, но ты все та. Сколько времени мы не виделись! — вздохнула Сира. Она уже не сияла, как прежде.

— Почти шесть лет, — сказала Нунеха, — без двух месяцев и трех дней.

Сира грустно улыбнулась.

— Або тоже всегда считал точно. Он знал, сколько каждому из детей вплоть до дней и часов.

Нунеха смотрела на них: сын и две дочки. Самые красивые дети из тех, что она видела в жизни.

— Он не хотел умирать, — сказала Сира, — я уверена в этом.

— Да, с чего бы ему этого хотеть, когда у него такие дети, — согласилась Нунеха.

— Я рада, что мы увиделись. Прощай.

— Прощай, — ответила Нунеха.

— Подожди, — Сира окликнула ее, когда она уже сделала несколько шагов. — Я должна сказать тебе... За те годы, что мы были женаты, он был самым нежным, добрым мужем, ни разу не произнес твое имя, ни разу не попрекнул меня, и только незадолго до смерти сказал: «Я бы ожил, если бы, прихрамывая, ко мне подошла Нунеха, села на край кровати, и запела...»

— Почему же ты не позвала меня? — спросила Нунеха.

— Он бы все равно умер, — сказала Сира, — он остался там, в горах, вместе с тобой.

 

 


1   Пучик — надувной шарик, пустышка.
2    Марез — ассирийский праздник Всех Святых.