Клейкие листочки

  Впервые о них, клейких листочках, я вычитал когда-то у Достоевского — в его «Братьях Карамазовых».

«Пусть я не верю в порядок вещей, — богоборствует, а в то же самое время исповедуется Иван в беседе-споре с младшим братом Алешей, — но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо...». И через короткое время снова о них вспоминает: «Клейкие весенние листочки, голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь, первые свои молодые силы любишь...»1.

Казалось бы, мимолетный, но какой запоминающийся образ! Для многих-многих читателей листочки эти так и «приклеились» именно к Достоевскому, к его роману.

Но справедливости ради надо уточнить: Иван Карамазов, скорей всего, листочки не сам придумал, а взял у Пушкина, из стихотворения «Еще дуют холодные ветры...»:

...Скоро ль у кудрявой у березы

Распустятся клейкие листочки...

Впрочем, кто из нас еще в детские свои годы, до знакомства и с Пушкиным, и с Достоевским, не любил «клейкие листочки»? Кто из мальчишек и девчонок предвоенного или послевоенного поколений не любил «торопить весну»? Чтобы ее поторопить, надо было еще в феврале или начале марта наломать на улице несколько тополиных нагих веток и дома, выпросив у старших порожнюю бутылку или банку, наполнить ее водой чуть не доверху и сунуть туда свой принос. Кажется, уже через два-три часа, отогревшись на подоконнике, ветки начинали источать из крупных своих почек остренькое, кисленькое, будоражащее дух благовоние. Не успеешь надолго отвлечься, а почки уже набрякли, пустили, действительно, липкую коричневатую смолку. Уж не помню, на третий ли, на пятый ли день жесткие, как длинные крыльца у каких-нибудь насекомых, почки лопались. Светло-зелеными острыми язычками являлись на свет первенцы, раздвигая больше ненужную твердую кожуру. Они-то по мере ежесуточного прироста и обнаруживали свою замечательную, даже на глаз ощутимую клейкость, какой не увидишь ни у березовых, ни у чьих еще молодых листочков. Нет, тополь всех обгонял, всех нежной своей клейкостью превосходил, потому-то все мы его и предпочитали. А кроме того, он стремительно рос не только в лист, но и в корешки. Белые, шустрые, они в воде прыскали во все стороны, как бы образуя чистенькие бородки. И старшие учили нас, что, как земля отогреется, можно смело эти тополиные выводки пересаживать в нее. Тополь обязательно укрепится, саженец не пропадет, а на третий-четвертый год превратится в деревце.

Они, наши старшие всяких возрастов, тоже в такую пору по-своему впадали в детство, тоже на свой — более практичный — манер поторапливали и понукали весну, сажая в миски овес или пшеницу для будущих пасхальных крашенок, пристраивая на подоконниках всякую овощную рассаду — от помидорной до луковичной.

Сколько же в городах, поселках, деревнях — по всей стране — осталось от тех десятилетий быстрорастущих, шумнолиственных тополей, будто в благодарность за доверие и внимание к ним озеленивших окраинные пустыри, унылые до тех пор дворы, придорожные неудоби. Обыкновенные в средних широтах, пирамидальные на юге, они поднимались вместе со всей страной, росли добровольным дополнением к грандиозному государственному плану создания системы лесозащитных полос.

Тот план давно уже лукаво осмеян, похерен, как и все «сталинское». Но сами-то полосы на тысячах гектарах, где успели их посадить еще «до экологии», шумят себе, зеленеют, заданную им службу исправно несут, охраняя посевы летом от знойных ветров, зимой накапливая снежные сугробы поближе к пахотным квадратам.

Впрочем, не хочу я ни у кого выжимать из глаз ностальгическую слезу. И с «клейких листочков» не для того начал, чтобы умилить чью-то отзывчивую душу.

Где уж там умиляться! Сегодня, в конце лета, по всей России, по всему бывшему Союзу тополь пропадает. И вдобавок что-то нехорошее происходит с нашим зрением, в том числе с внутренним, духовным зрением, если мы этого колоссального по размерам пропадания, оказывается, в упор не видим. Ладно, не видят его лица, ездящие в городах и за город по своим избранным, ласкающим глаз трассам. Но возьмем любое обыкновенное железнодорожное или автомобильное полотно, лучащееся от столичного мегаполиса во всех направлениях: где бы вы ни оказались, вы едете по бесконечному кладбищу усыхающих тополей. Высоченные деревья, саженные когда-то в линейку, в виде придорожных полос, как зловещие скопища скелетов, исступленно тянут к нам уродливые серо-бурые сучья. Мы щадим глаза и не смотрим на них, будто нас это нисколько не касается. Мы дремлем или таращимся на свои чайнворды, сканворды. Не мы же их сажали.

В салоне автобуса, ползущего в час пробок по Ленинградскому шоссе, я сказал пожилой женщине-соседке, когда она пожаловалась на небывало жаркое лето: «А вы на тополя посмотрите, что это с ними происходит?» Она смотрела несколько минут в большое боковое стекло и потом сказала. «А знаете, так, похоже, везде. Мы недавно были на озере Иссык-Куль. Так там еще хуже: листву на тополях пожирает какая-то гусеница. И эти гусеницы как дождь сыплются с деревьев. Оч-чень неприятно!»

Нынешним летом на окраине ярославской деревни, заметив, что наш дворовый тополь, растущий из одного комля сразу тремя стволами, за весну и половину лета стремительно усох, мы спилили его. Сердцевина во всех стволах оказалась темно-бурой, пропитанной какой-то гнилью. Колуну дерево не поддавалось. Это была тоска, а не колка. Дерево будто мстило за свою преждевременную гибель. Удары приходились на что-то вязкое, резинообразное. Даже звук получался тупой, противный. Я подождал полтора месяца, пусть чурки еще высохнут. Но и со второго захода они не хотели колоться. За час с лишним работы я бы тут нагромоздил целую горку сосновых или березовых поленьев. Тополь гнал из меня пот и остатки задора. Наконец, я смирился и перенес тяжелые чурки поближе к бане, пусть не торчат перед глазами как мрачный знак неудачи. А чтобы хоть как-то освободиться от наваждения, подумал: дело, пожалуй, не в самом дереве, а в неизвестной пагубе, которая повсеместно накинулась на тополь как таковой.

Не знаю, может, об этой пагубе, об этой нежданной тополиной чуме, изводящей со свету ни в чем неповинное дерево, уже пишут в специальных лесоводческих изданиях? А наша официозная СМИ-система, охочая до всяких скандалов и страшилок, судьбы тополя что-то не замечает.

Между тем тополиный мор ворвался уже и в пределы дряблого мегаполиса. Из окна можайской электрички, на подъезде к синим клыкам Сити среди лета чернеют рядом с жилыми кварталами целые рощицы мертвых тополей. А если по всей Москве считать? В городе нет такого количества рабочих и техники, чтобы убрать их в режиме субботника или даже годового плана. Нужны сотни кранов, сотни самосвалов, тысячи опытных пильщиков и уборщиков.

Иногда кажется: кто-то эту пагубу осуществляет намеренно и повсеместно. Горожанам, понятно, досаждает в июне тополиный пух, и многие городские порубки тополей в последние годы определялись именно этим мелким, по сути, неудобством. Но всю-то подряд тополиную породу зачем было бы травить? Нет, злоумышленная травля недостоверна. Тогда что же еще? Загазованность? Но ведь тополя тысячами усыхают и вдоль железнодорожных путей.

Говорят еще: причина — в повсеместной нехватке почвенных вод. Тополь оказался самым беззащитным, за ним обезвоживание на глазах подкрадывается к березе, елям, другим лиственным и хвойным. При таком объяснении все упирается в причины куда более общие. Они уже не первое десятилетие обсуждаются настолько часто и повсеместно, что все как-то незаметно привыкли, смирились: да, мы обречены, мы живем за чертой непоправимой экологической катастрофы всемирного масштаба.

Но покорность такого рода ничего кроме самого примитивного цинизма породить не может. Ведь если пик всесветной катастрофы уже позади, если противодействовать ей бессмысленно, остается лишь признать полную неудачу пребывания человеческого рода на земле. Да, мы такие вот нехорошие, но раз переменить все равно ничего уже нельзя, станем до конца толкаться в том же гиблом направлении: выскребывать из земли все запасы угля, нефти, газа, гнать толстенные трубопроводы в Европу, в Китай, к черту на рога, производить все новые и новые полчища автомобилей, авиалайнеров, танкеров, компьютеризировать и оснащать многокабельным телевидением каждую квартиру, каждый пень в лесу, до упаду таращиться на всевозможные шоу, парады звезд, состязания смеховодов... Уйдем до конца в этот пленительный мир грез и соблазнов! Какие еще, к лешему, тополя? На крайний случай, приедут гастарбайтеры из Турции, из Вьетнама, из Африки и все спилят, подметут, пустят на целлюлозу...

И вообще, оставьте ваши сантименты! Нас уже ничем не испугать. Наводнения? Тайфуны? Землетрясения? Пожары? Ну и пусть! Зато они хорошенько расчистят землю под всеобщее кладбище. Нам ничего уже не светит, никакого загробного воздаяния. Мы все уже или почти все свое поучили сполна, осталось совсем немного...

Бедные Иван и Алеша Карамазовы! Бедный Федор Михайлович! Услышь они такие речи, такие самоубийственные воззвания, они бы, пожалуй, примолкли пристыженно. По крайней мере, на какое-то время примолкли — со своими мировыми вопросами к Богу, к человеку, со своей жаждой жить, страдать, надеяться на лучший исход для всех и каждого. Какими бы наивными ни виделись они из нашего наступившего нового тысячелетия, у них было одно великое, при всей его беззащитности, преимущество. Потому что у них были клейкие листочки.

 

 

1 Глава «Братья знакомятся» из Книги пятой PRO I CONTRA.