Чехов и Православие

1.

Чехов жил и работал в православной России, а не в СССР, когда для среднего человека нормой являлся атеизм. Для Чехова естественной была все-таки Православная вера и нравственность — и это основа, подоплека творчества писателя. От этого он и шел.

Чехов никогда не писал со стороны — как живописец! — о вере, о церкви, о Православии. Даже в «Архиерее» не копирует, не малюет, не списывает, автор живет судьбами героев и судит о них с позиций нравственного человека. Отметим, что писать внешне о церкви, о вере, о святости — это не все равно, что проводить идею христианства изнутри, формируя для читателя оценку с позиций верующего человека, понуждая само произведение отчитываться перед читателем. В таком случае автор должен мыслить христианскими категориями, руководствуясь нравственностью и моралью христианина.

И вот, находясь в определенных нормативных условиях, автор без объяснений и предисловий заводит речь о героях-атеистах, и это как о естественном явлении, даже не пытаясь объяснить такую аномалию. Что это? Конечно же, писательский прием. С первых страниц автор заставляет читателя думать, как бы подключая его в соавторы. Сам же мастер скрывается за текстом произведения — ни пояснений, ни толкований, ни знаменитого «указующего перста». Что же из этого получится? Первый вопрос, который увлекает и критика, и читателя.

 

2.

Любопытно в связи с темой заглянуть в повесть Чехова «Скучная история». Здесь даже не ставится вопроса о вере и православной морали, да и о Боге ни слова, как если бы события в повести происходят в середине двадцатого века... Визуально нет ни одного храма, ни одного креста, ни одной иконы, ни одного диалога о вере, лишь однажды машинально перекрестился солдат, университетский подсобный рабочий, а повесть тем не менее постоянно заставляет думать о христианской морали, о нравственности, о Боге. Конечно же, индивидуальностью читателя этого не объяснишь.

Был «в России заслуженный профессор (медицины. — Б. С.) Николай Степанович... тайный советник и кавалер; у него так много русских и иностранных орденов, что когда ему приходилось надевать их, то студенты величают его иконостасом»... Профессор читает лекции, живет полноценной семьей — жена, дочь, сын — у него, конечно же, свой кабинет, одно лишь плохо: он стар (хотя не так уж он и стар — 62 года!) и болен (повышенные сахар, белок — в таком возрасте тоже не смертельное дело!), так что день ото дня худеет. И если бы его спросили: что составляет теперь главную и основную черту его существования? Он ответил бы: бессонница. Тем не менее Николай Степанович считает, что он умирает — и даже определил срок: полгода — и подобно Льву Толстому боится своей смерти, «черной дыры», как, впрочем, боятся этого без малого все, отпавшие от веры и Церкви.

Жена занята денежными делами и детьми; сын где-то далеко служит офицером, дочь учится музыке и спешит замуж, так что жених ежедневно обедает в столовой Николая Степановича, чем и раздражает его. Есть и еще близкий человек — Катя. Это дочь приятеля-окулиста, семи лет осталась сиротой, так что Катя выросла как приемная дочь в семье профессора.

Предположительно можно решить, что глава семьи давно живет без Бога и церкви, но иконы в комнатах жены и дочери, пожалуй, имеются, формально они даже наверно посещают церковь. И это как результат атеистической установки Николая Степановича. Ответственность на него ложится и за Катю, которая при наследственных эмоциях и деньгах в пятнадцать лет до помрачения увлеклась театром, в конце концов, уехала с труппой в провинцию. Там влюбилась, без формальностей «вышла замуж», разошлась, родила и схоронила ребенка, возвратилась в Москву, заимела любовника, пуская по ветру наследственные тысячи — и ко всему этому не зная, что ей делать? Какова же пружина, двигающая эти жизни? Если нет в них веры, то во что же традиционная вера трансформировалась? Жена и дочь ясны — бытовое мещанство, в плену которого и «задыхается» ученый.

Повесть, однако, построена и держится на взаимоотношениях Николая Степановича и Кати — так чем же именно они живут, чему поклоняются?

«...Мне отлично известно, что проживу я еще не больше полугода; казалось бы, теперь меня должны бы больше всего занимать вопросы о загробных потемках и о тех видениях, которые посетят мой могильный сон. Но почему-то душа моя не хочет знать этих вопросов, хотя ум и сознает всю их важность. Как двадцать, тридцать лет назад, так и теперь перед смертью меня интересует одна только наука. Испуская последний вздох, я все-таки буду верить, что наука — самое важное, самое прекрасное и нужное в жизни человека, что она всегда была и будет высшим проявлением любви и что только ею одною человек победит природу и себя. Вера эта быть может наивна и несправедлива в своем основании, но я не виноват, что верю так, а не иначе; победить же в себе этой веры я не могу». — Вот, собственно, подмена веры в Бога, взращенная и здравствующая доныне. Отсюда истекают и семейные убеждения, этим руководствуется и писатель Чехов, характеризуя своих героев и направляя их действия.

А вот и Катина подмена — она говорит: «И никакая публичная деятельность не может доставить такого наслаждения и удовлетворения, как сценическая...» — Еще подростком «она стала привозить с собой целыми дюжинами портреты актеров и актрис, на которые молилась...».

Подобная, лишь более рациональная подмена и у дочери — музыка. И если присмотреться, то у каждого свой идол, но ничего объединяющего их нет — каждый живет сам по себе без веры и без Бога.

Что ж, проследуем за Чеховым, взглянем на героев глазами автора из православного прошлого — каковы же для Чехова Николай Степанович и Катя — близкий друг, хотя правильнее было бы называть приемной дочерью.

 

* * *

Николай Степанович: «Когда входит ко мне дочь и касается губами моего виска, я вздрагиваю, точно в висок жалит меня пчела... Отчего же она ни разу тайком от матери не пришла ко мне и не шепнула: “Отец, вот мои часы, браслеты и сережки, платья... заложи все это, тебе нужны деньги...”? (Правда, деньги ему вовсе не нужны, и это лишь естественная жажда жертвы родного человека. — Б. С.) ...Мне хочется прокричать громким голосом, что меня, знаменитого человека, судьба приготовила к смертной казни, что через какие-нибудь полгода здесь в аудитории будет хозяйничать уже другой. Я хочу прокричать, что я отравлен; новые мысли, каких не знал я раньше, отравили последние дни моей жизни и продолжают жалить мой мозг... Нелегко переживать такие минуты. (Особенно, если они постоянны и если ты соглашаешься, что смертен навечно. — Б. С.) ...Я начинаю плакать и прячу голову под подушку. В это время я боюсь, чтобы кто-нибудь не вошел, боюсь внезапно умереть, стыжусь своих слез, и в общем получается в душе нечто нестерпимое. (Это типичный страх смерти, отсутствие ответа на вопрос — зачем?! — Б. С.) ...Пока он (прозектор. — Б. С.) сидит у меня, я никак не могу отделаться от мысли: “Очень возможно, что, когда я умру, его назначат на мое место” ...хотя бес и шепчет мне, что все эти сосны и ели, птицы и белые облака на небе через три или четыре месяца, когда я умру, не заметят моего отсутствия. (Если бы он сознавал живую душу, так не думал бы. — Б. С.) ...Я просыпаюсь после полуночи и вдруг вскакиваю с постели. Мне почему-то кажется, что я сейчас внезапно умру... Мне кажется, что все смотрят на меня и прислушиваются, как я буду умирать... Ужас у меня безотчетный, животный, и я не могу понять, отчего мне страшно... Сейчас умру здесь, на этой лестнице, — думаю я. — Сейчас... (И такое повторяется на каждой странице — это уже на грани психиатрии. — Б. С.) ...грешный человек, не люблю я своего популярного имени. Мне кажется, как будто оно меня обмануло... Неправда, равнодушие — это паралич души, преждевременная смерть. (А следовало бы сказать: без Бога — паралич души, омертвение. — Б. С.) ...и от нечего делать стараюсь познать самого себя». — Вот так — от нечего делать!

И совершенно, казалось бы, нелепо, когда на каждом шагу умирание, ученый с мировым именем без сопровождения едет в Харьков, чтобы узнать материальное положение жениха дочери, она же в это время тайно венчается с этим женихом. И тем не менее Николай Степанович пытается размышлять и даже делает для себя замечательное открытие, которое, правда, и раньше проскальзывало в несколько иной форме:

«И теперь я экзаменую себя: чего я хочу?

Я хочу, чтобы наши жены, дети, друзья, ученики любили в нас не имя, не форму и не ярлык, а обыкновенных людей. (Именно так: не он бы любил, но чтобы его любили в авторитете и в повседневности! — Б. С.) Еще что? Я хотел бы иметь помощников и наследников. Еще что? Хотел бы проснуться лет через сто и хоть одним глазом взглянуть, что будет с наукой. Хотел бы еще пожить лет десять... Дальше что? А дальше ничего... И сколько бы я ни думал и куда бы ни разбрасывались мои мысли, для меня ясно, что в моих желаниях нет чего-то главного, чего-то очень важного... Я побежден».

Именно в это время проездом в Крым приезжает Катя, чтобы уже в который раз задать безответный вопрос: «Как быть? Что делать?».

 

* * *

Катя: «Это был кроткий, терпеливый и добрый ребенок. (Запомним это. — Б. С.) Я не умел заступаться за нее, а только когда видел грусть, у меня являлось желание привлечь ее к себе и пожалеть тоном старой няньки: “Сиротка моя милая!” ...Путешествовала она около четырех лет, и во все эти четыре года... я играл по отношению к ней довольно незавидную и странную роль... она писала мне о своем намерении умереть и потом о смерти ребенка, то всякий раз я терялся и все мое участие в ее судьбе выражалось только в том, что я много думал и писал длинные, скучные письма... А между тем ведь я заменял ей родного отца и любил ее, как дочь! (Не странно ли, человек понимает свой долг — и бездействует! — Б. С.) ... По целым дням Катя лежит на кушетке и читает книги... Из дома она выходит только раз в день... чтобы повидаться со мной... Она ведет меня в маленькую, очень уютную комнатку и говорит, указывая на письменный стол: “Вот... Я приготовила для вас. Тут вы будете заниматься... А там дома вам только мешают... По-моему, прежде всего вам нужно окончательно порвать с семьей и уйти.” (И это при детях, когда уже прожита жизнь. Таков воспитанный атеизмом взгляд на семью. — Б. С.) ... Катя презирает жену и дочь так же сильно, как те ее ненавидят. (А как же иначе, если нет терпимости и любви к ближнему, если вседозволенность?! — Б. С.) ... “Катя, чем ты будешь жить, когда промотаешь отцовские деньги?” — “Там увидим,” — отвечает она. — “Эти деньги, друг мой, заслуживают более серьезного отношения к ним. Они нажиты хорошим человеком, честным трудом”. — “Знаю... Николай Степанович, ведь я отрицательное явление? Да?” — “Да”. — “Гм... Что же мне делать?” — Что ответить ей? Легко сказать “трудись”, или “раздай свое имущество бедным”, или “познай самого себя”, и потому, что это легко сказать, я не знаю, что ответить. (Вот как откровенно отхлестывает Чехов за гордыню и либерализм: ведь не иначе как «раздай» — только вот после этого за кем ей следовать? «Познай» — и вовсе забыл научный гений, что философ-то в юбке, и от нечего делать не познаешь. А ведь проще: он и не знает, что сказать. — Б. С.) ... “Возьмите от меня мои деньги!” — “На что мне твои деньги?” — “Вы поедете куда-нибудь лечиться... Вам нужно лечиться. Возьмете? Да? Голубчик, да?” — “Нет, друг мой, не возьму... Спасибо... Поезжай домой спать. Завтра увидимся”».

И заключительная сцена в харьковской гостинице:

«Николай Степанович! Я не могу дальше так жить! Не могу! Ради истинного Бога скажите скорее..., что мне делать?» — «Что же я могу сказать? — недоумеваю я. — Ничего я не могу». — «Помогите! — рыдает она... — Ведь вы мой отец, мой единственный друг! Ведь вы умны, образованны, долго жили! Вы были учителем! Говорите же: что мне делать?» — «По совести, Катя: не знаю... Давай, Катя, завтракать...» — «Хоть одно слово!.. Что мне делать?» — «Чудачка, право... расплакалась».

Вот так и строятся без Бога и без любви отношения близких: черствость и непонимание.

 

* * *

А теперь несколько слов о Чехове и Православии.

Критика воспринимала и воспринимает повесть с атеистическим восторгом. Сравнивали со «Смертью Ивана Ильича» Толстого, хотя кроме предстоящей смерти ничего общего в этих произведениях нет... Николай Степанович, реалист и либерал, когда-то может быть и веровал в Бога, но отпал — ушел из семинарии в университет и стал медиком. В старости и болезни он страдает и оттого, что в семье мещанство, в университете недостоинство — спасают только милые студенты; страдает он и оттого, что смерть уже перед лицом, так что и голову под подушку приходится прятать. И только теперь в откровении он понимает, что не хватало и не хватает в жизни «общей идеи», которая могла бы объединить и его, и Катю и всех неприкаянных к общему делу. Однако окружение до этого не поднялось, в мирской суете все распадается. И остается ученая знаменитость как будто умирать — уже в который раз! — в гостиничном номере Харькова... При рассмотрении повести критики охотно цитировали умные и амбициозные фразы профессора, который даже перед смертью ведет настоящие записи. Несколько смущали «две жабы» — Катя и любовник, но это лишь потому, что они не соглашались, что третьей «жабой» является сам Николай Степанович.

Что же касается духовности, православия, то здесь и говорить, казалось бы, не о чем: сам Чехов пристегнут к либеральной интеллигенции, так что в Православие не играет. У него и герои — атеисты...

Действительно, Чехов не играл в Православие — он жил Православием, даже если подсознательно или сокровенно. Это очевидно и при авторской скрытности и недоговоренности. Кстати, крайняя особенность творчества Чехова: в произведениях его нет указующего перста, нет нравственных выводов, как будто, ни веры, ни атеизма вовсе нет. Есть разные люди — их много, целый город! — вот они и оживают под пером врача Чехова и живут самостоятельной жизнью.

Но все это внешне, если смотреть прямо из нашего поруганного атеистического далека в чеховское, прошлое — лицом к лицу. А если перейти на сторону Чехова и взглянуть на повесть его глазами, как говорится, увидеть произведение и героев, условно говоря, в обратной перспективе: Православное отечество — время — автор — герои — книга — прочтение повести в нашем порушенном далеке?.. — Это очень важный принцип оценки вообще.

Конец восьмидесятых годов девятнадцатого века. Совсем недавно убит царь-освободитель; после смерти Достоевского Толстой расшатывает устои государства; правящий класс играет в масонство; интеллигенция — в либерализм российского толка. И, тем не менее, Россия — государство православное, и базис, духовно-нравственный потенциал нации, еще далеко не исчерпан. Призрак коммунизма бродит и по России, но никто, за редким исключением, не понимает, к чему все это может привести. В конце концов общество держится на опыте, на традициях; человека и его нравственность определяет личная смерть или личное бессмертие. Даже ученые медики, реалисты и материалисты, теряются перед лицом смерти. И только вера способна удержать хотя бы сверхгениального человека от личного крушения. Без веры разрушается не только личность, но и все вокруг обретает центробежный разнос.

В таких вот условиях и появляется Николай Степанович с иконостасом орденов и без Бога. Когда-то он уже поклонился «науке» — и обрел мир. И мир всю жизнь вращался вокруг него. И легко представить блестящую научную карьеру молодого гения; нетрудно представить и домашнюю роскошь и семейное благоговение: красавица жена рожает сына, затем дочку — золотая семья! Да еще сиротка Катя... Время стремительно — и вдруг оказывается: счастья нет, нет и бессмертия. А перед личной смертью все обращается в суету и прах. Почему же нет счастья? Почему нет бессмертия? Причины откровенны и ясны. И вот здесь мастер слова Чехов ненавязчиво в художественной форме преподает нам урок причин... Эгоцентризм Николая Степановича, видимо, настолько велик, что посторонних и семью он видит и признает лишь по обязанности и по необходимости. В ответ есть уважение, есть поклонение, но нет любви, доверчивости, искренности. Не той любви, физической, а той — как самого себя. Ближние ненавидят друг друга. Но главное, сам Николай Степанович, перед кем все, конечно же, благоговели, под старость лет предстает духовным и физическим банкротом. И все, что свершается вокруг — продолжение его гения и воли. Однако дома его водят за нос с женихом дочери, и в конце концов, видимо, выпроваживают на разведку в Харьков, чтобы затем из Москвы в один день объявить о тайном венчании дочери, поставить отца перед фактом. Более того, отправляют в Харьков ему телеграмму, вовсе не заботясь о его здоровье, не думая о том, что отец в одночасье может умереть, если, по его словам, он доживает последние месяцы. Вывод прост: семья воспитана на вседозволенности и эгоизме. Духовно-нравственной основы в семье нет. Мы не знаем, каков сын, но зато умненькая, кроткая когда-то Катя, получив новое воспитание в семье ученого, в первой же молодости дошла до разврата и до покушения на свою жизнь. Ей уже, видимо, под тридцать, а она так и остается духовным недорослем: кроме любовника ничего и знать не знает. Потому что с детства без заповедей и морали. Она так и не знает, как жить, что делать? А беда в том, что и сам наставник и воспитатель ничего этого тоже не знает, поклоняясь кумиру — науке. Он знает лекции — и счастлив и горд, читая их, потому что три сотни глаз с восторгом созерцают его. А вот подсказать Кате — как жить? что делать? — не может, не знает, потому что банкрот, духовно-нравственный фундамент его разрушен. Он не может постичь духовности. Да и какая духовность, если банкрот, если в душе его смерть.

И как язычник, читая лекции с препарированными трупами, он настолько насыщен физической смертью, что она постоянно наводит на него ужас. Он плачет и прячет голову от призрака смерти; ищет защиты и сострадания, но им же воспитанное окружение не проявляет таких эмоций, и только Катя в своем безбожии хотела бы молиться на идола от науки. И вот что любопытно: во время правки к переизданию повести, чтобы не быть столь откровенным, Чехов вымарывает и такие слова Кати: «Я сторожила бы каждую минуту вашего покоя и заставила бы себя уверовать в Бога, чтобы молиться за ваше счастье». Вот ведь какой идол, даже «заставила бы себя уверовать». Тут уж язык наперед ума бежит... Да только души-то у всех омертвели. Это и есть результат безбожия. Вот что нам доносит Чехов.

Жалкое зрелище собой представляет профессор. И все-таки себя считает он более счастливым... Автор не случайно вскользь упомянул, что Николай Степанович в юности учился в семинарии; значит, веровал — могло что-то запасть в душу, остаться. И когда он приходит к полному банкротству, вдруг и возникает проблеск в тупике: «...даже самый искусный аналитик не найдет (в нем. — Б. С.) того, что называется общей идеей или Богом живого человека... Я гляжу на нее, и мне стыдно, что я счастливее ее. Отсутствие того, что товарищи-философы называют общей идеей, я заметил в себе только незадолго перед смертью, на закате своих дней, а ведь душа этой бедняжки не знала и не будет знать приюта всю жизнь, всю жизнь».

Вот ведь как, на всю жизнь сделал несчастной. Отобрал у человека Утешителя. Дело прямо-таки дьявольское.

Чехов и об «общей идее» говорит устами профессора, скорее, как о философской категории. Называет ее «Богом живого человека», считая, видимо, неуместным назвать все своими именами: «общая идея» — вера, Православие, Бог: Церковь. А ну как при таких словах сконфузится гениальный Николай Степанович, да и либеральный девятнадцатый век вознегодует — надо и с этим считаться.

Но если продолжить анализ повести, то мы неминуемо придем к пониманию, что разлад в окружении Николая Степановича разворачивается и сгущается потому, что в основу всего бытия или существования положено все-таки безбожие. Все без исключения герои повести в духовном тупике, выхода из которого нет. И только студенты... но там уже другой космос. Такова идея произведения, так выстраивает Чехов повесть с православных позиций.

Чехов раскрывает перед читателем уже следствие, результаты, рисует итог. Почему же такое следствие, таков итог? Порушен базис — религиозно-нравственный фундамент народа. До понимания этого читатель должен сам дойти, по крайней мере, читателю предлагается это сделать.

Потому и не старели, потому и живучи чеховские произведения, что Вера, Бог, нравственность из мира уходили уже и тогда, уходят они и теперь. Мир ветшает и пошлеет, а произведения обретают все большую актуальность, ибо они зачастую и начинаются с того, что герои утратили или утрачивают свою веру, так что произведения и обретают живую форму следствия. Становится ясной и популярность Чехова на Западе. Апостазия в Европе и Америке уже свершилась, когда и в России взбунтовался либерализм. Так что Чехов для Запада был не только понятен, но как бы и оправдывал их падение — и в то же время милое прошлое. Так и у нас в ХХ веке при атеистической трактовке Чехов классически возобладал всеобщим вниманием.

Думается, что к Чехову именно с такой меркой при оценке его произведений и следует подходить. По-своему — проза для будущего.

Нередко оппонентом веры у Чехова выступает и либерализм — и это на сегодняшний день актуально.

Известно, что либерализм и в России в конце девятнадцатого века процветал, и даже те, кто придерживался консервативных взглядов, с либерализмом не могли разминуться. Ко всему это был и ярлык. Скажем: Чехов — либерал. Вот и появилась такая нужда, на примере хотя бы «Соседей» оценить чеховский либерализм.

 

* * *

Петр Михайлович Ивашин и Власич — соседи, помещики, они — либералы. Власич уже был однажды женат в духе «русского либерализма»: пожалел гулящую женщину и, решив исправить ее, женился на ней. Но она и в женах продолжала свою жизнь, откровенно заявляя: «Умный человек бросил меня, а дурак подобрал». Финал таков: «либеральная жена» уезжает в город на «либеральный промысел», а либерал Власич высылает ей деньги на содержание.

И, тем не менее — да здравствует либерализм!

Зина, сестра Ивашина, убегает к Власичу в жены. И Петр Михайлович, и мать-старуха, и тетушка, и все поместье в трауре. Бесчестие, позор! Тем более, что «женский либерализм упрям, неумолим, жесток».

После недельного негодования Петр Михайлович седлает коня и едет к соседу не на праздник — какой уж праздник! не доказывать недостоинство поступка, он ведь и сам «всегда стоял за свободную любовь!», он ехал с желанием сказать, что «ведь свобода — в воздержании, а не в подчинении страстям. У них разврат, а не свобода». Вот ведь как либерализм преобразуется в христианство. Ясно, что эта мысль даже не героя, а прямо Чехова! И еще Ивашину хотелось хотя бы плеткой угостить соседа... Таков вот либерализм на собственной шкуре. «Один обольстил и украл сестру, — думал он, — другой придет и зарежет мать, третий подожжет дом или ограбит... и все это под личиной дружбы, высоких идей (Читай — либерализма! — Б. С.), страданий!» Любопытно, что все действие рассказа пронизано вынужденной ложью — либеральная ложь тянет за собой тенета попутной лжи.

Он ехал и заранее знал, что сестра, «чтобы оправдать свой поступок, будет говорить о правах женщины, о свободе личности и о том, что между церковным и гражданским браком нет никакой разницы. Она по-женски будет спорить о том, чего не понимает, и, вероятно, в конце концов она спросит: “При чем ты тут? Какое ты имеешь право вмешиваться?”» Не правда ли, сцена советских, да и сегодняшних дней — вот «обратная перспектива», вот откуда растущая популярность Чехова: предвидение...

Все так, только разговор в основном шел с Власичем. «В практической жизни это наивный, слабый человек, которого легко обмануть и обидеть, и мужики недаром называют его “простоватый”. Он либерал и считался в уезде красным, но и это выходит у него скучно». Когда случалось ночевать у него, то Власич клал на ночной столик Писарева или Дарвина, а то и Добролюбова. «Это называлось в уезде вольнодумством, и многие смотрели на это вольнодумство, как на невинное и безобидное чудачество; но оно, однако, сделало его (Власича. — Б. С.) глубоко несчастным. Оно было для него тою личинкой, о которой он только что говорил: крепко приросло к нему и пило из его сердца кровь...» И только теперь, сто лет спустя, может быть мы и поняли, к чему привели Отечество «невинные чудачества». Вот этим-то и потому-то Чехов актуален и сегодня!

Как думалось в пути, так и свершилось на деле. И разговор с сестрой лжив, и Петр Михайлович понимал, что и она теперь будет несчастна, и оба «они несчастны». «И ему стало невыносимо жаль их». И это уже отозвались не либеральные чувства, а христианские — православное всепрощение. Не плетью стегать, а пожалеть хочется обоих. И «он нагнулся к Зине, дотронулся до ее плеча и сказал: “Ты, Зина, права. Ты хорошо поступила!”» — Вот и увяз неплохой человек в новой лжи!

И еще не отъехал в сторону дома, Петр Михайлович подумал: «Я — старая баба. Ехал за тем, чтобы решить вопрос, но еще больше запутал его. Ну, да Бог с ним!»

Уже в сумерках с отдаленным громом, Петр Михайлович уныло предугадывал итоги происходящего: «...и воображал отчаяние сестры, ее страдальческую бледность и сухие глаза, с какими она будет скрывать от людей свое унижение. Он вообразил себе ее беременность, смерть матери, ее похороны, ужас Зины... Гордая, суеверная старуха (верующая мать. — Б. С.) кончит не иначе, как смертью. Страшные картины будущего рисовались перед ним... и среди бледных женских фигур он видел самого себя, малодушного, слабого, с виноватым лицом...»

Так и возвращался Ивашин с думами далеко не либеральными, скорее, прямо осуждая либерализм и дурные потемки. Да и весь либерализм в рассказе настолько безумен и жесток, настолько аморален и пошл, что уж автора никак не назовешь поборником либерализма. Да еще жуткая природа либерализма — хорошо обыгран западный либерал Оливьер, предтеча Власича.

Более сурового суда над бесенятами после Достоевского трудно и припомнить.

 

3.

Хотелось бы пообстоятельнее порассуждать о «Соседях», но под руку попала старая газета «День литературы» со статьей Ильи Бражникова «Бес по капле. Апокалиптический либерализм Чехова». И статья эта насторожила и обеспокоила, и заставила вдруг многое из задуманного переосмыслить и временно отложить в сторону.

И вновь Чехов — крутой либерал от начала и до конца, Вот за это и строгий суд. А ведь по десяткам произведений, как, в частности, и по «Соседям», никак Чехова не обвинишь в изложенных грехах. Кстати, заметим, что сыр-бор загорается опять-таки по письмам. «Чехов ... сформулировал как-то в известном письме к Суворину нечто вроде своего жизненного кредо — ежедневно выдавливать из себя раба по капле. Любопытно, однако, рабом чего Чехов себя долгое время ощущал».

Для примера несколько последовательных ползучих переходов:

«Выдавливание раба — есть чеховская формула либерализации».

«...выдавливать из себя по капле раба» — значит у Чехова как раз освободиться от традиции... Чехов искал “новую правду” по ту сторону традиционных отношений».

«Чехов, как было свойственно его либеральным современникам; демонтирует традицию. Традиция — рабство, каторга. Это рабство нужно “выдавливать по капле”. Иными словами, традиция — бес, которого надо изгнать. Чехов не замечает, что, выдавливая раба, он не изгоняет злого духа, а напротив, расчищает для него место».

«17 июля 1918 г. (День убийства царской семьи. — Б. С.) ...Теперь, г-н Чехов... раб окончательно выдавлен, и в русского человека, в убранный дом, вселился сам сатана».

Что ж, логика движения ясна: еще шаг, полшага — и Чехов обернется революционером. И ведь как просто — с реплики из письма.

А вот и тягучая многозначительность: по аналогии выстраивание авторитетов и последователей, собор единомышленников:

«“Идея выдавливания раба” (подобно современным и родственным ей идеям: З. Фрейд — об освобождении от «комплексов», Ф. Ницше — об освобождении от власти авторитетов, Л. Толстого — об освобождении вообще от всего «лишнего») является, безусловно, либеральной идеей». То есть чеховская формула либерализации.

Причем «освобождение», которое переживают герои чеховского рассказа «Дама с собачкой», в контексте эпохи (Анна Сергеевна и Гуров — современники Блаватской и Гурджиева) может прочитаться как и «пробуждение», «освобождение от ложного я»...

«Эта коренная фраза чеховского пред-Передонова лишь на первый взгляд несет “охранительный”, консервативный смысл. Хотя и вложена фраза в уста карикатурного консерватора (не исключено, что здесь имеет место пародия на К. П. Победоносцева)...» Помните, как Достоевского обвиняли в пародии на Чернышевского; пожалуйста — и Чехов пародист!

«В христианском мире грех — единственное, от чего требуется освобождение, но ни один либеральный и тем паче революционный идеолог, ратующий (подобно Чехову, Ницше, Фрейду, Ленину, Горькому, Бердяеву) за освобождение от чего бы то ни было, не учил избавлению от греха». — Не правда ли, знатный ряд во главе с Чеховым. Заметим кстати: освобождению от греха учили и учат Евангелие и Церковь.

И вот такое нажимистое приобщение к мелкой и крупной бесовщине, хотя бы и через авторитеты, не проходит бесследно. В сознание, особенно приготовленное, такое ложится, как логичное доказательство — аксиома. Только вот к чему приводят эти аксиомы!

«Чехову удалось бессознательно выразить скрытый демонизм и неоязычество либерального мира». — В таком случае, а почему бессознательно?

«Бытовой абсурд — проявление скрытой бесовщины. Едва ли Чехов думает об этом, но порой в ранних своих рассказах, прилежно следуя принципам гоголевской поэтики, бессознательно протаскивает чертовщину».

«Бес здесь на самом деле сидит верхом и, потешаясь над “освобождающейся личностью”, руководит процессом “выдавливания”. Выдавливая из себя по капле “раба”, русский человек начала ХХ столетия внутренне готовится к вселению легиона бесов». — Понятно, и Чехов тому активный пособник.

Уже из этих цитат легко понять, к чему ведет и увлекает нас автор.

А ведь если пойти по пути цитирования писем (как сегодня телефонных разговоров!), легко выставить такое, что перечеркнет все, предложенное Бражниковым. К примеру:

«Я боюсь тех, — пишет Чехов Плещееву, — кто между строк ищет тенденций и кто хочет видеть меня либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индиферентист. Я хотел бы быть свободным художником — и только».

А вот из письма тому же Суворину:

«Мне кажется, что не беллетристы должны решать такие вопросы, как Бог, пессимизм и т. п. Дело беллетриста изобразить только, кто, как и при каких обстоятельствах говорили или думали о Боге или пессимизме. Художник должен быть не судьей своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем».

Вот и позиция автора. Почему же в таком случае уходить от нее и сосредотачивать все внимание на «выдавливании по капле»? Ведь это и есть подтасовка, окололитературное передергивание идеологических карт.

 

* * *

Одно то, что появилась в печати статья «Бес по капле» не столько о творчестве Чехова, сколько о нем самом, свидетельствует о том, что давно уже пора подготовить новое прочтение Чехова, иначе замуруют нашего классика в такую чертовщину, что и еще полвека не достучишься.

По статье автор как будто не враг христианства, и национальные интересы ему не чужды, поэтому и должен бы он помнить, что судить о человеке следует по его делам. А дела Чехова — его художественные произведения, но не частные письма и реплики в них. И уж тем более, когда Бражников говорит: «Будучи (уж в 80-е-то годы точно) неверующим и даже весьма либерально и светски настроенным автором...», — хотелось бы тотчас спросить: «А вы что, в душу Чехова заглядывали?» В Евангелие сказано: уединись, затвори за собой дверь и молись... Повесть «Скучная история» и рассказ «Соседи» написаны позже, а в них и вера присутствует, и либерализм подвержен беспощадному разоблачению. А по части «и светским» — так ведь Чехов и не монах, и не офицер, он всегда оставался светским человеком.

 

* * *

«Бес по капле» чем-то мне напомнил статью Вл. Соловьева «Лермонтов»: сочетание бесспорных замечаний, подтасовка бесовщины и втягивание в определенную заданность... Соловьев прямо и обвинял Лермонтова в демонизме, называя его родоначальником ницшеанства, и это даже не попытавшись провести анализа художественных произведений.

Мне уже доводилось писать об этом, но придется коротко повториться: человек сотворен по образу и подобию Божию. Каждому дарован свой талант, заповедано преумножать его, то есть, подражая Господу, творить, понятно, добрые дела, создавая свою вселенную. Есть избранники Божии и в монашестве, и в миру — и нередко их строительным материалом является Слово. И в монашестве, и в миру избранные созидают свой космос, свой порядок, где все подчинено разумению творца — и никому их тайну не разгадать. В монашестве, в уединении, в затворе такие люди нередко вырастают до высот святости. В миру становятся, скажем, классическими писателями, но никогда не бывают святыми. Мир грешен, человек грешен, и созидая свои творения, гений проникает всюду — и даже в бездну греха, чтобы познать, понять, создать и донести до нижестоящего собрата выстраданное мнение, а иногда и выстраданную истину. Да, Чехов, как и Гоголь, вдохновенные и немощные, бежали в уединение от семьи. Но это не грех, а крест их, неся который, они следовали за Христом. И надо ли их в этом упрекать или обвинять?.. Не лучше ли попытаться понять. Всю жизнь, обогащаясь опытом, писатель нередко лишь к концу жизни находит духовную отраду, открывает для себя истину и с истиной уходит в мир иной. Через какие мытарства суждено было пройти Пушкину, Гоголю, Достоевскому, чтобы уже и на земле духовно воскреснуть — написать или высказать свои «Выбранные места»... А вот Лермонтов, Чехов, Есенин — не успели, духовно так до конца и не раскрылись.

Чехова обвиняют, что и он, как либерал, разврат называл свободой. Но посмотрите его произведения — ведь далеко не везде «Дама с собачкой». Следовательно, шел поиск, не находилось решения — как быть? Куда повести женщину в либеральном окружении: вслед за Толстым или за Розановым? Выбор не велик, но он был: или православная добрая семья, или монастырь. А если добрая семья не складывалась? Как быть? Кто виноват? Вот и плутал Чехов по трущобам и поместьям, чтобы, в конце концов, воскликнуть: эврика! Не успел...

А потом ведь еще и читать и видеть Чехова следует несколько иначе, о чем уже коротко сказано в первой части статьи.

Вот и о «юморе» Бражников, думается, лишнего хватил. Это от заданности, чтобы сделать Чехова не только либералом, но и игроком в демонизм. «Юмор всегда либо либерален, либо демократичен», — констатирует Бражников. И через абзац дополняет: «Смех, как известно, — признак свободного человека. Точнее, смех освобождает». Вспомните, от чего!.. Но ведь легко можно и не согласиться с этим. Смех и юмор — свойство здоровой нации, здорового народа, так же как песня и пляска. Сегодня нация в тяжелом недуге: мы не поем, не пляшем — нас принуждают слушать орущих наркоманов и проституток; мы не смеемся, а сценический смех давно превращен в гротеск и пародию заказных зубоскалов. Так что под схему Бражникова подойдет скорее пародия, инструмент не только либералов и демократов, но и всех мастей разрушителей — и тут первостепенную важность обретает то, а что разрушается.

 

* * *

Признаться, некоторое время я пребывал в недоумении: с одной стороны ясно — Чехова, как сегодня говорят, в статье «размазывают», с другой — что-то объективное в статье противоречит этому, не позволяя впасть в соблазн. Ведь искренне и справедливо завершается первая глава статьи: «Кстати, интересный вопрос: эмигрировал бы 57-летний Чехов из России? Скорее всего, если судить по поведению близких ему Бунина и Куприна, да... Однако, как знать, Чехов мог и “регрессировать” в сторону уважаемого им Суворина. Мог в конце концов стать верующим и консерватором. Для большого русского писателя этот путь, пожалуй, неизбежен. И у Чехова для этого тоже были все основания». — Не правда ли, нельзя не согласиться.

А вот заканчивается статья иначе. Пройдясь по Солженицыну и Пелевину — как будто это равные величины, Бражников заключает: «А либерала, как известно, по капле не выдавишь. Ибо род сей изгоняется только молитвой и постом». Иными словами, знак равенства поставлен между либералом и бесом. Но ведь вся статья посвящена «либералу» Чехову. Так что заключительная формулировка, можно счесть, крайне бестактная, точнее — хамская.

И невольно возник вопрос, да почему же вся статья насыщена беснованием? И лишь когда определяются авторитеты Ильи Бражникова — все как будто проясняется. Авторитетов три: Шестов, Мережковский и Манн. О Шестове не рискну судить — «как бы чего не вышло». Что же до Мережковского и Манна, то это известные соискатели бесов и чертовщины в русской литературе. «Чехову удалось бессознательно выразить скрытый демонизм и неоязычество либерального мира. Ю. Манн (и за это ему спасибо!) в свое время научно обосновал явления скрытой чертовщины у позднего Гоголя, спрятанной в абсурде и алогизме: путаница в словах, именах, вещах, дорожная неразбериха, неестественное поведение героев. Бытовой абсурд — проявление скрытой бесовщины. Едва ли Чехов думает об этом, но порой в ранних своих рассказах, прилежно следуя принципам гоголевской поэтики, бессознательно протаскивает и чертовщину». — Вот и эпиграф ко всей статье: поиски чертовщины у Чехова — отсюда и заголовок «Бес по капле». Задача поставлена, и хорошо ли, плохо ли, но в статью воплотилась.

Известно, что доктор наук И. А. Виноградов заново прочел и прокомментировал и раннего, и позднего Гоголя, и уж если Бражников рядится под православного или на самом деле православный христианин, читать и цитировать следовало бы не соискателя нечистой силы Манна, а наиболее духовного и национального Виноградова. Не тут-то было: Бражников распространяет «чертовщину» на творчество Чехова — и это прямым текстом.

Только ведь не так уж страшен черт, как нам его малюют соискатели... Когда Чехова неоднократно спрашивали, какой из его рассказов ему более нравится? Он неизменно отвечал: «Студент». Так вот, прежде чем распускать ползущую «чертовщину» под либеральным прикрытием, следовало бы прочесть хотя бы этот рассказ — и в тишине подумать, поразмышлять... Судить о классиках все-таки следует по их делам — по их художественным произведениям.