Потанин В. Ф. (г. Курган)

Мои пророки

из дневника писателя

— Почему я жива до сих пор? Почему Бог не прибрал? И зачем я живу так долго, зачем? Как бы хорошо закрыть глаза навсегда, чтобы не видеть этих бесконечных унижений, чтобы не слышать этого слова «совок», чтоб... Но не продолжаю — иначе остановится сердце. Ведь все эти плевки прямо в наше поколение, прямо в меня...

Из давнего разговора с матерью

 

Дорогой читатель! Позволь так обратиться к тебе, мой незнакомый друг. И не сердись, прошу, на мое старомодное, провинциальное обращение. Я и сам чувствую, что от него несет нафталином, но как выразиться иначе — не знаю и не приучен. Ведь мне уже перевалило за семьдесят — и этим все сказано. Я ведь, как и многие из вас, дитя своего времени, к тому же еще дитя сельских учителей. С таким прошлым я пришел в литературу. И потому многие мои повести и рассказы посвящены этим людям — моим любимым учителям, моим наставникам и пророкам. В каждой книге моей, на каждой странице — этот учительский смысл... Впрочем, не буду об этом. Зачем везде и всюду искать какие-то подтексты и смыслы. Ведь лучшие наши минуты все-таки те, когда в душе — полное бездумье и тишина.

И потому вспомни сейчас, как ты возвращался однажды домой тихими осенними полями. Как ты шел тогда и ни о чем не думал, наслаждаясь полным покоем и тишиной. А потом стало темнеть прямо у тебя на глазах. Осенью быстро темнеет. И вот уже почти не видно дороги, и сразу же сжались нервы, пришло беспокойство. Но вдруг впереди, за березовым колочком, мелькнул костерок. Маленький костерок, чуть заметный. И беспокойства как ни бывало. И вот ты уже вглядываешься без устали, оторваться не можешь от этого огонька. А в груди поднимается уже что-то бесконечно родное, щемящее, — и ты чуть не плачешь и почти уже счастлив, но отчего? И какой тут смысл?..

А то вспомни, как тихо, таинственно горит свеча на иконостасе, зажженная твоей рукой в память о всех погибших, умерших и убиенных, а за церковным окошком метет метель над родным селом, и снег летит ослепительно белый, дрожащий, как будто во сне. Но нет, нет, это не во сне, это в жизни, — и так же дрожит, колеблется от дыхания твоя свеча. И в этом дрожании, в этом таинственном и непрочном — наверное, тоже какой-то смысл? Но какой?..

О Господи, как, порой, хочется ответить на эти вопросы.

И, чтобы сосредоточиться, я закрываю глаза.

И сразу же слышу ее голос, до боли знакомый, родной голосок. Вы уже догадались, вы поняли? Да, это мама. И я продолжаю с ней очень важный для себя разговор. Точнее, говорит она, а я только перебиваю вопросами, а потом снова она:

— Ну зачем я живу так долго, зачем?..

— Но почему ты так терзаешься?

— Я не терзаюсь, я просто чувствую, вижу, что мы — старичье — кому-то надоели, мешаем. И потому нам говорят, что мы — старые козлы, моралисты, и всем нам место на свалке. Да, да, это правда. Ведь все эти господа либералы давно заменили душу на рынок.

— Зачем ты так жестоко о них? Я же с тобой серьезно.

— А если серьезно, сын, то все уже было. И я отлично помню, как начинался НЭП... Помню, и как его схоронили. Как потом начались аресты. А потом мы совсем забыли про совесть — и грянула катастрофа.

— Что ты имеешь в виду?

— Тридцать седьмой год. И виноват, я думаю, не только Сталин. Ведь каков народ — таковы и пророки...

— Но народ надо воспитывать.

— Конечно, сын, надо! И мы, учителя, это делали. И в войну сорок первого года, и после... Писатель Василь Быков сказал как-то, что ту войну выиграли не солдаты и полководцы, а сельские учителя. А сейчас в России снова тревожно. И помочь могли бы учителя, но их не туда толкают наши доморощенные либералы. Я их давно зову — гайдаристы...

— Куда же они толкают?

— Это грустная история, сын. Ты же сам видишь и слышишь, как самые большие чиновники почти хором вещают, что современный учитель обязан научить любить деньги, акции, бизнес. Ведь об этом почти все фильмы и книги. А слово «доллар» — какое-то священное слово...

— Но это же крайности, разве не так?

— А на крайности и равняется середина. Так и рождается захудаленькая философия, где на одном полюсе — господин, а на другом полюсе — нищий. Все это попахивает обыкновенной колонией, такого еще не бывало в России...

— Что же делать?

— Нужна мораль, нужно сильное государство. А можно переставить местами — вначале — сильное государство. Людское согласие в таком случае возникает как бы само собой, стихийно, как из волн древнегреческая богиня... Но, чтобы это случилось, нужны учителя и наставники. Очень умные, честные, бескорыстные.

Она замолкает и грустно покачивает головой.

Помолчим и мы с тобой, дорогой читатель. Ведь поколение, к которому принадлежит моя мать, предано нынче повальному осуждению. И в каких только грехах его не обвиняют: и не за те идеалы боролись, не в той партии состояли, не в тех университетах учились.

Но давайте скажем честно, признаемся, — в этих обвинениях проглядывает или чистая демагогия, или самое откровенное желание бросить тень сразу на несколько поколений людей, выросших при Советской власти. Хотя и не во власти здесь дело. В конце концов, после октябрьских дней семнадцатого года прошло уже почти сто лет. И разве отвечают дети за отцов, а внуки за дедов? И разве расстрелы тридцатых годов или брежневский застой были чем-то дорогим и желанным для этих людей?.. Ведь думать так — значит сойти с ума или впасть в цинизм...

А теперь вспомним о главном: сила нашего народа всегда была в том, что он ставил перед собой великие духовные цели. И добивался их, хотя и большой ценой. Но эту цену ведь платил не кто-то со стороны — какой-нибудь щедрый дядюшка из Техаса. Нет! Эту цену платили снова наши отцы и деды — наше старшее поколение. Да, цена была велика, было велико напряжение. А сейчас мы упрекаем этих людей за то, что они не думали о таких понятиях, как комфорт, достаток, деньги, богатство. Эти слова в их душе начисто вытесняли другие — любовь к ближнему и самопожертвование, великая стойкость характера и терпение. В России были закрыты храмы, но народ все равно жил по-христиански, достойно. И эти честь и достоинство и были тем объединяющим стержнем, который нынче опять в дефиците...

Впрочем, еще недавно, в молодости, мне казалось, что в обществе все движется по какому-то кругу, то есть ничего до конца не исчезает и не теряется. А если сказать совсем просто, то наступает какой-то новый момент и все вновь повторяется, только в новых условиях... Повторяются люди, события и даже целые поколения...

Так я думал когда-то, но сейчас я в это не верю. Наверное, виновата моя рано поседевшая голова, мои внутренние мучения. И потому все прежде розовое и голубое превратилось в другие краски... А может быть, в этом виновато и знание, что никогда-никогда в наших земных катаклизмах уже не появится вновь ни древняя Эллада, ни Спарта... Не повторится и то поколение, к которому принадлежат моя мать и отец, — рядовые сельские учителя, и десятки, тысячи на них похожих. И потому мне сегодня так горько, что от таких людей часто мы отворачиваемся, обвиняя их во всех смертных грехах и в несуществующих преступлениях.

Но только ли государство здесь виновато? Но тогда кто же?..

И, чтобы разобраться во всех этих вопросах, я поворачиваю сейчас свою лодку как бы против течения. Я хочу поклониться в пояс этим людям и сказать, что без них Россия наша будет неполной, без них невозможно понять наш сегодняшний день и день будущий. А если сказать совсем точно, то люди эти — наш золотой запас, от которого мы почему-то пытаемся отказаться, побыстрее избавиться. Или смешнее того, что хотим их запрятать подальше или обозвать как-нибудь посмешней, пообидней. Вот так, например, — это, мол, отпетые консерваторы, это династия шариковых... Ну как после этих слов иметь дело с такими — еще, мол, запачкаешься, а то и снизишь свой рейтинг.

Иногда мне в голову заходит одна странная мысль — а возможно ли было такое, к примеру, в Америке или в благословенной Европе, чтобы десятки миллионов людей, к тому же самых старых по возрасту, были бы запечатаны в некую духовную резервацию? Кому была бы польза от этого, какой смысл подобных ограничений? А самое главное — как назвать такое общество, которое для родителей своих придумывает разного рода непотребные прозвища, отрекаясь тем самым от них или почти отрекаясь. Конечно, странно это, необъяснимо. И нет в этом ни логики, ни морали. Ведь любому студенту ясно, что общество — это же единый живой организм с разветвленной кровеносной системой. А мы, люди, всего лишь нервные клетки. Оттого и непосвященным трудно сказать, где в этом организме главная клеточка, а где — второстепенная. Наверное, никто с этим не будет спорить. А потому я не завидую тем людям, которые берут на себя роль счетчика Гейгера, и этот счетчик должен уловить, в каком человеке бьется демократическая жилка, в каком — наоборот, присутствует социалистическое начало…

…И все же подобное разделение у нас существует. А раз оно началось, то одних надо поддерживать и возвеличивать, а других же — унижать. Горько, конечно, что среди последних оказались многие из моей дальней и ближней родни и потому я имею, наверное, право на свое мнение.

Впрочем, я не философ и не прорицатель, мое оружие — слово, литературное слово. А настоящая литература всегда начиналась с любви к человеку, с доверия. И потому в моем монологе много будет объяснений в любви и прямых признаний.

И мое первое признание в том, что «отпетые консерваторы» — самые лучшие из нас. Потому что они — ветераны. Но все-таки, с чем их сравнить, с кем рядом поставить? Поэт бы сказал, что такие люди — как родниковый колодец. Чем больше черпаешь из него, тем глубже он, тем больше у него силы. А может, он сравнил бы их с древним могучим дубом. Все прошло над ним: и бури, и грозы, а он стоит и стоит себе, как символ вечной жизни, вечной весны. Помните: точно перед таким дубом замер однажды Андрей Болконский. Он вглядывался в его могучую крону и мечтал, и надеялся...

А впрочем, хватит глаголов. И вообще мне кажется, что такие люди даже выше всяких сравнений. Ну на кого, к примеру, походила моя мать Потанина Анна Тимофеевна — сельская учительница из моего родного села Утятского? Она проработала в одной школе свыше сорока лет. И все эти годы от нее шел неугасимый свет жизни, и свет этот разливал вокруг чистоту и благородство. Но тогда как объяснить мне те ее слова, то ее состояние:

— Почему я не умерла раньше? Почему Бог не прибрал? Как хорошо было бы умереть, чтоб не видеть этих постоянных унижений...

Вы слышите, — унижений?! И я согласен с ней. Я ее понимал. Ведь сельский учитель и поныне — как бы существо третьего сорта. Факты? Их море. Представьте, к примеру, приемную главы любой районной администрации. Там всегда много людей. И вот сидят рядом на стульях предприниматель, фермер, врач местной больницы и учитель из какой-нибудь отделенной деревни. И кто первым войдет в «высокую» дверь? Конечно, предприниматель, а за ним — фермер, а потом, может быть, врач. Ну а учитель? На него, как правило, времени у начальства не будет. Хорошо, если еще глава района обладает общей культурой. Тогда он соизволит извиниться перед учителем. Но такое — редкость. Чаще же и руки не подаст...

— А вспомните, как к учителю относились в прошлом веке. Каким быть учителю в деревне — думал весь сход. На хорошего учителя все село собирало деньги. Больше того, сход доплачивал ему. Ну а теперь? Давайте вспомним нищенские учительские зарплаты. И потому в голове у меня опять мамин голос:

— Почему я не умерла раньше? И не защищай, сын, этих гайдаристов. Они без сердца...

Какие горькие слова. И такие же глаза — уставшие и потухшие, без желаний. А ведь я знал ее другой. Энергичной и веселой, нужной каждому человеку из нашей деревни. Но особенно нам, ее ученикам... И вот сейчас вижу ее руки. Она пишет на доске мелом: «Родина-Мать всегда с нами», «Жизнь — книга с чистыми листами», «Моя учительница как мама», «Хлеб — это звучит гордо», «Самый дорогой человек на селе»... Это — темы творческих сочинений. Наша учительница обращалась прямо к детскому сердцу. Чуть ли не на каждой неделе мы писали на уроках сочинения — короткие исповеди, мальчишечьи клятвы. Мать учила нас по своей особой системе — она никогда не давала заданий на дом, а все, буквально все успевала закрепить на уроке. Она хотела сохранить наше детство, чтобы мы больше бывали в лесу, на природе, больше читали книг и больше бы размышляли. Говорят, что так или почти так работал великий Константин Дмитриевич Ушинский. Но мы об этом не знали. Зато мы знали другое: нашу учительницу часто ругали строгие люди из районного отдела образования, и даже пытались отстранить от занятий. И я их сильно не осуждаю. Ведь педагогика — наука давняя, строгая, она любит точность. Так думают многие, и все же — не все. И среди последних была моя мать. И потому в душе моей гордость...

И вот теперь я хочу отвлечься. Я хочу сделать еще одно признание, потому опять волнуюсь. Я хочу признаться в том, что лучше педагога, чем моя мать, я так пока и не встретил. А ведь я учился в трех школах и двух институтах. И один из них — педагогический, где преподают всегда самые опытные, корифеи... И я знаю, почему так случилось. Даже самые хорошие мастера работают всегда спокойно, логично, сказать точнее, — ритмично. Пришел к девяти утра, а ушел в шесть — и так ежедневно. А сейчас еще примешиваются вопросы — а правильно ли мне заплатили? Может быть, мне из обычной школы перебраться в гимназию, где зарплата чуть-чуть побольше? Но, если честно, то я за подобное никого не осуждаю. Избави Бог, впадать в какое-то менторство, я не имею на это право. Единственное, что меня беспокоит, а иногда просто удручает, что из денег мы стали делать некий культ, даже религию, и под обаяние этой религии стали попадать даже уважаемые педагоги. Недавно один опытный педагог с большим стажем признался мне, что он уже второй год не ведет в школе литературный кружок, потому что за это не платят. Перестал он давать и творческие задания на дом, потому что за дополнительную проверку нет доплаты... У меня много и других подобных фактов, но я не продолжаю. Хочу только заметить, что этот процесс разрастается и скоро он захлестнет нас, как половодье. Помните библейское: «И объяли меня воды до души моей...» И если это случится, то наше общество медленно, но верно начнет превращаться в общество мелких торгашей и спекулянтов со своими неповторимыми убеждениями и со своей моралью, в которой не останется места для энтузиазма и самопожертвования, для любви и милосердия. Но к счастью, не все еще приветствуют такие взгляды. Для многих людей труд все еще остался — вечным праздником, наслаждением. И пусть таким уже часто не двадцать лет и даже не тридцать, а уже шестьдесят и даже побольше...

И вот я снова вижу наш класс, вижу наших мальчишек. Они сидят в лесу, на поляне. Да-да, по весне мы часто занимались в лесу, уроки были среди природы. Но вы чувствуете, я снова немного нервничаю, потому что боюсь, что мне не поверят. А ведь так и было: цвела сосна в канун Троицы, пахло близкими пашнями, а на поляне — наш седьмой класс. И учительница рассказывала нам о Гоголе и Некрасове, читала стихи и отрывки, а потом мы сами читали стихи и фантазировали о деревьях, о птицах, об облаках и звездах — и все это было вместе, рядом — и стихи, и солнце, и деревья, и небо, и грачи над соснами. И наше смятенное сердце — рядом с ее большим сердцем. И как же мы любили тогда нашу учительницу! И как же нам хотелось, чтобы эти уроки в лесу никогда не кончались... Никогда-никогда! И она это знала и понимала, потому в следующий теплый весенний день у нас все повторялось — и наши стихи, и беседы... Но педагогично ли это? Опять говорили, что нет, а мама не спала ночами, все думала, как угодить РОНО и не потерять нашу любовь. Но эти две вещи не совмещались, и мама страдала. Страдала она молча, как все сильные люди...

Но откуда у них силы, откуда? Ведь длинна была жизнь и вся в заботах и в работе. И почему этот путь не согнул таких людей, не отчаял, к тому ж они часто были самые первые, первопроходцы. И в педагогике, и на хлебном поле, и в медицине... Вот и снова эти вопросы не дают мне покоя.

…Ну откуда, к примеру, силы у моего земляка Терентия Мальцева, которому было девятый десяток лет, а он все еще не мог расстаться с любимым делом. Признаюсь, за свою долгую жизнь мне не раз приходилось слышать его нравственные беседы. Я бывал на его встречах с молодыми хлеборобами, с выпускниками средних школ, со студентами. Он всегда говорил о доброте, о самоуважении, о любви к земле... И никогда не говорил о деньгах, о заработках, о сиюминутной выгоде. И это было совершенно естественным, закономерным для всего облика Терентия Семеновича Мальцева. Как закономерны, к примеру, цвета в рублевской «Троице» — васильки среди спелой ржи. Как закономерны и естественны простор и протяжность в русских народных песнях. Как естественна белизна у чаек, реющих часами над морскими просторами...

А теперь прервемся, мой дорогой читатель. Надеюсь, я не утомил тебя таким старинным чопорным обращением. А если не утомил, то давай снова вернемся на ту поляну в лесу, где собрался наш седьмой класс... Давай и зададимся вопросом — а зачем это нужно было учительнице? Может быть, ей за это больше платили? Может, пообещали какую-нибудь медаль или орден, а может быть, посулили что-то ее семье?.. Нет, конечно, ничего не пообещали и не наградили. Даже наоборот — жестоко приструнили эту учительницу строгие люди из РОНО. Приструнили и сказали, что так работать непедагогично, что нужно вести уроки по правилам. И вообще, мол, педагогика — наука древняя, точная, со своими канонами. Но моя мать им возражала: «Нет, дорогие инспекторы, вы абсолютно не правы! У педагогического дела — тысячи вариантов, тысячи бликов и озарений. Да, тысячи! А может и больше. Их, наверное, столько же, сколько вокруг человеческих судеб, характеров...» И мать отстояла свое мнение и доказала. Она тогда не сломилась, а выстояла и победила. Даже получила звание — заслуженная учительница России. Жаль одного, что признание пришло на закате дня. Но нет, нет, я снова неточен. Для таких людей нет заката и нет угасания. Для них солнце никогда не заходит, для них жизнь — всегда утро, всегда начало их бесконечных дел и надежд. А раз утро, значит, забудем глаголы прошедшего времени. Давайте вернем себя в настоящее. Давайте даже заглянем вперед...

Ая вспомню сейчас, что среди учеников моей матери есть и городские люди — инженеры, врачи, строители. И когда мать приезжала в Курган и направлялась по центральной улице, ее все время останавливали прохожие. Она вглядывалась в их лица и вдруг узнавала: «Так это же наши, утятские!» И говорили они с ней вначале об одном — о работе. Говорили с радостью и часто преувеличивали свои успехи, достоинства. Что это — поза, рисовка? А может, мальчишество? Нет! Это гордость трудового человека перед своей любимой учительницей, один вид которой сразу воскресил и детство, и родную сельскую улицу, и весеннее половодье, и клин диких гусей над озером, и ту поляну в лесу, где проходили наши уроки. Но в этой гордости было и другое: «Смотрите, я вырос! Смотрите, теперь меня уважают!»

Человек вырос, получил уважение... А началось все с той далекой полянки, где этот человек записал в тетрадку сочинение о родной улице, о родном отце — фронтовике, о чудесной сельской природе. Да, он вырос и получил уважение, но истоки этого уважения все-таки там, в нашей деревенской, простенькой с виду школе, там, где звучало слово любимой учительницы. И это слово никогда не старело. Никогда!..

Но почему все-таки так изменилась мать? Почему в глазах у нее постоянная боль и недоумение, — что же вы, мол, с нами сделали, с ветеранами? Почему постоянно высмеиваете, издеваетесь?.. Неужели только потому, что мы работали в те годы, когда командовал обществом «Моральный кодекс строителя коммунизма»? Или потому, что наша юность совпала с эпохой Сталина, а наше детство — с трагическим тридцать седьмым годом?..

Да, много вопросов в этих глазах, а еще больше печали и боли. Но говорят, что время отвечает на любые вопросы и лечит любую боль. Все это правда, но все равно такая правда не утешает, потому что эти люди — наши ветераны — подошли сегодня к своей последней возрастной черте. Они напоминают, наверное, тот весенний лед, который мгновенно тает, исчезает прямо у нас на глазах. И мы оглянуться не успеем, как он совсем исчезнет. Вот тогда, видимо, мы и вспомним про них добрым словом, а заодно и покаемся в своем тяжком грехе — мало, мол, ценили их и мало уважали. В конце концов, это родители наши...

Да, родители наши! И вот на этом слове я остановлюсь, успокою дыхание. А заодно и спрошу себя — а может, и сам я впадаю в грех — я их защищаю, а они меня не просили. К тому же защищаю их неуклюже, потому что не могу сдержать нервов. Ох, эти нервы, нервы! Но ведь эмоции нынче не в моде. Мы же с вами решили, что входим в рынок и туда же тянем за собой культуру и народное образование... И тянем так сильно, что уже изнурили себя, а заодно и душу свою. К тому же, согласитесь, это занятие не из легких. Конечно же, не из легких, если нравственность нынче пытаются разменять на коммерцию. Хорошо еще, что у нашей нравственности крепкие корни и такая же крепкая память. А память всегда толкает нас к прошлому, заставляя оглянуться на пережитое...

Да, оглянуться, задуматься. Сознаюсь, такое часто происходит со мной в последнее время. И помогает в этом бессонница. Лежишь с открытыми глазами и перебираешь как четки, прожитые годы. И поднимается в памяти далекое, сокровенное. А недавно вспомнился и первый юбилей моей учительницы истории Ивановой Варвары Степановны. В тот день ей исполнилось пятьдесят. В ее доме собралось много народа. Приехал и я из Кургана, студент-первокурсник пединститута. Помню, разговор за столом начался о возрасте. Кто-то стал утешать хозяйку бойким, уверенным голоском:

— Пятьдесят лет — это ерунда. Только-только все начинается...

— Ну почему же? — возразила хозяйка. И сразу же заговорила о другом — о самом заветном и наболевшем. Вот прожил человек долгую жизнь и оставил после себя добро: и детей воспитал, и сад посадил, и дороги провел, и сыновьям построил по дому... А ведь был в деревне только плотником и только одно умел — хорошо топориком тюкать... Но вот подросли его дети и по другой ударились линии — стали механизаторами и агрономами, попали на стройку. А у этих детей — снова дети. И вот теперь примечайте: этим внукам-то уже труднее будет представить работу деда. Как он топориком своим тюкал...

— Что же делать?

— Вот угадай-ка, студент! — Она смотрит на меня хитровато, глаза улыбаются. И я тоже улыбаюсь, потому что знаю отгадку...

Задумала моя учительница Варвара Степановна создать сельский музей. На одном из собраний так и заявила народу: музей, мол, не роскошь, а большая необходимость. Нужно, чтобы внуки наши знали, как мы жили, боролись, как воевали, какие песни пели, как выращивали хлеб, как воспитывали детей. И как в войну победили, как одолели разруху...

И взялась за работу. В сельских домах нашлись и старинные книги, и разная утварь. Разыскали даже героев Порт-Артура и портреты первых земских учителей. С особой любовью оформили стенд ветеранов Великой Отечественной, отразили и современный день. Нашлись и добрые помощники: кто-то принес видавшую виды солдатскую фляжку, другой разыскал пробитую пулями гимнастерку, а давний мой друг Илья Лукич Галактионов принес в музей даже свой дневник жизни, озаглавленный «Моя жизнь с рождения и по сие время» Так вот, однажды мне пришлось дописывать этот дневник вместе с Ильей...

Однажды... Какое это легкое и мимолетное слово, точно пух с тополей, точно крылья весенней птицы. Только тень по небу — и вот уже нет ничего. Так и время летит — всего лишь вдох-выдох, всего лишь... И вот уже уехала от нас Варвара Степановна Иванова. Она еще успела увидеть, как музей перевели в новое светлое помещение — теперь бы развернуть новые стенды, увеличить экскурсии, но за это отвечали уже новые люди, другие хозяева. А старой хозяйке музея по семейным причинам пришлось переехать в Курган. …Этот переезд и стал роковым для музея. Варвара Степановна оказалась неповторимой. Из музея ушла душа, остановилось дыхание. И вот уже метнулись письма во все концы с просьбой о помощи. Пришлось и автору этих строк участвовать в спасении музея. Помню, как обращались мы во многие районные, областные инстанции. Просили мы и молодых учителей возглавить совет музея, обновить его экспонаты, возобновить экскурсии. Но они отклонили эту просьбу. Отклонили по той причине, что очень заняты в школе и во внеклассной работе, да и домашнее хозяйство, мол, разве забросишь?.. И при этом смотрели на меня с каким-то непонятным упреком и говорили: хорошо было вашей матери с Варварой Степановной пахать с утра и до вечера. Ведь их ничего не отвлекало. Они же не знали другого, кроме своих учительских обязанностей. У них и коровы-то даже не было, и ни гусенка, ни поросенка... В общем, фанатики они были, ну, если хотите, герои. И последнее слово произносилось с каким-то особенным придыханием, за которым было нетрудно услышать иронию, осуждение...

А ведь они и на самом деле — герои. Но если бы я назвал их так публично, то они бы жестоко обиделись, потому что ни о каком героизме никогда не думали. Да что тут! Просто эти люди не могли жить иначе. Просто такая жизнь для них была как бы запрограммирована с рождения. Так же, как течение у рек, синева у неба, зеленый цвет у растений... Да и разве замечает человек, как он дышит. Разве понимает птица, какая сила поднимает ее на крыльях.

И все-таки у тех героев, о которых я говорю, были свои предшественник, свои истоки. И среди них — знаменитые люди России: земские врачи, учителя, народники. Но если уже быть совсем точным, то я убежден, их корни запрятаны еще дальше, поглубже. Помните, у Пушкина: «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье, не пропадет ваш скорбный труд и дум высокое стремленье...» Это о декабристах, но разве только о них? Помните, у Чернышевского: «Таких людей мало, но они в ней — теин в чаю, букет в благородном вине: от них ее сила и аромат». Эти слова, конечно же, о Рахметове, но и не только... Эти слова из века минувшего перешагнули в век нынешний. Они стали как бы эталоном, эпиграфом к судьбам большим и значительным. К судьбам трудным и даже трагичным...

Но, может быть, я тоскую об исключительном, идеальном? Но почему же тогда это идеальное мы видели в самые тяжелые военные годы? И было оно — и в моем родном Утятском, и в моей родной школе, и в моих школьных тетрадках... Все эти вопросы для очень долгих ответов.

Я же продолжаю о музее. Мы остановились на том, что этот культурный очаг остался без хозяев, точнее — без хозяйки. И музей стал погибать. Но он погибал медленно, не торопясь, и напоминал крепкого, сильного человека, которого подтачивает болезнь. У этой болезни был и диагноз — равнодушие и коммерциализация культуры. Но равнодушие — это понятно даже ребенку, а вот второе — понятие из новых. И оно заключается в том, что музею, чтобы жить, развиваться, нужно было самому зарабатывать деньги. Это значит вести коммерческую деятельность, развертывать какую-то куплю-продажу. Но это смешно и нелепо, ведь речь идет о сельском народном музее. Конечно, все это смешно и непродуктивно, но если больного не лечат, то он умирает. Так и случилось — наш музей вскоре умер, а его экспонаты стали разбирать по домам. И я тоже взял школьные тетрадки и записи. Помните, мы писали творческие сочинения о любви к Родине, патриотизме, о лучших людях села. Эти тетрадки тоже в свое время угодили в музей. А еще я взял на память дневник жизни Ильи Лукича Галактионова «Моя жизнь с рождения и по сие время». Конечно же, автора этого дневника уже нет на свете, но я в это не верю, потому что сильные, одаренные люди никогда не умирают. Они навсегда в нашей памяти, потому что они — наши учителя и наставники, наши пророки...

Но я прерываюсь и снова обращаюсь к тебе, мой дорогой читатель! А пока, на всякий случай, даю совет — не ищи в моих словах каких-нибудь наставлений, морали. Я и сам не люблю этих задумчивых и умненьких моралистов. Жизнь всегда сама подскажет, все расставит по полочкам, только не торопи время. Наоборот, почаще закрывай глаза и уходи в свое прошлое и постарайся понять его, не судить. И пусть в твоем понимании будет больше правды, больше жизни и света... Вот такого же, как сейчас за окном...

Да, есть такие дни, такие минуты — сразу после теплой снежной метели — когда природа точно сияет. Еще вчера кружил мокрый снег, хмурилось небо и птицы печально кричали, а сегодня уже — настоящий праздник и на земле, и на небе. И даже бор наш утятский стоит, точно умытый: каждая сосенка плывет перед глазами отдельно. И крыши домов тоже выглядят по-молодому и точно бы протерты тряпкой. И дорога тоже блестит и сияет от наледи. А солнце, какое солнце! Разве его выразишь, разве опишешь! И все вокруг радуется, приветствует солнце, этот синий небесный свет — эту надежду. Потому и громко гогочут гуси, мычат телята. И на нас, грешных, в такие минуты тоже находит какое-то оцепенение, задумчивость, а часто и беспричинная радость. Да, да, радость, волнение, и нам уже начинает казаться, что мы в мире не одиноки, что есть, есть еще где-то под небом такая же жизнь, такие же люди. И что в самом нашем рождении есть еще другой, непостижимый и тайный смысл, и этот смысл никому неподвластен. Но все равно от этого — успокоение и надежда на новые дни...

Вот на этих бы добрых словах мне бы и закончить свое послание к тебе, дорогой читатель. Но это еще не конец, я всего-навсего пересек экватор. И сейчас душа моя снова и снова зовет назад. И мне ничего с ней не поделать — не приказать, не унять. Видно, моя лестница в будущий день упирается в прошлое. И, чтобы угодить себе, я открываю дневник старого Ильи Лукича Галактионова. Яего часто открываю и перечитываю, хочу набраться сил, кислорода на новые трудные дни. А ведь я хорошо помню, как впервые увидел эту заветную тетрадь...

В тот день я отправился к нему пораньше, чтобы подольше посидеть и попить чайку. И меня легко понять, ведь Илья — самый мудрый из наших стариков, самый добрый, сердечный. Домик его стоял в конце улицы. Я постучался — никто не ответил. Тогда я без приглашения прошел прямо в горницу и сразу же глаза уперлись в большую кровать, а на ней — сам хозяин. Под головой куча подушек. Он с трудом повернулся на мои шаги, лоб сморщился, точно бы вспоминал...

— А-а-а, это ты... Ну, беседуй...

— Заболели, значит, Илья Лукич?

— Хуже, батюшка мой. Вроде бы вовсе кончаюсь. И уже врачи отказались...

— Не может быть!

— Ну как же! Если не лечат...

— А вы были в больнице?

— Зачем, батюшка мой, это мне ни к чему. Я уж пожил свое, покружал, теперь пора на покой. — Он замолчал, потом поднял руку, как бы призывая к вниманию. — Вон, на полочке, книжка лежит. Достань-ко.

Я подал ему толстую тетрадь, прошитую у закромок суровой ниткой.

— Открывай тетрадь-то.

Я открыл и сразу вздрогнул от удивления. На первом листе стояло: «Моя жизнь с рождения и по сие время». А потом я стал вчитываться в эти пожелтевшие от времени страницы. Автор настойчиво, порой — день за днем, описывал все большие и малые события своей жизни. Из дней слагались месяцы, из месяцев — годы. Все эти события перемежались с описаниями друзей и врагов Ильи Лукича. Он делился своими надеждами и даже мечтами...

— Помоги мне, Федорович, видишь — кончаюсь. А тетрадь надо бы дописать. Пустых мест больно много.

— Сейчас что ли записывать?

— Почему? Зайдешь завтра. А сегодня я сильно устал.

Наутро я снова был у него. Он лежал почти неподвижно. Кожа на лице потемнела, точно ее обдало дымом, а из глаз ушел блеск. И я тотчас понял, я догадался — это глаза умирающего. Но, увидев меня, он приподнялся на локтях и немного приободрился:

— Давай начнем сразу... Открой чистый лист и запиши оглавление: «Моя жизнь с 1923 по 1926 год».

Я записал оглавление, и он стал диктовать. Сил у него не хватало: Илья умирал у меня на глазах, и все последние силы вкладывал в слова, которые я заносил в тетрадь...

На другой день я снова пришел к нему. И странное дело: голос его уже звучал громче и уверенней, и чуть стало проясняться лицо. Илья рассказывал мне о своей мужицкой молодости, о любимой жене — первой деревенской красавице, о первом ребенке... И глаза его уже блестели и ожили, но все равно часа через два он устал. И я попрощался...

А на третий день я снова был у него. Он рассказывал мне о своем бригадирстве в годы войны. Горькие и тяжелые были годы, я их сам испытал.

— Вот умру, а тетрадь мою школьникам отнеси. Или лучше — учителям. Я ведь тоже когда-то хотел учить ребятишек. Но не хватило моих институтов...

— Вы и так учитель, Илья Лукич. Ваше слово для всех — закон.

— Ну-ну, не перехвали... — Он улыбнулся. Лицо стало доброе, хорошее, и до смерти ему теперь, видно, было уже далеко. Эта тетрадка вернула жизнь.

А на четвертый день мы записали, как на нашу утятскую землю пришел День Победы. Илья Лукич уже прохаживался по комнате и пил чай маленькими осторожными глотками. А в нашу тетрадь ложились все новые и новые строки. Он рассказывал мне, как после войны руководил колхозом, как появились первые твердые трудодни, как заново построили ферму, как пришли в деревню новые трактора, как впервые после тяжелой военной годины повеселели мои земляки... Повеселел, окреп духом и сам Илья. А ведь еще несколько дней назад погибал.

Потом прошли еще сутки, и он позвал меня за ограду. Я помню, как мы шли по улице, какой теплый и благодатный был день. Илья смотрел на солнце, щурился и без конца повторял: «Жить! Надо жить! Любыми силами, любыми путями, но надо жить!..»

А теперь я прервусь, дорогой читатель, и не буду больше приводить цитат из той сокровенной тетради. К тому же самого Ильи Лукича уже нет на свете. Нет в живых и многих моих земляков из славного племени ветеранов, но самое горькое для меня, что нет уже на земле моей мамы — сельской учительницы из села Утятского — Потаниной Анны Тимофеевны.

И вот на этом, видимо, я и закончу свой монолог. Впрочем, кому я его адресую, точно не знаю. Как не знаю и того, как вы его оцените, продолжите ли со мной разговор. Но хотя бы в сердце своем, хотя бы в сердце...

И вот сейчас какой-нибудь строгий мой оппонент нахмурит сурово брови и спросит — ну, а какой же здесь смысл? Какие выводы вы делаете, товарищ писатель, какие итоги?.. Ну что на это ответить. Да и надо ли отвечать. Зачем везде и всюду искать какие-то подтексты и смысл. Я уже говорил об этом вначале, теперь повторюсь. Просто я хотел этим людям сделать последний поклон, признаться в любви. Только признаться — и все... Но если кто-то из вас решится на то же самое — я буду бесконечно взволнован. Я буду даже счастлив, честное слово...

А теперь давай вспомним, мой терпеливый читатель, как в самом начале мы заговорили о свече в храме, зажженной твоей рукой. Она ведь, свеча эта, все еще горит там, горит и не потухает, призывая к себе всех заблудших, озябших в наше холодное, ненастное время. И к этой свече идут и идут люди. Ты чувствуешь, видишь, что их с каждым годом все больше и больше, и скоро никому уже не сдержать этот могучий людской поток.

Да, вы правильно поняли меня — эти люди на пути к храму. И мы с вами давайте тоже присоединимся к ним, давайте покрепче прижмемся друг к другу плечами. Ведь на этом пути нужны будут все — и старые, и молодые, и правые, и виноватые, и те, кому перевалило за семьдесят, и те, которые еще только-только оторвались от колыбели. И вот ради этих, последних, мы и должны укрепить свое сердце, свою мораль, свое государство, еще теснее сплотиться друг с другом, как уже не раз с нами бывало во время тяжелых российских ненастий. В конце концов, все злые ветры не вечны, и все ручьи неминуемо сольются в реки, а те выйдут к большой воде, к океану... И ради этого стоит жить.

 

 

 

 

 

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить


культурно-просветительский
общественно-политический
литературно-художественный
электронный журнал
г. Санкт-Петербург
г. Москва