Таинство детства в философии Василия Розанова

 О, мое печальное детство…
О, мое печальное детство…
Почему я люблю тебя так
и ты вечно стоишь передо мной?
«Больное-то дитя» и любишь…
В. В. Розанов

 

«Мир не хочет быть плоским и ясным…»

Философы, занимаясь вопросами выявления сути мироздания, его происхождения и т. д. как правило, игнорируют тему детства. Ни в одном систематическом изложении философии, ни в одном учебнике нет темы детства как самостоятельной философской проблемы, с которой, возможно, и следует постигать сущностную природу человеческого бытия.

Детство полагается сферой педагогики, психологии, в очень малой степени — антропологии, и совсем не воспринимается философией. Но если вглядеться пристальнее в смысл и назначении философии, в ее изначальную коренную суть, то нахождение первопричины сущего, то есть уяснение вопроса о Бытии в его Тайне, есть и остается главным философским вопросом. И здесь важно то, что это интересно и важно именно для человека, так как искомое первоначало сущего каким-то абсолютно непостижимым образом связано с человеком. Все вопросы теории познания, онтологии и прочее имеют смысл только потому, что их задает человек. Первоначало связано с человеком, в человеке следует искать ответа на все философские вопросы, если это вопросы не праздные. И поэтому реакция человека на Бытие и есть сущность любого метода познания, претендующего на то, что бы быть философским методом.

Подлинно философское постижение мира должно начинаться и заканчиваться изучением человека, и, прежде всего, человека в его «пограничных состояниях» — рождения и смерти. Философское архэ коренится в человеке. Вот почему тема детства должна присутствовать в качестве первой и главной темы вообще в философии.

Детство — это первая встреча человека с миром (и самим собой), это вообще первая реакция на Бытие. Что может быть более интересным для философского наблюдения, чем эта первая реакция! И не только педагогика и психология должны изучать детство, но философия, ибо в ее сущность входит духовное раскрытие детства (раскрытие духовного содержания детства), то есть метафизики детства. А через детство и вообще метафизики человека и уже метафизике самого Бытия.

Никакая метафизика Бытия невозможна без предварительного уяснения смысла детства. Вот основное задание для философии — изучение духовного мира ребенка, ребенка как уже (с самого раннего возраста) полноценного духовного существа. Задача философии в этом свете — разглядеть, высмотреть в ребенке духоносность, тем самым провести радикальную границу между человеком и не человеком. И тогда философия выполнит свое задание — раскрывать тайну человека.

Герметичность этого периода — намек на тайну человека. Поэтому детство следует изучать не столько аналитически, но мифопоэтически, то есть конгениальным методом. Но способен ли на это взрослый, уже утративший сказочную, чудесную целостность мировидения?

Поэтому мифопоэтическое вглядывание в тайну детства, возможно, приблизит нас к нему, позволит нечто понять о той глубине и высоте мироздания, которая так ясно и очевидно открыта ребенку, и которая так, почти бесследно, исчезает по мере взросления. Не зря Христос говорит: «Будьте как дети».

Тема детства, нашедшая отражение в творчестве В. В. Розанова, столь оригинальна, столь евангелически искренна, столь необычна для «взрослого», насквозь залогизированного сознания, что проникновение в ее суть реально меняет нашу оптику мировосприятия. Философ весь противится тому «плоскому» образу мысли, который стал определяющим для человека современной эпохи, эпохи утратившей чудный дар — видеть мир неестественным и незакономерным. Кредо Розанова: «Мир не хочет быть плоским и ясным, как доска, как день, как утро, как биржа…»

Важно видеть за чрезвычайным многообразием тем, за внешней хаотичностью мысли, за экстравагантными пристрастиями — преданность самому главному, единому, высшему, тому, что оплодотворяет, наполняет смыслом все розановское творчество. «Лишь чадородие, то есть материнство, т. е. жалостная, кормящая любовь, его вдохновляет»1, — очень точно говорит о Розанове Г. П. Федотов.

И даже прот. Георгий Флоровский, давая резко негативную (и совершенно несправедливую) оценку Розанову, вынужден все-таки отметить у него самое главное — «ясновидение плоти и пола, которым Розанов был несомненно одарен»2.

Вот именно с такой «чадородной оптикой», с оптикой, которая избавилась от гнетущих идолов позитивизма, на все смотрящего «естественно» и «натуралистично», и нужно подходить к ребенку, к тайне детской души.

 «Выявленная мысль Божия»

«Почему я люблю так детство? Я безумно люблю его, мое страдальческое детство»3, — раздается время от времени восторженное восклицание Розанова.

Философ буквально заворожен детством. Здесь корень всех его метафизических пристрастий, исток всех его необычайных философем. Метафизика пола, так глубоко развитая философом, скрещивается с детством как продуктом и самой главной тайной этой метафизики.

Розанов в статье «Семя и жизнь» определяет младенца как «выявленную мысль Божию, мысль — в плане создания своего, в улыбке, невинности и чудной безгрешности»4. Эти характеристики — улыбка, невинность и безгрешность и есть полноценная духовность, духовность, явленная в полной мере в столь немощном и беспомощном теле. Ибо улыбка — странное и непонятное, нелогичное явление в столь «неразвитом» существе. Она как послание света в мир тьмы, это ее «функция», ее «назначение». Дух в улыбке — наиболее полно явлен, здесь всяческое отсутствие «физиологии», только теплота человеческих чувств. И «матерняя улыбка матери над младенцем», замечает Розанов в письме Толстому, и есть «чистая духовность».

Вот мать и дитя и образуют главную духоносную ось мира; их улыбки встречаются, и появляется свет и смысл в мире. Духовная энергия улыбки младенца превышает мощности всех остальных «энергий» этого мира (тварных и нетварных), и поэтому она есть и смыслообразующая и смыслонесущая основа мира.

Розанов еще к этому добавляет, что «живое человеческое дитя» лучше, чем молитва и гений, ибо это «непосредственная и реально выраженная мысль Божия, так ясно несущая в невинной своей улыбке, в безгрешных глазах след только что им оставленных “миров”»5.

«Оставленные миры» — это предмет трансцендентной тяги человека, это то, что вообще человека делает человеком. Здесь — корень философии, религии, искусства, всякого творчества вообще. Только этих миров всегда ищет человек. А здесь, в младенце, они даны «задаром», и простой взгляд на него дарует человеку эту бесценную духовность оставленных миров. И вдохновляется человек на дальнейшую жизнь и творчество.

И не просто вдохновляет, но и поучает. Розанов-педагог это замечает в «Сумерках просвещения»: «Неуловимо, но ребенок так же воспитывает взрослого, как воспитывается им. Он от взрослого получает факты, знания, поучения (самая печальная при неумении бесполезная сторона воспитания), но своею невинностью, веселостью, играми, забавами и, наконец, зарождающимися пороками он его воспитывает, а в последнем — и угрожает. Все полно мысли, выразительности, тревог и страха, все полно содержания, одухотворенности»6.

Говоря о смысле целомудрия, Розанов раскрывает это понятие исключительно в духовном аспекте: «Ибо это (и именуемое у людей «целомудрием», «целостью» до возраста) есть тот личный твой и особенный, даваемый с рождением каждому младенцу, Ангел, который сохранит тебя на всех путях, на протяжении целой жизни, если ты сам его не оттолкнешь и не оскорбишь»7. Тем самым, духоносность младенца есть его природно-онтологическое свойство, дарованное а качестве залога, сохранения и обетования.

Бытие уже потому не абсолютное зло, как утверждает буддизм, потому что в нем есть свет младенца. Младенец светит светом Божьим и это и есть благословение Божье. И поэтому бытие есть все же благобытие в своем онтологическом корне, несмотря на его «испорченность» смертью.

Детство отдалено бесконечной пропастью от всей остальной жизни, и лишь только ностальгия — знак того, что это было, ибо детство не сон, но какая-то сладостная реальность, в которой все было по-иному. И Розанов дает нам понимание подлинной метафизики детства, которая раскрывает этот период не в эволюционной парадигме количественно-качественного нарастания и усложнений психофизиологических функций, но как совершенно самостоятельный, и, что особенно важно, полноценный (!) период в жизни человека. Иными словами, младенец являет собой чистую духовность: при минимуме телесности — максимум духовности.

Метафизика детства, развитая Розановым, не рассматривает его в категориях недоразвитости, неоформленности и прочих «недо», (то, к чему совершенно определенно склоняется секулярная наука, видящая лишь психофизическую эволюцию в мире, в том числе в человеке), для метафизики детства этот период отмечен особой духовностью, которая впоследствии утрачивается. Вот почему прикоснуться к ней на миг, и есть главная задача всех наук о человеке. Но само детство остается закрытым.

Дети нам важны и дороги не потому, что они станут взрослыми, а сами по себе, фактом своего лучезарного бытия.

«Кардинальная тайна мира»

Духовное понимание детства выражено Розановым вполне в «Новых эмбрионах»: «Аскет никогда не носил младенца на руках; он не держал потной руки роженицы в руке своей и, дрожа сам в страхе, не удерживал ее от боязни; в утешение, в успокоение он не читал около ее подушки: “Живый в помощи Вышняго…” Не слышал утреннего пробуждения своих малюток, когда они путаются со своими чулочками и башмачками. Не томился над умирающим ребенком. О чем же он судит?»8.

Аскет в данном случае может пониматься не только в сугубо религиозном смысле; аскет тот, кто игнорирует таинственную ипостась детства. Проходя мимо детства, он (аскет) проходит мимо самого бытия, ибо в ребенке концентрируются центральнее его смыслы и сущности.

Говоря о поле как о «странном физиолого-мистическом» явлении, философ пишет: «…нет области, менее освященной и даже едва ли освятимой в глубине: эпитет тайны — особенно приложим сюда. Неисследимое, непознаваемое или, по крайней мере, с великими усилиями и очень малыми дозами познаваемое»9.

Тайна — не случайное слово, но сама суть процесса «зарождения», «происхождения» жизни. Розанов делает интереснейшее наблюдение относительно невозможности для человека проникнуть в самое сокровенное, самое интимное и потаенное — механику появления нового. Он пишет: «Эмбриологи замечают, что в важнейшие секунды процесса развития живого существа и в важнейших точках, где сосредоточено это развитие, происходит помутнение: процесс двигался расчлененно, прозрачно; он будет далее двигаться столь же прозрачно и расчлененно, но на критической точке, в критическом переломе вдруг появляется мутность, и все силы микроскопа и острота скальпеля или иголки оказываются неприменимы. Мутность длится минуты, получасы: в ней совершается что-то очень деятельное. Но об этом можно только догадываться, ибо, когда после наблюдений вновь становится прозрачно-видимым, все части прежнего эмбрионального существа являются существенно преобразованными: как, какими силами — это-то, очевидно, природа и вырвала из-под любопытствующего взгляда человека»10.

Это наблюдение раскрывает тщетность технократических претензий науки, являющихся в сущности технократическими утопиями, понять и объяснить весь процесс зарождения, рождения и развития жизни.

Много интересного, связанного с появлением жизни, подмечает Розанов. «Чадорождение», по мысли философа, и свято и спасительно. Философ обращает внимание на то, с каким священным трепетом люди всегда относятся к «имущей во чреве». Беременная женщина — существо особого рода. В ее «недрах» свершается таинственный процесс зарождения, созревания и появления нового, ранее не бывшего. Таинственное «ничто» во чреве матери — прообраз тайны самого бытия. Претворение, переход, скачок, рывок ничто в нечто — вот непостижимый принцип образования сущего как такового. И женщина является и пассивным «объектом», и одновременно активным «субъектом» этого процесса.

Здесь Розанов делает принципиальнейшее разведение двух типов мировоззрения, по разному смотрящих на единый процесс появления жизни. Он пишет: «…стоя перед этим явлением, должны или вдаться в плоскую пустынность Геккелева-Дарвинова созерцания, о коем читается в неделю Православия: “мир мниша быти без Бога — анафема”; или сейчас и здесь, стоя лицом перед кардинальною тайной мира, перед труднейшей его задачей и вместе — задачей самой высокой по предмету сюда замешанному (человек), мы будем “мнить мир с Богом”, но с “Богом” именно отсюда начиная, здесь и впервые Его непосредственно, субъективно, в таинственном материнстве ощущая»11.

На таинственный характер младенчества восторженно и вдохновенно указывает Августин с первых страниц «Исповеди»: «И вот младенчество мое давно уже умерло, а я живу. …Младенчество не исчезло — куда оно ушло? и все-таки его уже не было».

Августин ясно говорит о том, что невозможно постичь сущность младенчества непосредственно, здесь нет ни опыта, ни памяти. Для окружающих — младенец, как и умерший, абсолютно герметичная сущность. Августин говорит, что желания в нем, а окружающие — вне его, и «никаким внешним чувством не могли они войти в мою душу».

Это далеко не случайно; в этом одна из особенностей детства, его глубочайшая черта — закрытость от мира взрослых. Не только отдаленность событий, не только слабое «развитие» психики и сознания являются препятствиями при изучении детства, но именно его недоступность взгляду взрослого.

Чудо ребенка еще и в том, что жизнь, согласно Розанову, есть дар. Для человека, говорит философ: «Его личная жизнь — единственный новый факт, который он с собою приносит на землю. Он рождается для своей жизни, и его жизнь есть дар Божий земле. Каждого человека Бог дарит земле. В каждом человеке Земля (планета) получает себе подарок»12.

 «Единственная и бесспорная безгрешность»

Полноценная духовность младенца раскрывается еще в такой его черте как невинность. Это, естественно, не только Розанов заметил, но он сказал об этом удивительно. В «Сахарне» он возмущался не без иронии: «Удивительно, упрекают меня в порнографии (и суд, и цензура), когда и капельки ее нет во мне и единственно оно сидит у цензоров, судей и литераторов. Конечно, я «это» все считаю священным: да как же иначе, если у меня есть дети? как же иначе, раз я имею отца и мать?»13.

Невинность — особо невероятное свойство человеческого существа, ибо человек всегда в чем-то виновен. Обвинить человека хочется всякому, и действительно, процесс протекающей жизни изначально отмечен неистребимой печатью вины. «Все за всех виноваты» — так у Достоевского.

Вот почему невинность поражает и потрясает. Розанов пишет: «Передо мною младенец. Совершенно очевидно, что его предикаты суть предикаты… “кофейного зернышка”. Проходит час, идут часы, и, не отрываясь, я пронизываю его взглядом: это — не только сияние жизни, в той свежести и чистоте, которую мы утратили “под затемняющими ветром и стихиями”, но и совершенно ясно, что это — безгрешность, и собственно — это единственная и бесспорная безгрешность, какую на земле знает и испытывает человек»14.

Вдохновенный взгляд философа ухватывает абсолютное в младенце, то, чему нет на земле аналога — «единственная и бесспорная безгрешность». Это свойство не может не тронуть сердце грешного человека, для которого грех — короста, тяжесть, бремя зла. Безгрешность уже переходит в святость, причем в святость особого рода — не заслуженную, а дарованную. Детская святость — это святость особой благодати Божией. Розанов продолжает: «“Невинность” — мы говорим о младенце; но только ли это одно? Не виновен ни в чем и камень, и есть разница в содержании этих предикатов у него и у младенца: младенец имеет положительное в себе, т. е. в нем есть не только отсутствие греха, но и присутствие святости»15.

Это «присутствие святости» освящает все вокруг себя. И аскеты Фиваиды (по язвительному, но, скорее всего, справедливому замечанию философа) не достигают того уровня святости, который дарован младенцу. Освящает младенец, прежде всего, дом, в котором он пребывает. Чуткий взгляд Розанова отмечает: «И в самом деле, не замечали ли вы, что дом, в который вы входите, — когда он не имеет детей — мрачен и темен; именно духовно темен; а с играющими в нем детьми как будто чем-то светится, именно духовно светится. …Дом потому светится детьми, что в сущности он ими освящается, санкционируется в бытии своем, в труде своем, в своих заботах. Этот возящийся около ящика с игрушками мир, двух- и трехгодовалый мир, есть уже осуществленное “Царство Небесное”. Около него, как земля и подножие, раскидывается вся остальная жизнь»16.

И как педагог Розанов точно улавливает: «Семья… перестала согреваться, ибо дети-то и согревают семью. Посмотрите, как скучно и безуютно в бездетных семьях… Семья согреется и просветлеет детьми…»17

Невинность, безгрешность, святость, все эти так называемые, по Розанову «предикаты младенца», служат духовной цели — преображению и спасению человека. Всякий человек не может не умилиться при виде младенца, наиболее жестокие и злые сердца посещает радость и теплота. Это можно проверять эмпирически бесконечное количество раз. Реакция взрослого на младенца — всегда одна и та же.

Розанов, вслед за Достоевским, замечает, что «для понимающего человеческую природу нельзя без слез смотреть на младенца». Что это за «без слез»? Этот вопрос приводит нас к самому важному философскому откровению, к той тайне, которую несет в себе ребенок. Розанов спрашивает все более пафосно, настойчиво, стремительно: «Откуда это, тоже, пожалуй, трансцендентное волнение в нас? Ибо что нам ребенок? Чужой? Беспомощный? Но как-то, глядя на него, мы и в себе пробуждаем как будто видение “миров иных”, только что-только оставленных этим малюткой….

Младенец и в нас пробуждает чувство этих только что им оставленных миров, коих свежесть, яркость, а также и святость он несет на губках своих, на безлукавых глазах; и, бросая всякое дело, мы к нему бросаемся»18.

Трансцендентное волнение — очень точное и глубокое определение чувства соприкосновения с мирами иными через младенца. И трансцендентное волнение уже переходит в волнение житейское, т. е. достигаемое по поводу детей наибольшей силы. Розанов тонко и точно замечает это в следующем фрагменте из «Сахарны»: «Со времен Гутенберга литература (нечаянно?) попала в яму и говорила все время какие-то формальные, ненужные слова, “он” для “него” и, естественно, что при крике “ребенок захворал” всякая (всякий) бросал раз — Шекспира к черту.

Меня тоже бросят, но разница в том, что Шекспир обиделся, а я кричу мамаше, чтобы она меня бросила к черту, и рад, что бросила, ибо я понимаю и кричу, что “ребенок”, а не “книга”, “жизнь”, а не “литература”19.

Такова абсолютная ценность ребенка, что даже для «литератора» Розанова ребенок, а не книга будет иметь больший онтологический вес.

Святость достигается не только невинностью и безгрешностью, но имеет даже более глубокие, бытийные основания. Святость — это свет, пронзающий темную, то есть закостеневшую во зле и смерти, твердь непреображенного мира. Свет вечности врывается в плотный мрак смерти, поселившейся в наличном мире. Этот свет — энергия Божией благодати, только ей под силу просветить смертную беспросветность.

Святость ребенка в том, что ему неведома смерть. Неведома ни как понятие, ни как реальность. Неведома в том смысле, что у взрослого мысль о конце вызывает жгучий ужас, панику, и капитуляцию духа. У ребенка этого нет. Его душа защищена от губительного действа смертоносного яда, его сознание танатогерметично. Оно не вмещает смерть не по «недоразвитости», а по особой благодати Божией. И когда тезаурус ребенка сформирован достаточно полно, что отражается в полноценной картине мира, и в этом тезаурусе есть лексема «смерть», но она лишена того «плотного ужаса», непрозрачности, которая свойственна взрослому. Детская дарованная святость просвечивает смерть до уничтожения смерти, ибо в эдемском сознании младенца нет зла, ибо нет его и в самом Эдеме.

Глубокое желание личного бессмертия, теплящееся в душе то в виде робкой надежды, то в виде свирепого порыва, свойственно каждому. И то, что в детях, пусть не полно, а хотя бы частично, это желание находит осуществление, — совершенно бесспорно. В. В. Розанов в книге «Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского» определенно указывает на эту особенность людей: «Жажда бессмертия, земного бессмертия, есть самое удивительное и совершенно несомненное чувство в человеке. Не оттого ли мы так любим детей, трепещем за жизнь их более, нежели за свою, уже увядающую; и когда имеем радость дожить и до их детей — привязываемся к ним еще сильнее, чем к собственным»20.

В своих наиболее глубоких наблюдениях и прозрениях розановское понимание детства созвучно Достоевскому. А у Достоевского дети имеют иной онтологический статус, чем взрослые, они «страшно отстоят от людей, совсем будто другое существо и с другой природой». По словам старца Зосимы, который и сам (как и любой старец) являл образ детской кротости, дети «живут для умиления нашего, для очищения сердец наших, и как некое указание нам».

Таково понимание детства как таинства, присущее двум наиболее одухотворенным русским философам.

 
 


1 Федотов Г. П. В. В. Розанов. «Опавшие листья» // В. В. Розанов: pro et contra. Кн. II. СПб.: 1995. С. 395.
2 Флоровский Г. В., прот. В. В. Розанов // Там же. С. 399.
3 Розанов В. В. Мимолетное 1914 год // Розанов В. В. Листва (Из рукописного наследия). М.: 2001. С. 128.
4 Розанов В. В. Семя и жизнь // Розанов В. В. Религия и культура. Т. 1. М.: 1990. С. 215.
5 Розанов В. В. Смысл аскетизма // Розанов В. В. Религия и культура. Т. 1. М.: 1990. С. 222.
6 Розанов В. В. Сумерки просвещения. М.: 1990. С. 220.
7 Розанов В. В. Сахарна // Розанов В. В. Листва (Из рукописного наследия). М.: 2001. С. 39.
8 Розанов В. В. Новые Эмбрионы // Розанов В. В. Религия и культура. Т. 1. М.: 1990. С. 302.
9 Там же. С. 306.
10 Там же.
11 Розанов В. В. Семя и жизнь // Розанов В. В. Религия и культура. Т. 1. М.: 1990. С. 201.
12 Розанов В. В. Сахарна // Розанов В. В. Листва (Из рукописного наследия). М.: 2001. C. 23.
13 Там же. С. 37.
14 Розанов В. В. Семя и жизнь // Розанов В. В. Религия и культура. Т. 1. М.: 1990. С. 209.
15 Розанов В. В. Семя и жизнь // Розанов В. В. Листва (Из рукописного наследия). М.: 2001. C. 209.
16 Там же. С. 209–210.
17 Розанов В. В. Сумерки просвещения. М.: 1990. С. 220, 222. 2001. C. 23.
18 Розанов В. В. Семя и жизнь // Розанов В. В. Религия и культура. Т. 1. М.: 1990. С. 215.
19 Розанов В. В. Сахарна // Розанов В. В. Листва (Из рукописного наследия). М.: 2001. C. 63.
20 Розанов В. В. Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского. Опыт критического комментария // Розанов В. В. Мысли о литературе. М., 1989. C. 42.