В ночь на Ивана Купала

Художнику Сергею Минину

Художник Лунев закончил картину к вечеру накануне Ивана Купалы. На живописном холсте были изображены один местный богатенький предприниматель и его пассия. Бизнесмен и дама его сердца, как водится средь деловых людей, знающих счет деньгам, были весьма привередливы. Заказчику хотелось, чтобы выглядел он суровым, мужественным и интеллигентным мужчиной, многое повидавшим в жизни и испытавшим страшные удары судьбы, но, однако же, при том при всем, с честью преодолевшим все испытания лихой фортуны. Мол, сей достойнейший муж сохранил, невзирая на страдания и несправедливости, нежные чувства, надежно упрятанные от посторонних нескромных взоров в глубине его почти бездонной души, уберег благородство натуры, недюжинный интеллект и возвышенную духовность.

Ей, конечно же, по нраву было выглядеть красивой, моложавой, умной, незаурядной и тонко чувствующей женщиной с проникновенными темно-синими глазами, пожертвовавшей своей карьерой и множеством несомненных талантов во имя успеха своего благоверного, так и не понявшего до конца, какой чистой воды бриллиант он обрел в ее лице.

...Лунев месяца три мучился и никак не мог завершить работу над полотном. Всякий раз, выслушивая очередные пожелания пары, его наметанный глаз улавливал в манере держаться признаки надвигающегося разлада и взаимной пресыщенности. Видать, под покровом внешней сдержанности и немногословности дамы и ее кавалера давно тлел огонек какого-то нестроения, кололи колючки капризов и претензий, будто давала знать о себе редкими, едва слышными щелчками щербинка, появившаяся в колесике прежде слаженного механизма. То главному герою казалось, что в его образ следует добавить скрытой иронии, придающей характеру внутреннюю силу и возвышающую его над окружающим миром и, в особенности, над капризной дамой сердца. То его спутнице виделось, что недостает аристократизма в изображении небрежно наброшенного на голые плечи белоснежного боа из песца. А в другое посещение само боа казалось ей не вполне песцовым и чуть ли не похожим на какого-нибудь «мексиканского тушкана». Или что вообще обожатель глядит на нее без подобающего, по выразительности, восхищения. Впрочем, одно желание, видимо, у них было единым и не вызывающим споров. Сам факт заказа и обретения живописной картины, надо полагать, должен был свидетельствовать о сопричастности ее будущих владельцев ко всякого рода «культур-мультур».

Времени для позирования с натуры у заказчиков, естественно, никогда не доставало. Когда же к очередному смотру произведения, казалось, все пожелания были исполнены, вновь обнаруживалась деталь, никак не устраивающая одну из сторон двойного портрета в интерьере. Интерьером, собственно, оказался не живописный будуар в особняке бизнесмена, а сама жизнь. Новый день приносил новые настроения: ссору, охлаждение, обострение борьбы за свои права и свободу между двух людей, заключивших добровольный союз, или, наоборот, ренессанс чувственной тяги друг к другу и легкий всплеск взаимного интереса, а порой — тягостное равнодушие друг к другу и тоску по чему-нибудь новому и еще непознанному. Лунев поневоле оказался в роли свидетеля эволюции отношений и своего рода семейного психолога. Правда, без права высказывать мнение или вообще замечать нюансы в душевных движениях героев, в тонкой ткани их противоборства. Он скорее стал полем, местом сретений, обрамлением и поводом для очередного выяснения диспозиции между сторонами, для определения актуальной ситуации на момент времени и до следующего раза. Сам же он в этом смысле, конечно же, их не интересовал. Словом, Лунев извелся в бесконечных переделках, подмазках и в ожидании обещанного гонорара. Эта ходка визитеров, как было обещано, должна стать последней, и автор картины очень надеялся, что сможет, наконец-то, сбросить с плеч груз своего нового творения и вместе с ним тягомотину из мыльной оперы чьих-то бесконечных житейских перипетий. Он уже почти ненавидел эту пару с ее бесконечными рефлексиями и, так сказать, мирным сосуществованием, оставлявшим после очередного визита ощущение внутреннего дискомфорта и желание напиться водки до беспамятства.

Нет, нельзя сказать, что они были глупые или плохие люди. Они были не лучше и не хуже, нежели подавляющее большинство им подобных. Он ведь удачливый предприниматель, по-своему трудяга на торговом поприще, вполне смышленый для того, чтобы прилично заработать на собственную старость. Без бандитизма и прочего явного преступления закона. Она — симпатичная женщина, стремящаяся соответствовать своим представлениям о высшем свете и где-то по сугубо женскому наитию понимающая, что эти ее представления отнюдь не вполне совпадают с реальным образом истинного аристократизма. Ибо для уяснения этого самого образа одних денег совершенно не достаточно. В общем, любой человек, не испытывающий ненависти к роду людскому, совсем не посчитал бы зазорным знакомство с ними. Не было оно зазорным и для Лунева. Его тяготило другое: он и сам себя все более начинал ощущать простым исполнителем чьей-то прихоти, своеобразным бизнесменом от живописи, торгующим своим мастерством, так как он мог себе позволить лишь изредка тратить свое время и вдохновение на то, что влекло по-настоящему. И такие случаи приходили все реже и реже. Жизнь вращалась в бешеной круговерти. Все меньше являлось поводов, чтобы утверждать в себе верность главному девизу жизни, вычитанному у француза Жан-Жака Руссо: истинная свобода состоит не в том, что ты делаешь все, что хочешь делать, но в том, что не делаешь того, чего делать не хочешь. Эта парочка, впрочем, не только она, постоянно напоминала о несвободе, навязывающей свои правила и законы. Ощущение неволи все больше подчиняло Лунева и давило тяжким грузом будних обязанностей. Оно словно издевалась над смыслом высокого вдохновения и ежедневно давала понять, что сегодня есть только один выбор — либо вдохновение с малопривлекательной перспективой жизни на помойке, либо торговля тем, что приносит ремесло, терпеливое следование капризам заказчиков и, следовательно, достаточно сносно устроенный быт, минимальные средства на содержание семейства, на образование для малолетнего сына, а также на редкие удовольствия, какие для среднестатистического горожанина прибалтийской столицы предлагает рыночная (будь она неладна!) «индустрия развлечений».

...Жена с сыном куда-то на родительские огороды подались. По случаю нерабочего дня с близкими пообщаться да сына к гоголевской сказке приобщить на Ивана Купала. Не страхами, а чудесами отмеченной. К тому же, весь народ сыт и незлобиво гуляет по случаю древнего празднества. Но от того, что остался один, не возникало чувства оставленности. Супруга-таки умна, понимает, когда ему одному побыть надо. С самим собой. Не в том смысле, чтобы закончить очередную работу. А просто так — одному. Соприкоснуться со своим сокровенным. Ведь человек только и живет, что рядом с кем-то. Иного не дано. Без другого человека, без напарника певчего — гибнет, однако же, кажущийся парадокс, умирает человек всегда в одиночку. Такова его, человека, природа, чтобы жить вместе с другими, а уходить из этого мира и становиться перед бесконечным — совершенно одному. И только — одному. Лицом к лицу с собой, хочется сказать, да не получается. Скорее, лицом к тому, чего не ведает никто из нас. Но ведь чтобы обрести смелость всматриваться в бесконечность, неизбежно ожидающую всякого сущего, нужно иметь хоть какую-то возможность оставаться наедине с самим собой. Чтобы быть средь человеков самим собой. Потому что тут не соврешь, когда сам перед собой стоишь. Чего врать-то самому себе. Хочешь, не хочешь, но из презрения ко лжи начнешь отстаивать для себя право говорить и делать то, что считаешь правильным, верным. Пусть не претендующим на истину, но честным пониманием самого себя. Без лукавой мысли, что когда-нибудь кем-то зачтется, ежели там, на другой, на неведомой никому стороне Вечной реки, есть нечто, чему верится и не верится, есть нечто нашему, человеческому, недоступное. Порой верится, так сказать, на всякий случай. Иные люди и в церковь-то ходят на этот «всякий случай». А вдруг Бог-таки есть...

Жизнь требует средств. А средства, по странному стечению обстоятельств, это — деньги, бумажный шелест. Незавидна судьба художника — хочется правды, но жизнь — удивительно полосатая штука. Она все время нашептывает Луневу, что без разноцветных банкнот и цветометаллических железяк никак не прожить. Но брось человека на необитаемый остров и пошли ему сундук с банкнотами, и новоявленный Робинзон Крузо взвоет от безысходности. Ну-ка, попробуй-ка сварить из каких-нибудь там долларов суп или кашу. Хоть зеленую похлебку, хоть какую другую. Никакого толку от такого варева не будет. Или сшей-ка себе какую-никакую одежу из листков бумаги с мудреными водяными знаками. И шагу не ступишь, чтобы не утерять кусок из такой «ткани». Стало быть, в одиночку, на том же необитаемом острове, денежка не нужна. Что же тут говорить о бесконечности пространства. Однако же обойдись без них средь людей... Тут важно время — такое сугубо человеческое изобретение. Деньги нужны только тогда, когда есть время, как человеческое измерение. Эдакая вещица, нужная только для человека.

Эх, заела бытовуха! Где там до портрета какого-то безымянного «некто», чтобы и заработать на труде ежедневном, и себе не соврать. Совместить страсти человеческие, сегодняшние, и чтобы потомкам плевать было, собственно, на персонажей, а чтобы отмечали они лишь мастерскую руку художника. Потому что она, рука, и ее письмо как бы вне времени быть должны.

М-да, сверхзадача. Леонардо да Винчи с русскими иконописцами могут примером послужить. На самом деле, больше никто. Да Винчи даже меньше, чем Рублев. Итальянец себя до умопомрачительных тонкостей видит, а Рублев, разглядев свое внутреннее, пять лет обет молчания держал. Мол, с людьми говорить ему не о чем. Тем не менее, сколь светло, радостно они, его творения, звучат в цвете. Вернулся к людям. Не Бог, но художник, совершивший подвиг возвращения из любви к ним, к человекам. Богу неведом героизм. Человек это знает. Героизм, на самом деле, жертвенность человеческая. Насколько же нужно быть безответственным ко всему тому, что сопровождает человека при жизни, чтобы совершать героические поступки во имя жизни неизвестных собратьев по разуму? Безответственным — значит тут, быть сверхответственным.

Героизм, стало быть, являет собой апофеоз безответственности? По-крайней мере, перед близкими своими — да. Но разве земная Мария, отдав Своего Сына на растерзание, не оказалась превыше всех героев земных? Безответственной? И не претворилась Она в Высшее? Есть предвосхищение желания переступить время. Есть энергия созидания. Созидания истинного прощения. Она, Мария, стала вечной. Вне наших измерений. Оттого и Богородицей стала. Тем временем, что от меня, художника, ждут эти люди? Почему эти ожидания так противоречат моей сегодняшней потребности иметь кусок хлеба? Кто посмеет бросить в меня камень из-за моего желания иметь земные отрады и блага... Иной раз мне хочется послать..., ну, очень далеко, всех, кто меня окружает, даже самых близких моих, тем более советчиков, но я знаю, что, будучи здесь, на земле, на почве, я не увижу ничего иного, нежели я увидел до сих пор, и понимаю, что мое все это есть неизбежность. Я — в бытии, а не в представлении о нем. Нужно просто обретать достоинство. В возрастании. Оно, достоинство, есть только мое. Ценность, по рождению в образе Господа, мы имеем все. Приобретаемое качество, исключительно обретаемое, это — достоинство. Как прожил жизнь свою — таково и достоинство твое.

...Итак, владельцы последнего портрета в интерьере остались довольны. Уж в этом Лунев был уверен. Благодаря компромиссам, которые, по таким поводам, обычно исключаются. Порой, в лихорадочных ощущениях своих, он боялся совсем не «потом» возникающих недовольств и придирок. Он страшился того неведомого, что может неожиданно выплеснуть из его сердца горячей волной лютого неприятия всего, что его заставляло жить так, а не иначе. Как иначе? Да без того, чтобы подлаживаться, ложиться, так сказать, под банкнотный «листопад», под то, что представлялось в его воображении непереносимо гадким, под мерзость угодничества перед властью, сейчас, пожалуй, всемерною, то есть без того, чтобы пасовать перед властью чистогана, перед тем, что всегда имело над Луневым всего лишь ничтожную, по сути своей, силу.

На автостоянке, что невдалеке от квартиры и мастерской, как-то давно он цапнулся с владельцем шикарного внедорожника «Лексуса». Тот, молодой еще парень, в недавние годы удачливо притульнулся к жадному до умопомрачения бизнесмену, но извертелся-таки накопить приличный капиталец, чтобы уйти в то, что называется «своим делом». Купил пару магазинов, вложился еще по недвижимости куда-то и приумножил капитал... Обрел ощущение полноты своей жизни и якобы право на презрение ко всему, что не имеет существенной материальной ценности. ...Хамит тот владелец «Лексуса». Ох, хамит. Говорил же ему Лунев, чтоб аккуратнее выставлял свою тачку в положенный квадрат разметки. А он прихватывает еще кусок чужой парковки. По небрежности, ибо — «хозяин жизни». На других людей ему просто плевать. «Ах ты урод, окаянный», — досадливо говорил про себя Лунев, в очередной раз едва втискивая на стоянку свою видавшую виды «Тойоту».

 

* * *

Сегодня — день почти счастливый. Господа остались довольны результатом переделок. Пожалуй, у них временно ладилось. Главное — осталось получить свое вознаграждение. Счет они приняли нарочито равнодушно и ушли восвояси, пообещав забрать портрет через пару дней. Видимо, предвосхищали прелести теплого вечера накануне Иванова дня — с кострами, шашлыками и изысканным вином «Алазанская долина» где-нибудь на лужайке перед особнячком и самой возможностью пообщаться с единодумцами, с благосклонным выслушиванием ловких восхищений в собственный адрес по поводу «столь красивой и удачно сложенной пары».

Лунев ляпнул кистью по палитре с красками. Но нанести на полотно нужный мазок так и не смог. Рука застыла в движении и дальше отказывалась повиноваться. Он внезапно ощутил, что его накрывает волна какой-то страшной, дикой ярости от протеста к тому, что вынужден делать во имя «желудка», чего даже чуток испугался. Вспомнилось, что совсем недавно столь же круто осерчал на какой-то ненужный, глупый телефонный звонок, вспыхнул неистово, совсем не подобающе солидному художнику не мальчишеских лет, рассердился, можно сказать, люто, хоть сама по себе ситуация отнюдь не заслуживала этой вспышки. Такое бывает, когда отрывают от какого-то чрезвычайно важного и неотложного дела, которое надо совершить сиюминутно и никак иначе. Как только он положил телефонную трубку на рычажок, так и грохнул тренированным кулаком по столу и про себя, шепотом, но с оттяжкой, от всего сердца, со смаком матернулся. Душу его на мгновение заполнила только одна суровая гроза, всплеск, силой, как ему представилось, во много раз большей всяких децибелов и прочих механических колебаний. Конечно же, Лунев знал, что такое состояние продлится лишь миг и этого мига не хватит, чтобы исполнить то, что в голове мстительно промелькнуло как в адрес звонившего, так и ко всему вокруг него, что ему, казалось, могло помешать. Хотя, если бы в сию же секунду весь его гнев нашел воплощение, то, наверное, мир с того же мгновения испепелился. Так-то мечтает злобствующий, обездоленный человек, чтоб отомстить конкретному, часто воображаемому врагу через гибель всего человечества. Мол, оно, человечество, пусть гибнет, главное, чтобы вместе с ним и известный недруг сгинул. Мол, тогда — наверняка. В общем, хлопнул по столешнице. Переносной компьютер вдруг замер в экранном мерцании. Экран вспыхнул искусственной яркостью и потух. Намертво. Уж потом, когда Лунев оббежал с десяток мастеров-ремонтников, один мастак, из местных армян, объяснил, что материнская плата в компьютере не просто пробита в какой-то точке или пайке, но-таки напрочь сгорела и оплавилась. Почти целиком. Армянин этот оказался необычным знатоком, ибо в электронике был почти гением, хотя и в привычном для армян торговом деле — совершенной бездарностью.

Бликом вспомнилось Луневу из рассказанного одним русским интеллектуалом, занятым очередной предвыборной кампаний какой-то партии. Тот парень как-то тоже тихо высказал про себя, мягко говоря, неудовольствие, но выплеснул непотребство от всего сердца, да и компьютер принялся чудить. Машина несла всякую ахинею — перегружай или не перегружай. До тех пор, пока Серж, приятель разгневанного сочинителя, не прервал долгую паузу наблюдения, мол, шел бы ты отсюда подальше к «фене» или по «фене». Интеллектуал метнулся в соседнюю комнату, а невозмутимый Серега все исполнил на экране электронного «соработника» без сучка и задоринки.

Луневу тогда отчетливо представилось, что человек способен физически или механически, самоличной силой энергии, выплеском своей эмоции буквально убивать электронику. Ему даже стало приятно от осознания такой своей магической мощи. Мелькнула шаловливая до абсурдности мыслишка по поводу цирковой карьеры, где, казалось бы, денег много, а работы совсем ничтожно. Ибо от природы и так все дано. Он сказал себе, мол, против природы не попрешь. Как-то один московский знакомец услышал слово «природный» и молвил, мол, позвольте вас поправить, вы — не «природный», а «коренной». Тогда Лунев тоже весь вылился в эмоции. Дескать, вслушайтесь в слово-то — «природный». Оно, по сути, куда шире, чем коренной. Корень-то говорит о происхождении из почвы, из землицы. Природный же — слово планетарное, от Земли исходит.

Словом, электронная плата переносного компьютера была основательно пробита. Пользы от нее, увы, никакой быть уже не могло. Вот, ведь, что вытворяет озлобление. Пусть даже мгновенно преходящее.

И зачем «грохнул» свой компьютер? Ну, стукнул кулаком по столу, не по компьютеру же... Ну, выразился... Но зачем же стулья, то бишь компьютеры, ломать, как сказал бы комиссар Чапаевской дивизии Фурманов в годы Гражданской войны. Но содеянного вспять не обернешь. Оттого и возникла опаска — как бы чего непотребного с готовым двойным портретом не сотворил. Он завесил полотно тряпичной шторкой и отправился на кухню «гонять чаи» с медом. Хлебнув из огромной кружки горячего сладкого напитка, прилег на топчан и внезапно, без дремы, стремительно опустился в глубокий сон.

 

* * *

Лунев спал все же нервно. С перерывами на полуснах и всякой дремотной чушью, время от времени просыпаясь. Перед тем как вновь на ненадолго забыться, он ворочался с боку на бок, время от времени тумаками подбивая под головой подушку. Не было слышно привычного стука тяжелых металлических дверей подъезда и едва различаемого соседского шума в многоэтажной железобетонной панельной домине. Обрывками мелькали в воображении черные острокрылые мысли-птицы.

Порой ему представлялось, что весь город собрался на улицах и пустырях, дачах и загородных виллах, барах, кафеюшнях и табачно-дымных пивных подвальчиках в бесконечной говорильне и всеобщем веселии вечера накануне Ивана Купалы. Зеленеющие кроны деревьев к исходу светового дня скептично уставились на курящиеся к небу белесые дымы шашлычных кострищ. Лето не утомилось, и ему еще предстояло обременить рябины тяжелыми красными гроздьями лишь через целую половину отведенного природой срока.

Луневу всегда казалось, что люди похожи на деревья и вообще на растения. Но больше всего именно на деревья. Самых разных пород, видов, возрастов и внешнего образа. От изогнутых, крепких и кажущихся чахлыми карельских берез с их нутряной стойкостью древесной пластикой до травянистых пышных африканских пальм, не способных дать даже самую малость — тепло горения. В гороскопной ерундистике он как-то прочитал, что вся суть его, родившегося в год Лошади и в месяц Водолея, воплощена в разлапистом и могутном вязе. В древе сильном, с толстыми корнями, уходящими глубоко в почву, будь она, землица-то, каменистой и скудной, как в Заонежье или, по-южнорусски, плодородной и благодатной где-нибудь в лермонтовском Пятигорске. Плоть этого древа для мастеровых рук податлива и вязко-плотная. Пусть не крепок как дуб и не стоек наподобие лиственницы. Те от морения только крепче становятся. Зато вяз могуч в жизни и в небытие уходит безропотно и безвозвратно, насыщая плодородный гумус своим тленом, чтобы ростки новых дерев питались кровью и плотью его. Словно исполняя евангелический завет Иоаннов: «аще скажу вам, коли зерно, падши в землю, не умрет, одним останется, а коли умрет, много плода принесет». Русское оно, дерево вяз, в необъятном пространстве от Балтики до иных дальних морей и океанов, именуемой в пространстве Россией. Лист его причудлив и не прост. Будто вологодским или мценским ажуром оторочены ветви. Обожжет листву пожарищем, обломает ураганным ветрищем ветви, малые и гибкие, толстенные и жилистые, и кажется, что конец вязу наступил, да только время, опытный лекарь, выждет и не торопкому на рост древу соки скопить дает, сосредоточиться для жизни положенный срок ему отводит.

 

* * *

...Ах, изматывающая бессонница-полузабытье. Что-то словно толкнуло в бок, сметая прочь тягучую липкую дремоту. Зеленое светящееся табло электронных часов высвечивало «01.55». Так, наверное, просыпался известный наследник австрийского престола от полуснов-миражей, мол, вот уж я — великий и всеми обожаемый правитель империи, а тут тебе многообещающее, неведомое и почему-то устрашающее: «Вставайте, Фердинанд, пора в Сараево ехать!»

Лунев сел на тахте. Тряхнул всклоченной головой. Длинно вздохнул, встал, с неохотой подумав о сигарете. Шаркая шлепанцами, прошел в мастерскую. Шторка на свежей краски картине, ожидавшей своих новых хозяев, вдруг явственно шелохнулась. «Окно, наверное, приоткрыто, сквознячок гуляет», подумалось ему. Художник подошел к мольберту, вглядываясь в шторку, представляя себе укрытые за ней образы, предметы, палитру красок, уже написанные на холсте. Почему-то захотелось рубануть наотмашь острым шпателем по полотну за этой занавеской. Шторка шевельнулась еще явственнее. Он зло отвернулся и медленно прошаркал в темную ванную комнату. Черной невидимой гладью угадывалось широкое зеркало над умывальником. В полном мраке темными прозрачными шарами заплясала вдруг перед глазами круговерть. Беззвучно и мгновенно лопнули шары и рассыпались огненными иголками китайского фейерверка... И выплыл из черного зазеркалья огромный красный глаз, устремляясь из недр к поверхности, вырастая из едва заметной точки в распухшее око с круглым пронзительным зрачком. Вот уж наполнил собой всю плоскость зерцала, колыхаясь багровым отсветом. Огромный зрачок уставился в застывшего от изумления и холодеющего страха художника, вдруг замерцал голубым шаром, обретшим очертания огромной планеты с континентами, океанами, морями и горами. Будто падающий спутник ринулся навстречу планете, с бешенной скоростью увеличивая, укрупняя куски пространств и территорий. Исчезают очертания планеты, малюсенький изрезанный полуостров огромной Евразии быстро надвигается, теряя в свою очередь контуры, Балтийское море уж залило зеркало, но и его берега уплывают куда-то в бок, в неведомое, и проявилась испещренная линиями и пятнами карта города...

Все ближе твердь, и вот-вот рухнет низринутый с небес зрачок-«спутник» оземь. Да вдруг остановилось падение и зависло падающее око над знакомым домом и над парковкой с машинами. Ясно различимы шикарный «Лексус» небрежного «хозяина жизни» и стоящая за ним луневская потрепанная «Тойота». И снова око ринулось вниз, влетело в узкое чрево вентиляционной трубы, помчалось дальше едва касаясь запыленных стенок и вдруг проплавилось сквозь решетку в квартиру Лунева и шаровой молнией с кулак медленно завитало в мастерской художника, тонким лучиком высвечивая пятна незаконченных картин, фотографии жены и сына, что лежали на письменном столе... Зависло оно перед занавешенной картиной и исчезло, вспыхнув голубым светом... Зеркало мгновенно потухло, как экран компьютера с пробитой платой, и черно застыло в почти непроницаемой тьме ванной комнаты...

Издевательски фривольной музыкой электронно зазвучало радио из часов-будильника, доносясь из недр спальни и снимая с Лунева паралич оторопи. «Так, ведь, не ставил же побудку! — мелькнуло в голове. — Тем более на ночное время. Хрень какая-то...» Лунев резко развернулся, сбросил шлепанцы и бросился в спальную по коридору. ...Будильник наигрывал веселенький мотив, и его зеленое табло, не мигая, встретило бесстрастной цифрой «02.00».

Лунев вновь прикорнул на диване и, как ему чудилось, прободрствовал до самого утра, бесконечно проматывая в мыслях кадры увиденного в ночном зеркале. Пульсирующее сердце не успокаивалось. «А, может, “крыша поехала”?», — надоедливо вертелся в голове Лунева коварный вопрос, но он просто отгонял прочь само предположение о духовном своем нездоровье.

...Июньский балтийский рассвет давным-давно разогнал синие сумерки «белых ночей», когда неожиданно зазвонил телефон. «Кого сподобило в такую рань?», с раздражением не ко времени разбуженного и усталого человека подумал Лунин и поднял трубку.

— Здесь вахтер с парковки говорит... — прозвучало на том конце провода.

— Ну, что случилось? — буркнул в ответ Лунев.

— Да, вы спуститесь к нам, тут ваша «Тойота» с соседским «Лексусом» поцеловалась, кхе-кхе, — прокашлял охранник частных авто.

Лунев натянул под руку попавшиеся штаны и футболку и с накипающей злостью двинулся из квартиры. «Этот доморощенный “хозяин жизни” наверняка нажрался в Иванову ночь и таки въехал в мою машину, зараза. Ну, да ладно, за его счет отремонтирую поболее того, что навредил...», — думал Лунев.

Меньше всего Лунев ожидал увидеть то, что предстало перед его глазами. Его старенькая «Тойота» врезалась в зад шикарному «Лексусу» с такой силой, что капот загнулся кверху, а внедорожник был приподнят так, что задние колеса висели в воздухе над кусками разбитых вдребезги бамперов. Удар был настолько силен, что продвинул «Лексус» на метр вперед за пределы парковочной разметки. Даже на невооруженный глаз было ясно, что именно «Тойота» протаранила впереди мирно стоявший автомобиль и выбросила с привычного места стоянки.

Оторопевший на мгновение Лунев бросился к своей «старушке» и схватился за ручку дверцы. Она была заперта, как, впрочем, и все остальные замки. Руль машины загогулиной капкана мертво и недвижно блокировала механическая «противоугонка».

— Да не садился я за руль уж дня два!» — загорячился Лунев, смутно понимая, что никто другой, даже, к примеру, какой-нибудь угонщик, неудачно покусившийся на его авто, сотворить этого не мог. — Посмотрите хотя бы журнал въезда-выезда.

— Смотрели уже, — покачал головой вахтер. — Верно, нет отметки, что вы брали машину. Так ведь и владелец «Лексуса» вот уж как неделю где-то в Швейцарии на курорте кувыркается...

«Чудеса, да и только, никак нечистый порезвился, — подумал Лунев, вспомнив о ночном видении в зеркале и силе своих энергетических выплесков в секунды крайнего негодования. — Впрочем, утро вечера мудренее. Однако ж, видать, платить за ремонт машин придется...» и, не прощаясь со сторожем, побрел домой досыпать уходящую и светлеющую ночь на Ивана Купала. Почему-то особого огорчения не испытывал от невесть каким образом случившейся аварии: возможно, спросонья или от некоего зыбкого чувства, похожего на злорадство, — оттого, что какая-то неведомая сила самым мистическим образом «поддала в зад» высокомерному хозяину жизни.

 

* * *

...Лунев проснулся к 12.00 дня, когда в мастерскую пришли за картиной предпринимательской пары. Измотанный полубессонной ночью, какими-то смутными видениями, думами о непонятных происшествиях и неизвестно откуда свалившейся бедой с личным и соседским авто, он раздвинул шторки на мольберте и, не глядя на полотно, устало взглянул на кряжистого и мордастого гостя — то ли телохранителя, то ли личного водителя бизнесменской четы, приехавшего по поручению забрать работу и расплатиться с художником окончательно. Лунев с неодумением заметил, что брови «представителя заказчика» поползли наверх, а уголки губ — вниз, когда тот буквально вперился в расшторенную картину, и перевел на нее свой взгляд...

Изумиться было чему: на полотне вместо заказанной пары — делового человека и его дамы в интерьере, было изображено совсем другое, не имевшее ничего общего с тем, что он писал с таким трудом на протяжении трех последних месяцев. На полотне он увидел крупно написанный портретный образ мальчика, в котором угадывался его собственный сын в возрасте пяти-шести лет. Каким образом за минувшую ночь появился этот образ вместо написанного сюжета, Лунев взять в толк никак не мог... Он пусто глядел на свои испачканные масляными красками руки, и ни одной мысли для разгадки таинственного преображения в голову не приходило. Лишь смутно память двигала перед глазами бесшумно плавающие шары из ночного зазеркалья... Лишь мгновенными сполохами вспыхивали в сознании картинки, будто кадры из какой-то забытой съемки — собственная рука с кистью, быстро и энергично наносящая полосы и мазки на полотно...

Образ мальчика действительно был как бы списан с сына в тот недолгий период его раннего детства, когда в глазах ребенка неожиданно появился пристальный испытующий взгляд с безмолвным вопросом: «Кто я? Откуда я пришел в этот мир? Куда я иду и что ждет меня? Зачем я здесь и каково мое предназначение?» Лунев вспомнил этот взгляд сына восьмилетней давности. Тогда еще ему подумалось, что в особенности у мальчиков появляется это выражение глаз на короткое время, может быть, на полгода, не больше... Ему хотелось тогда запечатлеть в красках этот немой вопрос в глазах маленького человека, впервые почувствовавшего неслучайность своего бытия... «Я — есть», — это утверждение, эта способность сказать о себе самом отличает человека от животного, ибо человек есть личность. Тайна рождения человека отнюдь не известна, несмотря на изыскания науки. Тайна смысла его бытия не будет разгадана, пожалуй, никогда. Для того чтобы человек хотя бы задался вопросом об этой тайне, и появился Сын, была Богородица, и есть Небо. Быть может, само то, что задаешься этим вопросом, в том, что душа должна трудиться до самого смертного часа в поиске главного ответа, и состоит эта тайна? Быть может, тайна есть сам поиск недосягаемого для человеческого разума Божественного истока, Начала всего и вся? Иуда сбился с пути праведного от непонимания самой невозможности реального уподобления Богу. Он хотел бы уподобиться. Этот любимый ученик Иисуса Христа был по-своему честен. Он пребывал в своей гордыне: если Иисус — в добре Бог, то я, Иуда, буду во зле Господом, ведь нет разницы в чем ты Бог, ибо по ту сторону нет добра и зла вовсе. Ошибся Иуда, не стал он Богом, понял он это, взял и повесился. Все было скудно и возвышенно потому, что справедливость выше закона, но милосердие выше справедливости... Высшее милосердие есть Великое сретение... Оттого и не боги мы, люди, что не дано человеку, к примеру, простить надсмехающемуся мерзавцу, смеющемуся жертве в лицо, дикое, зверское убийство родного дитяти на глазах у матери. Может ли человек простить нутряно, сокровенно простить злодйство потому, что милосердие выше справедливости? Это может только Господь...

Образ мальчика с портрета, написанного Луневым в лихорадочном беспамятстве за одну короткую июньскую ночь, вопрошал безголосьем говорящих глаз: «Отец, скажи, почему так: в начале было Слово?..»